Текст книги "Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е"
Автор книги: Николай Коняев
Соавторы: Александр Петряков,Илья Беляев,Владимир Алексеев,Борис Иванов,Владимир Лапенков,Андрей Битов,Белла Улановская,Александр Морев,Василий Аксёнов,Борис Дышленко
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 37 страниц)
– Н-нет-т!
– А с кукурузой-то… Про бригадира-то слыхал?
Ни звука от Кости.
– Ты спишь уже?
– Н-нет-т!
– А чё молчишь? Надулся, чё ли? Ты чё?
– Н-нич-чё!
– Сказал не так чё разве, а?
– Иди-ка знашь куда…
И замолчали. Едут. Долго молча едут. Только колоколец невидимый в темноте дзинькает, да прядет ушами изредка слившийся с ночью Гнедко.
– Дошлый же у нас бригадир… шельма, – заговорил опять Семен. – Хе-хе. Ну и додумался же… Мало кому такое бы и в голову пришло. Возьми меня, дак ни за что бы… точно, никак бы не допетрил. – Огонек цигарки то вспыхивает, озаряя нос Семена, то гаснет, уступая его мраку. – А кум наверняка уж и ворота запер, – продолжает рассуждать Семен. – Спит уж, поди. У них счас ток работает – в деревне свету нет – не тянет станция. Без свету-то и вовсе уж – как без глаз. Как раньше жили. А вроде вспомнишь, и ничё. Девок-то и в потемках можно было шшупать – оно еще и интересней. Эй, Костя, правда, как ты, а?
Костя не отзывался. Семен близко-близко наклонился к другу, огоньком самокрутки выявил из темноты его лицо, глаза закрытые увидел.
– Эх-ма, – вздохнул, стегнул Гнедка, и телега шибче заскрипела.
Сделалось так темно, что граница между ельником и небом перестала различаться. Семен представил вдруг себя ночью одного далеко в тайге – судорожно передернулся. Прикрикнул на коня, затем надел вожжи на руку, а руки спрятал в карман. Холодило шею – Семен выплюнул искуренную цигарку, утянул голову в воротник телогрейки; почувствовал, как затекают ноги, – поднял их на телегу и поудобнее устроился на дождевике. Зевалось. Смыкались веки. В сознании толпились образы: кум, Марфа и кто-то еще. Все они почему-то махали руками, что-то говорили и бранили не то его, не то погоду. Буркнув мнимым собеседникам что-то в ответ, Семен задремал.
Тут же и сон ему привиделся. Будто ползет он в отсыревшем дождевике, с планшеткой и с биноклем в руках, на Кудыкину гору. Заползает на самую маковку и видит: стоит там кудрявая рябина, а на рябине вместо ягод огурцы растут; под рябиной валун лежит огромный, а на валуне сидит мужик-лейтенант в галифе и на гармошке «Подгорную» играет. Увидел мужик-лейтенант Семена – и прекратил играть, гармошку отложил обок и говорит Семену:
– Доброго здоровьица, Семен. Давно уж поджидаю. Так чё, заполз, хочешь сказать?
– А и не видишь будто? – отвечает ему Семен дерзко, со званием того не считаясь. Ответив, достает из планшетки карту, сверяется с ней в чем-то и засовывает ее обратно.
– Теперь сползать, значит, будешь?
– Не ночевать же здесь, – отвечает Семен.
– А хочешь, я тебе перед дорогой нагадаю? – спрашивает человек в галифе.
– Ну нагадай, – соглашается Семен, – если не лень и делать тебе нечего.
– Ну вот, значит, – начинает мужик-лейтенант, – кесарю кесарево, а Семену чтоб всегда Семеново. Хлопоты тебе, любезный, через дом твой предстоят, и сердечный разговоре пиковой дамой выпадает.
– Ну, – говорит Семен, – удивил. Я думал, он чё путнее мне скажет. А это-то я и без тебя знаю, – сказал Семен так человеку в галифе, валун обполз, в бинокль кругом огляделся и стал спускаться с Кудыкиной горы.
Вот тут-то крепкий сон и поборол сновидение, вот тут-то спал уже Семен, а не дремал, заглушая бубенец и пугая Гнедка своим храпом.
