355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Коняев » Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е » Текст книги (страница 35)
Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
  • Текст добавлен: 11 мая 2017, 02:00

Текст книги "Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е"


Автор книги: Николай Коняев


Соавторы: Александр Петряков,Илья Беляев,Владимир Алексеев,Борис Иванов,Владимир Лапенков,Андрей Битов,Белла Улановская,Александр Морев,Василий Аксёнов,Борис Дышленко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 37 страниц)

Господин адвокат, его сотоварищ, его собутыльник Ювеналий Пол-Зла, бывший шорник, тем паче радел объявить обвиняемых озорниками.

– Немедленно дать им авансом амнистию, – требовал он. – Орденоносцы, по-моему, все-таки…

Сегодня судебным процессом властно командовал Илларион имени себя самого. Суд шел закрыто. Вместо неакредитованной спорной публики ныне зеваками здесь отбывали свое государственные нахалы с женами по пригласительным карточкам. А слушалось дело.

Поскольку самой Помезаны как обвиняемой в живых уже не нашлось, ответ за нее держал Некто.

– Полеты для испражнения сверху! – ткнул прокурор пальцем в Карлика. – Господа, вам интересно, где произойдет этакое надругательство? Скажу. Над армейскими плацами скоро произойдет, и поносом. Оно там удобное место диверсии.

– Протестую, ох, как я протестую! – Пол-Зла замечательно прытко вскочил и погладил Карлика по голове. – Дитя, у тебя к этому времени будет уже запор, не правда ли? Никаких испражнений.

– Тогда предлагаю свидетеля Дыркова! – торжествовал прокурор. – Свидетель, а как произносится правильно ваша фамилия? Вы Дырко́в или Ды́рков? На какой слог ударить?

– Оно так и так ничего себе, – признался наивно свидетель.

Предложить на процессе свидетеля Дырко́ва или Ды́ркова означало на языке специалистов условный сигнал, что пора закругляться. По недописанным правилам распределения первенства между кулачными силами свидетель Дырков мнился по сути могучим козырем в руках у того, кто первым его предложит. Он официально числился в штате суда на должности главного свидетеля по особо нужным суду показаниям.

Это был долговязый, наивно придурковатый, прищуренный малый с пушистыми бакенбардами на детском лице. Дырков одевался… Нет, одеваться-то он одевался, но вовсе не в том назначении слова – глагола, то бишь, одеться. Как одеваемся мы? То-то. Как он одевался? Был он одет ювелирно во все цветастое, сказочно-басенное, доводил окончательный лоск своего туалета до такого безупречного совершенства, что, упади ненароком ему на плечо волосок, а то чей-либо волос, откроется в зале суда непременная паника с давкой. Дырков обаял одеждой восторженные глаза присутствующих, они приходили сюда посмотреть на него, как ходят поклонники театра смотреть на артиста-кумира.

Дырков никогда никого не топил в океане свидетельства, не закатывал пробных истерик на публику, помалкивал в тряпочку, – редко чего разумея, – но без свидетеля вовсе процесс – не процесс. Это почти что проехать по скользкой дороге несколько миль. Это проехать по скользкой дороге верхом на слоне без возницы, сидя спиной и затылком вперед. Неизвестно, куда этот слон вас еще заслонит. А причастность Дыркова в любом ее виде к сюжетам судебной палаты показывала на определенную зрелость процесса, на законченность – будто бы ехал и спешился.

– Здорово за ручку! – приветливо встретил свидетеля доктор Ювеналий Пол-Зла. – Вообразили себя на плацу где-то в будущем?

– Это смотря в каком чине, – ломался свидетель.

– Это неважно в каком, – подсказал прокурор. – Ну, допустим, начальником караула.

– Годится, – решил свидетель. – Угу, я начальник.

– Оглядитесь, обнюхайтесь. Отвечайте, давно ли знакомы с моей подзащитной? На сей раз она в мужском виде несколько.

– Для конспирации, поняли? – подсказал прокурор.

– Я не знаком с ними. – Дырков ослаб – явно боялся Карлика.

– И вы далеки опознать, чей помет? – Адвокат Ювеналий Пол-Зла подмигнул прокурору пошевелившейся фигой.

– Никак нет-с! Не могу-с и не буду, мне мое звание не позволяет.

– А мы вас уже разжаловали до рядового, – выкрутился прокурор.

– А теперь и подавно заткнусь, – обиделся Дырков. – Я мамке про вас расскажу. Так, мол, и так. Издеваются. Жаль, я не помню фамилию мамки, у нее вторым браком другая…

– Похоже, свидетель ни ухом, ни рылом не ведает, что караулил, – облегченно шепнул адвокат Ювеналий Карлику.

– Правдивые патриотические показания Дырко́ва и Ды́ркова изобличают преступницу, – вспять повернул прокурор ход процесса.

19

Вода почти добралась Эн-тику до подбородка, когда в игрушечном зале потух свет, – по непроверенным данным, свет в зале не просто потух по-мирски, без скандала, но вычурно грохнул! Как если бы свет раскололся.

Сантехник Эн-тик впал в прострацию.

Лысые головы, словно глубинные бомбы на тумбах, исчезли в подводную мутность и погибли.

Нашлась, наконец, им вакансия смерти.

Лишь голова Графаилла чудом осталась.

И лишь голова гениальной актрисы чудом еще уцелела.

Плавают они поверху без якорей, – то удаляются в разные стороны, то потихоньку сближаются для столкновения, после которого следуют врозь, – каждая медленно следует собственным курсом.

Известный когда-то поэт Графаилл барахтается на волнах и выкачивает изо рта горизонтальные тонкие струйки.

Актриса, пронзенная болью, хохочет.

Знакомая боль от холодной воды бытия веселит эту даму.

В общем, искусство – бессмертно.

20

– Правдивые патриотические показания Дырко́ва и Ды́ркова целиком изобличили преступницу, – вспять повернул прокурор ход процесса. – Теперь ясно, зачем она высоко летала, мухлюя наделать с небес.

– Подумаешь, молния! – заявила какая-то шустрая тетка протест от имени заднего ряда. – Мы что, разве хуже? Мы тоже без оперения сами могли бы на небо, не будь у нас малых детей…

– Слышь, ты, свиногрызка, тише про мелких детей! – осек Илларион ересь и зависть. – А ты, прокурор, при свое.

– Показания Дырко́ва и Ды́ркова говорят нам о том, что преступница настолько скрытно работала против армейского плаца, что даже свидетелям не удалось обнаружить улик! – попер прокурор. – Это ли не усугубляет ее вину?

– Чертики в гробиках! – выругался на прокурора дружок Ювеналий, комкая пальцы.

Карлик, присутствуя здесь, не участвовал в этом судилище, в этом смешилище.

Человеку со своей правотой здесь опозориться можно.

Человеку, кто со своей правотой, малодушие здесь означает отказ от его правоты.

Карлик удивился, что думает о себе почему-то в третьем лице, – как о ком-то. Стало быть, его, то есть именно Карлика в третьем лице, видит кто-то другой, кто мыслится Карликом в первом лице.

Нет, не двойник его – Карлик давно с ним расстался.

Монарх отгадал настроение Карлика:

– Где твоя правота потерялась? А то накажи меня своей правотой.

– Зачем?

– А ради смеха попробуй.

– Господь уже наказал вас однажды, сделав таким.

– Это меня не Господь, а старик Балалайкин. Я после него такой нервный – как вепрь.

21

Внезапная боль у монарха во рту поселилась абсурдно – во время чихания пополудни.

Сперва было нечто – в новинку, потом оно вдруг – обнаглело, пошло, проникло сразу в обе скулы нарезвиться насквозь и врасплох испытать их на прочность и плотность и вызвать ярость Иллариона.

Перекошенный болью, монарх извелся метаться по кругу.

Монарх извергал оглашенные стоны.

– Боль! – орал он Андрюхе бешено. – Лови!..

– Кого?

– Кого поймаешь! Ее.

– Тут, извините, ничего нет. – Андрюха светил ему в рот фонарем интерьера.

– Нет? О, лицемер!..

– Я вашу полость одну только вижу порожнюю.

– Что делать? – орал он Андрюхе. – Лечи!..

– Выпейте водки, сядьте поближе к огню, все пройдет.

– Я непьющий…

– Вы некурящий…

– Да? Забыл.

И правда.

Коньяк и камин обуздали злодейку.

Действительно, боль отступила, когда монарх углубился мыслями в паранойю огня.

Зарево смыло на нет остатки землетрясения глобуса, где появились крылато-крысиной походкой мелкие каторжные чины… Всю жизнь они Алики… Те, кому верха не надо, держатся крепко за трюм и годны на подстилку для ног в онучах… Я лично люблю гибриды разума, не подстилки. Родинку-люстру, котлету-ресничку…

Снова намечена перетасовка всего, стало быть, обезьянника… В аккуратисты стремятся которые мушкой неслышно летают, у них и потомство – для тесноты, где нельзя даже дернуться, чтобы кого невзначай не поранить… Это кто сюда пришвабрился? Кто?..

В кабинке камина мелькнуло зловеще лицо Балалайкина Борьки.

Мелькнуло, пропало, но вскорости снова нарисовалось.