Храпел и Костя.
Костя проснулся. Но проснулся он не потому, что выспался, а потому, что замерз. Его трясло – как от озноба, так и с похмелья. На душе у него было паскудно, так паскудно, что пожелал вдруг Костя выругаться и шлепнуть Марью по заднице за то, что та стянула на себя с него все одеяло и опять закрыла в доме все ставни. И выругался, и шлепнул – отказывать себе в желаниях он не умел. Но тут же и похулил себя за поспешность, решив, что нынче снова, вероятно, где застало, там заночевал, но не дома. «Это… вода-то почему?» – подумал Костя, приподнявшись и выжимая намокший рукав телогрейки. Привычный ко всевозможным вывертам судьбы и не считающий жизнь сплошным праздником, он с осторожностью бывалого человека принялся все вокруг ощупывать. «Ну, в похмелье-распохмелье!! И ни стены, и ни столба. Внизу – вода какая-то? Откуда? Так никогда еще не ночевал я». От охватившей душу горечи захотелось сплюнуть, но он сдержался. «Нары, не нары?.. Топчан или полати? Может – крылечко чье?.. Мое-то не такое… А это чё?.. Да это ж колокольчик. А это-то?.. Да это же гремят поводья». Руки его тут же признали телегу. Значит, как сел он на нее у Гришкиного дома, так до сих пор с нее и не слазил. «Да это чё ж тако-то, а! Да они, гады, чё, меня на улице оставили, ли чё ли?! Или еще мы не доехали? Ну а пошто тогда стоим? Вода?.. Ну а пошто тогда вода-то?! Семен… А где тогда Семен?» Костя нащупал сапоги, понял, что не свои, дернул один из них за голенище.
– Семен… Семен… Семе-е-ео-он, – позвал он, но, на всякий случай, шепотом.
– А-а!!
– Чё ты орешь?
– А это я?
– А кто?
– А чё?
– Мы чё, приехали?
– Приехали? – судя по шороху, Семен чуть приподнялся.
– Я у тебя, однако, спрашиваю.
– Э-э… Костя, это ты, ли чё ли?
Костя задумался, но ненадолго, и ответил:
– Да я, пожалуй.
– А кум где? – спросил Семен.
– Пока не видел… Может, и здесь же где-то, – ответил Костя. – Ты мне скажи-ка, где я сам.
– Не знаю.
– А кто же должен знать… Не я же правил.
– А не у кумовых ворот? – предположил Семен.
– Ну, ладно, я у кумовых ворот, а ты где?
– Бредишь?.. Где я. Да вроде там же, где и ты.
– А я где? – не унимался Костя.
– Вот ты… если это ты? То чё-то голос у тебя…
– Голос как голос. Скажи, вода-то почему?
– Вода?.. Какая?
– А ты потрогай-ка… да не меня – глаза-то выткнешь.
– А кого?
– Да никого… Вокруг себя, да только ноги не спускай.
Вода была под самое дно телеги. Не промок Семен благодаря дождевику лишь.
– Ядрена баушка!.. Ого!
– Да тише ты…
– Вода-то – правда.
– Дак чё, на самом деле ты не знашь, куда завез? Дуру ли лепишь? Ничё не помнишь?
– А чё мне помнить-то?
– Мы от Гришки поехали?
– Поехали.
– Поехали. А куда мы поехали?
– Ты чё, не помнишь?
– Помню, помню, просто уточняю. Ну так куда?
– Я – за кумом, ты – за поросятами.
– В Чалбышеву, значит.
– Ну а куда ж еще… Слушай, а мы не это… не в Кеми?! – предположил опять Семен.
– Тише, парень… это раз, тут и так вон как слышно, – сказал ему Костя, – а два – ты чё, совсем рехнулся, чё ли? Кемь-то, слава богу, в трех километрах от дороги протекает, и само мало, ближе нигде и не подходит.
– Ну?.. А вода?.. У кумовых ворот такой лывы… после дождей-то разве что…
– Так вот… От Гришки мы поехали?
– Поехали.
– Ну, это я помню… помню, что на телегу там залазил. Дак а потом? Потом-то чё?
– Потом… Да, слушай, чё ты привязался?
– Не привязался, а так надо.
– Потом… Потом чё?.. Ехали… Еще-то чё?.. Ну, говорили.
– По дороге?
– По небу, падла!
– Ты не кипятись… В лес, может, съехали?.. Ну ладно, дальше?
– Чё – дальше?
– Ехали, говорили. Ну а дальше?
– Дальше… Потом мужик этот с гармошкой.
– Чё за мужик? Какой? Откуда? – удивился Костя. – Я никакого мужика чё-то не помню.
– A-а, нет, – вспохватился Семен, – мужика не было… не было у тебя, а у меня-то был.
– Как это, у тебя был, а у меня не было?
– Ну, так вот… Костя, может, ты того?..
– Кого – того?
– Ну, это дело… Может, мы померли?.. Как Серафим Усольцев-то… Сгорели? Я слышал, что…
– А конь – тот тоже с нами, чё ли, помер?.. Ну-ка, потише.
– А?
– Собаки?
– Это?.. Они.
– Охотники?
– Да ночью-то…
– А у избушки?..
– Собак – тех, чё-то, сильно много… чё-то не видывал по стольку у охотников. Деревня, может?
– Семен.
– А?
– Во-он.
– Чего – во-он?
– Огонек.
– Да? Где?
– Да вон.
– Да где?
– Да во-он.
– Я разве вижу, куда тычешь ты…
– Вот… моя рука, вот – палец мой… куда показывает он, чувствуешь?
– Ох, ну и палец у тебя.
– Чего?
– Да ничего… Как огурец. Я чё-то раньше и не замечал…
– Ты его раньше и не шшупал.
– Ну… палец… ну?
– И чё, не видишь?
– Нет, ни хрена… Темно все только.
– A-а, да, тебе, наверно, зад Гнедков мешат?.. Сюда попробуй-ка… Давай чуть сдвинься… во… Палец как палец. Пальцев не видел, что ли, сроду?
– Видеть-то видел, почему… но чё-то это… шибко толстый.
Семен наклонился к Косте, поискал глазами и заметил вдалеке мерцающий огонек.
– Высоковато… как на небе будто.
– Ну не на небе же! А может, на горе?
– Такое может быть… но не на небе же. Чё это за деревня?
– Или чья заимка?
– А если это Кемь, то мы в…
– Чё эта Кемь тебе далась! Ведь не могли же сорок километров мы проехать. Не двое суток же скакали.
– Не могли?
– Ну сам-то пораскинь мозгами.
– Да. Если это Шелудянка, то… ну да, в полено-мать! Ну как же это сразу-то я не допетрил. Чалбышево! И точно что. А огонек, парень, на яру. – Семен почувствовал на руке вожжи и зло хлестнул ими всхрапывающего Гнедка. – Куда ты нас завез, придурок бешеный? Ишь ты, холера! И утопить ведь мог. Нарочно, наверное, падла. – Конь, испугавшись, рванулся, но сдвинуть с места телегу не смог. – Тпр-р-рр! Не утопил пока, засранец, дак утопишь… Куда тут плыть!
Говорили они уже громко.
– Семен, давай-ка спичку, что ли, чиркнем, посмотрим хошь. Мои-то промокли, конечно… Так и есть! Твои-т сухие?
– Сухие вроде.
Огонек осветил их лица. Приятели взглянули друг на друга, а затем, прикрыв ладонями от огонька глаза, стали осматриваться.
– Вроде трава блестит, ли чё ли?
– Трава вроде…
– Трава. Она почти у морды же Гнедковой!
Семен обжег палец и поспешно бросил спичку. Слышно было, как, угасая, та зашипела на воде. Стало будто бы еще темней.
– А сзади? – спросил Костя.
– Счас, – отозвался Семен, возясь с коробком. – Руки, как крюки, мать бы их.
Вспыхнула спичка.
– Ого-го! И ни шиша не разглядишь тут. Одна вода. Поехали вперед, на берег.
– А это не остров?
– Ну и хрен с ём, что остров. Не в воде же сидеть. Остров, дак костерок хошь разведем… Да и огонек-то все равно там – впереди.
Семен стегнул коня.