– А Ваша Светость опух, – изучая монарха, Балалайкин ехидно торчал из огня.

– Сгинь! – указал ему почему-то на дверь Илларион.

– Я проведать пришел, как меня уважаете.

– За что? Кого? Кто таков?

– Аль забыли, за что? Порол вас.

– Кто пророк? Ты пророк? Не слыхали такого пророка.

– Не пророк, говорю…

– А про что? Про творог?

– Я порол, говорю! Я порол вас – должны уважать.

– А случайный удар по спине не считается поркой, запомни.

– Нет, не скажите, считается. Вам сейчас нехорошо, стыдно, зачем ублажали меня, вильнув задом, и были потехой. Считается все.

– Ты – дурак! Я спасался, дурак.

– Эко вы без достоинства, помню, спасались, а кошка пропала. Но вы, Ваша Светость, сами сейчас помяукайте кошкой. Потом еще помурлыкайте. Как моя кошка мяукает, если соскучится, знаете. Мне вот интересно прослушать.

– Я мяукать, если соскучится?

– И помурлыкайте. Вам не в первой…

– Когда, тлен, я мяукал-мурлыкал?

– А когда за девушкой бегали – было?

– Но не перед тобой же было!..

– Передо мной вы еще не мурлыкали, а пока что виляли, но раз уж виляли, чтобы спастись, можете и помяукать и помурлыкать. Ага, покапризничаете, покапризничаете, покапризничаете и начнете. Небось уже наготове.

– Заткнись! Я – монарх, а ты – борода непрочесанная. Что делаешь в этой печке?

– Жду.

– Прочь ждать в другом очаге!..

– Начинайте.

– В противопожарную глушь отправлю тебя в заточение!..

Монарх замахнулся на Борьку флагом, а Борька, не мешкая, переместился по древку вперед на лодыжку монарха, кольнул его невидимым шилом в мясо. Монарх отскочил, ухватив старика за власяницу. Борька исчез и пронзил правый бок, объявившись опять. Борька стремительно менял позиции, нанося чувствительные удары по незащищенным кускам монарха. Илларион шмякнулся на пол, покатился к стене. Оттуда по тем же коврам тем же самым путем прикатился обратно к камину. Когда нахал Андрюха в новенькой пожарной каске влетел в кабинет по тревоге тушить самодержца огнетушителем, Илларион имени себя самого корчился перед камином, в который мяукал жалобы, как будто ему наступили глумливо на хвост, – золотые змейки и шустрые язычки огня резвились, бегая по монарху, ловили друг друга, прятались и появлялись опять, лишая парадный мундир его чопорности и дорогого сукна.

22

…Радуется купец, прикуп сотворив, и кормчий, в отишье привстав, и путник, в отечество свое пришед, тако же радуется и списатель книжек, дошед до конца книги, – так рассуждал мних Лаврентий в пятнадцатом веке.

Дошед до конца своих книжек, многие нынешние списатели тако же радуются получке за эту работу.

Кто просит денег.

Кто – славы.

И токмо мне за мой труд паки и паки не бысть ничего, я подопытный автор. Сотворив эту книжку, не сотворил прикупа. И вот развожу поднебесно руками – неужто живот свой сконча от неядения мяс свиных?

Сам виноват, глаголите вы, рекл бы про то, яко лепо живем.

Виноват, но, пожалуйста, не применяйте ко мне своей власти помочь образумиться силой. Про вас, яко лепо живете, напишу на большом правеже опосля – сказ мой буде чудно и не льстяче представлен. Вельми борзко десница писати почнет.

Но, дошед до конца этой книжки, цена коей грош, тако же радуюсь иному чрезвычайному случаю, – помнится мне от сего лба, как в прошлом столетии один очень добрый французский художник сказал мне в наше столетие о своих картинах, что каждая новая даже ценой в десять франков делает на десять франков богаче всю нацию.

И пусть мои дети и внуки, у которых я здесь ничего не украл и не отнял, тако же радуются, в отечество свое пришед.

23

Забывается всякая мера.

Смерть наша – ничто по сравнению…

В общем, ей нет аналога – ничто как ничто, ни на что не похоже.

Мы в одной связке с Илларионом идем ухмыльнуться плакату, где, когда смотришь издалека на него, тебя дразнит иллюзия.

«ТОВАРИЩЕСКИЙ УЖИН!»

А вблизи – там опять опечатка нашему зрению.

«ТОВАРИЩЕСКИЙ УЖАС!»

Искушенная в абракадабре текущих абстракций публичная масса приглашена сюда по-людски нас оплакать, а почему-то смеется во всю мощь утробы.

– Те, кто на меня самого хохотальники сверху разверзли, вы – цыц! – окрысился жженый монарх населения.