– Эх, в кобылу-твою-маму… Н-но-о-о!.. Нн-нн-у-у-у!.. Эй, чтоб тебя спучило!
Колоколец верещал, будто издеваясь: тому лишь бы звенеть, а где, неважно. Гнедко перебирал в воде ногами, храпел от натуги – торчать в воде и самому, пожалуй, надоело, – но вырвать колеса из засосавшего их дна так ему и не удалось.
– Вот, пропастина!
– Давай сойдем, – предложил Костя.
– Утонуть захотел – дак сразу и ныряй! Здесь по пояс, а чуть в сторону – и яма, может. Не утонешь, дак простудишься – не июль месяц. Да и пловец-то из меня… не надо жернова на шею.
– А мы сначала по оглобле, а там прыгнем. Морда Гнедка почти над берегом, ты не заметил?
– И верно, а, – оживился Семен. – Чё за деревня, хошь узнам. А то паршиво как-то на душе и не спокойно, когда есть-то ты вроде есть, а где вот есть… подумать даже страшно… Ну если Чалбышево, дак и к куму сразу, а у него найдется чем, поди, согреться.
– А конь?
– Да хрен с ём! Конь. Сам раз заехал, пусть стоит. А рассветат, и выташшым… Еще-то глубже вряд ли засосет?
Придерживаясь сначала за круп и холку коня, затем – за хомут и дугу, они прошли по оглобле.
– Посветь-ка, а, – сказал Костя, готовый прыгнуть.
Семен зажег спичку, поднял её над головой. Костя примерился и прыгнул.
– Ну как, нормально?
– Да нормально.
– Не зыбко?
– Нет, твердо.
– Ты отошел? Посторонись-ка, то сшибу же…
– Давай, давай… Не зацепись там за хомут.
– Ох-ха, а склизко-то! Фу ты, а ноги-то как затекли.
Костя отыскал на слух Семена и помог ему подняться.
– Пойдем?
– Пойдем. Я только руки сполосну.
Заржал Гнедко. Эхо куда-то понеслось, ударяясь впотьмах обо все встречное. Собаки, услышав его, залаяли дружнее.
– Залез, паршивец бригадирский, сиди теперь тут до утра, своей мозгой-то покрути… ум бы тебе – ну, хошь бы бабий… Костя, ты где?
– Да вот он я. Ну и куда?.. На лай собачий, а? На огонек ли?
– Собаки-то со всех сторон… На огонек уж лучше. Огонек – тот все на месте, а собаки… ненадежно.
Прислушиваясь к шагам друг друга, они стали подниматься по склону, не теряя из виду желто-красный маяк, который для них будто и засветил не ложившийся до сей поры хозяин.
– Гора.
– Гора-а.
– Крутая вроде.
– Да, крутая.
Преодолев подъем, они приблизились к «маяку» – свету, цедившему покойно из окна.
– Сейчас мы, парень, все узнам. Не спят еще вон люди добрые.
– А может, только что поднялись?
– Может. Постой-ка тут.
Наткнувшись на изгородь палисада, Семен перелез через нее и, пробравшись сквозь какие-то кусты, судя по запаху – смородины, прильнул к оконному стеклу. Во дворе заскулила собака: она, мол, дома, она не спит, а стережет дом, и в палисад – туда еще, мол, можно, а вот в ограду только суньтесь.
Свет горел в другой комнате, на кухне, вероятно, по стене которой моталась тень от суетившегося там человека, похоже, женщины. Разобрать было трудно, так как лампа, скорей всего, стояла на шестке, скрытом от Семена казенкой.
– Блины собирается варганить, – сообщил Семен.
– Баба? – поинтересовался Костя.
– Ну не мужик же. Баба. Да еще какая – в теле.
– А может, и оладьи, – пошутил проголодавшийся Костя.
– Может, и оладьи. Тесто в чашке месит.
– Вовремя мы в гости подоспели.
– Ага. Как угадали прямо. Вдова бы, дак…
– Погреться бы, не до вдовы уж.
Козанками пальцев Семен постучал по стеклу и позвал:
– Хозяйка!
В проходе, ведущем из кухни, загородив собою свет, выросла фигура и, не переставая мешать что-то в чашке, направилась к окну.
– Идет, – сказал Семен. – Грудь, как… прямо… но… колышется.
– Угу, – ответил Костя, бряцая – продрог, промокший-то – зубами.
– Кто там?! – спросила женщина.
– Свои, деушка. Путешественники.
– Чего надо?
– Скажи-ка нам, что за деревня это, милая… Мы с другом малось заблудились…
Окно, порвав с треском полосы наклеенной к зиме бумаги, резко вдруг распахнулось.
– Кто, кто-о-о!!
– Путе… – Семен почувствовал, как лицо его залепило чем-то сырым и тёплым.
– Пут-тешественн-ннички! Свинья ты нескребенная! Заблудились малось! Я вот счас вас выведу! Я покажу вам счас, что это за деревня! Вы ее разом у меня узнаете! Кобели приблудные! Несчастные пропойцы! Я счас ухватом-то…
Семен выскочил из палисадника довольно быстро, расторопней, чем в него забрался.
– Костя! Костя! Где ты?! Это…
Костин топот слышался уж далеко внизу.
С горы неслось:
– Штобыч бы вас параличом обоих распластало! Ноги бы вам там повывертывать, в потемках-то! Пьют, пьют – и захлебнуться все никак не могут, проклятые! Я ему, вшивцу, к лету седня кепку новую купила! Фига вот тебе – не кепка! Лучше бичам отдам, чем на тебе ее увидеть!..
Семен на бегу вытирал с лица, нюхал и стряхивал с пальцев тесто, слушал, как впереди шумел водою Костя, и отрывисто, словно отбивал кому-то телеграмму, соображал:
– Тесто кислое – Кум любит оладьи – Кепка – Кепку жалко – Куртюмка – Вшивец – Костя уже переплыл – Не научился в детстве плавать – Конец света…
В Ялани запели петухи.
1976
Николай Коняев
Из цикла рассказов «Дерево»
Третье начало – дерево. Постоянная природа его – поддаваться сгибанию и выпрямлению. Создает кислое.
«Шицзин»
Дерево Рая
Назвать дерево именем – этот несомненный буддизм был близок и понятен нам…
Да и что было в детстве?
Отец – тяжелое, низкое небо; мать – полоска земли, прижатая свинцовой тяжестью к воде; вода – я и мои сестры…
Еще?
Глухие, нехоженые леса, там пусто и холодно, и больше нет на земле пространства, только на ребячьем пригорке – дерево по имени Рая.
Но летом солнце согревало нас и нашу землю, и мы бродили по мелководью и ловили руками высунувшихся из воды рыб.
Что это?
Мечтание или память?
Рыбы смотрели на нас и не уплывали, а река, усеянная разноцветными лодками, пахла душновато и празднично, как коробка из-под конфет.
Тогда не нужно было ни вспоминать, ни думать… Замерзшие, мы вылезали на ребячий пригорок и играли там. На пригорке стоял дот, полузасыпанный битым кирпичом и землей.
Но нам хватало и оставшегося места, и мы не сгибаясь входили внутрь и, припадая у пулеметной щели, смотрели на реку – тяжелая осенняя вода плескалась совсем рядом.
Еще в пулеметную щель был виден угол дома, что стоял на берегу. Дом принадлежал железноногому бакенщику Клепикову, и на его изгороди – красное с белым – висел спасательный круг.
Но дом возникает в памяти странно… Только угол его, только зеленые ставни на окнах, только прясло забора со спасательным кругом, и все…
Видимо, мир существовал тогда кусками.
Была трава, дерево по имени Рая, валуны на ребячьем пригорке, с реки дул холодноватый с клочьями октябрьского дождя ветер, и вдруг, откуда-то из пустоты, – голос матери.
Мать звала нас домой.
И мы уходили, а когда возвращались назад, не было уже и угла клепиковского дома и невозможно было войти в дот, чтобы забрать позабытые там игрушки. Мы становились на четвереньки и заползали в дурно пахнущую темноту, но там не было игрушек, только дохлая кошка – безобразные клочья шерсти в темном сыром углу.
Страх не прошел, даже когда я догадался, что между голосом матери и возвращением на пригорок вместилось несколько лет. Страх остался – отчетливо и непоправимо текло время…
Кажется, был еще один дом…
На пустыре, за нашим огородом, жила цыганка Лиза Бараева. Двор ее, окруженный игрушечно ровным прямоугольником забора, был выложен бетонными плитами, сквозь щели которых пробивалась трава. Летнее солнце нагревало плиты, и они обжигали пятки, но мы все шли во двор, нас много, ребята что-то видят и громко разговаривают, а я не вижу, я протискиваюсь вперед и еще не пониманию: что же видят другие? Смотрю на длинные серые ленты, что висят на заборе.
Это змеи.
Змеи приползли в цыганкин дом.
И это, конечно, страшно, но еще страшнее, что в безмолвном и непоправимом движении времени исчезает и Лизин дом, окруженный игрушечно ровным прямоугольником забора, исчезает и она сама, и только в разговорах взрослых слышно, что Лиза стирает белье для пароходных, и это тоже почему-то очень страшно, и, когда я встречаю ее на улице, я бегу прочь, и она сердится, стучит мне вслед клюкою и громко кричит: «Мальчик, зачем же ты бежишь к дереву?!»
Но я уже знаю, что можно крепко зажмурить глаза, а потом открыть – и уже не будет цыганки, и только не надо никому говорить про нее, потому что про нее никто ничего не знает.
С годами проще и понятнее становился мир.
И если и делалось порою страшно, то страх этот возникал изнутри – пугало несоответствие своей памяти с памятью других.
Однажды брат ходил рыбачить со своим приятелем Юркой Клепиковым, они что-то заловили, но наш кот Матрос съел всю рыбу, и они утащили его, чтобы казнить. Мне все понятно, и я ищу их, чтобы объяснить, что рыбу можно ловить руками, когда она, высунувшись из воды, смотрит на тебя. Я нахожу брата и Юрку возле калитки забора. Калитка голубая. Калиткою Юрка Клепиков давит нашего кота Матроса, а брат держит кота и не дает ему вырваться.
Я рассказываю им сквозь слезы, может быть, самое тайное, что надо в тайне и сберечь, но оказывается, что они знают это, они смеются и непонятно говорят:
«Русло рвут у реки не каждый день», – и давят, давят голубой калиткою кота Матроса.
Я им не верю, что они знают, о чем я говорю, но больше ничего нельзя сказать, потому что там, в засыпанном землею и битым кирпичом доте, куда мы заползали на четвереньках, чтобы забрать позабытые игрушки, безобразные клочья шерсти и были… котом Матросом…
И так и остаются слова: «Русло рвут…», чтобы, позабытыми, вернуться назад в тот день, когда окончится детство.
Сейчас я точно знаю, что детство кончается, когда перестаешь ощущать движение времени и начинаешь сам двигаться вместе с ним. Мир становится обычным. Если видишь дом, то видишь его целиком, видишь и соседний дом, мир заполняется, в нем нет пустоты, и ничто не исчезает бесследно.
Труднее было научиться так же смотреть на людей…
Тот же Юрка Клепиков: он то дрался, то дружил с братом, однажды я слышал их тайный разговор.
Юрка плакал и ругал отца. Брат утащил из дома банку молока, Юрка выпил молоко и остался ночевать у нас на сеновале, а больше я не видел его, он исчез навсегда, и только на сеновале, в душной полутьме, жутковато темнело примятое сено.
На смену траве приходит снег, на смену счастью приходит знание.
Снова углубляли русло реки, и в воздухе стоял сладковатый и душный, как в пустой конфетной коробке, запах динамита.
Мучительный запах детства…
Стоило закрыть глаза – и видел: рыбы, высунувшись из воды, смотрели на нас и не уплывали, когда мы ловили их руками.
Но уже кончилось детство, и, открывая глаза, я видел на ребячьем пригорке цыганку Лизу. Опершись на клюку, она стояла на пригорке и смотрела на реку, усеянную разноцветными моторками, – по два, по три баркаса рыбы привозили в тот день мужики.
А дерево Рая? Куда же исчезло с пригорка оно?
Только мать догадалась, о чем говорю я…
– Ты о бараевской березе? – спросила она. – Ее же несколько лет назад в грозу свалило…
1978