Конечно, предела веселью толпы не приблизил он этим окриком.

И даже – наоборот. Иные зеваки даже, наоборот, угрожали, что более не подлежат угомону, как еретики на сей раз. Иные продукты критической массы рептилий даже нарочно, как извращенцы, смеются торчком из окошек или нарочно прильнули к афере поступка весьма на весу. Какой-то старик одного плеча даже забрался в экстазе на шею соседу, который того хомута не заметил.

Убого такое стихийное бедствие смеха.

Граждане скоро тупеют от юмора вне сострадания.

Мы тоже нисколько не лучше – со всеми вовсю.

Тоже не меньше казенные.

24

Карлик опомнился – сжал свою голову крепко ладонями и раздавил.

25

Все?

Но, может, кто жив еще.

Может, кому-то еще это нужно.

26

Я люблю Время.

1976–1980

Борис Кудряков
Ладья темных странствий

Не болей, не балуй. Природа дважды обманула. Да, и еще какое-то искусство – какая-то внебрачная игра самцов. Девушки рукоблудствуют начиная с мифов. Жизнь как вздох без выдоха, короткая, мучительная. Ум хорошо, а два сапога – пара не лучше. Чужое мясо называют говядиной. На всякого мудреца довольно семи грамм свинца. Время гаечно-аграрных романов – проливной дождь, преимущественно без осадков. – Нефертити с пластмассовыми носами пили пиво – но этого мало – не хотите ли купить замок? – Весенняя грязь – незримый, возвеличенный удел. – Смущенный сумрак единодушного восторга. – Ты сел в лодку, надо проверить переметы – четыре взмаха веслом. – Игра в лобные кости, шестерки нет. – Еще четыре взмаха веслом. – Исполнить путь спасения в созерцании пути? – Успеть бы доплыть до острова, надо поднажать. – Страдание мирового круговорота выжало из тебя осадок жадной мысли – мир, мир дому твоему! Но есть ли дом, ты? Иногда казалось, что дом – это череп, неприкосновенный, хрупкий, любовно выточенный из кости. Как часто топтали твою неприкосновенность, Дом! Звук, запах, боль, сон – эти приживальщики пытались свить над твоей крышей гнездо. Ты отгонял их, они мешали рассмотреть комнату, камин, кровать. Столовой не было, видимо, скрывалась где-то в подвале. А сколько приказчиков и хозяев помимо этих приживал! И единственный законный постоялец – мозг – амброзия посюсторонних дновидений. – Ржавая уключина скрипела – куплеты железа. Ты наклонился осмотреть перемет. Заменил живца, распутал леску, тихо отплыл от рогоза. – В дни чугунной депрессии, в дни безрадостные (а радостных, как оказалось, не будет), в дни отчужденности, тупости, смятения, в дни мучительные, тяжелые – в такие дни ты приходил на кладбище и наблюдал сцены похорон. Это отшибало чувство пустоты, ты остро ощущал, что наполнен кровью и радовался холоду, теплу, дождю. «Чужая смерть животворна». Ты возвращался домой с освеженными ощущениями не то что жизнерадостности, но – свободы, силы, надежды. Мертвые не потеют. – Ты подплыл к другому перемету, на колышке висел только обрывок лески. Жаль, последние кованые крючки из синей стали. Они были для тебя ювелирной ценностью. Но до острова еще несколько жерлиц. – По уржовине колкой, по метастазам дорог, днями тягучими, по чащобам битых эмоций, по жаре в пустоте ты добрался до этого озера, до этого темного, светлого, чистого, грязного, длинного и короткого, мелкого, глубокого, полноводно-безводного озера. Ты знал, что здесь будет встреча. С кем – неизвестно, но ты догадывался. – На одной жерлице был сом, на другой – щука с тремя глазами и серебряной серьгой на жабре, – чудеса начинались. – В мелколепьи дум появилась лотосолицая певунья. Где-то упали осколки смеха, дробь припляса. Всплыли пироги сознанья. – Ты наклонился, чтобы увидеть дно. Там шевельнулось.

Задумывался ли ты: сколько стоит стакан воды? Нет, не в походе, не в безводных краях. Последний стакан, предпоследний; стакан, который тебе принесут. Да, и над этим – да! Если до сорока лет не женишься, ты обречен на связь с кастеляншей или на конкубинат с матерью-одиночкой, имеющей троих короедов и способной терпеть полумужа лишь потому, что ты забиваешь гвоздь и меняешь половицу. Конечно, у тебя есть средний заработок и жизненный опыт. Но весь смазливый взвод женского пола уже разобран, хозяйственницы, мастерицы, тихони, умницы растасканы по норкам и успели испортить зрение от чтения прибауток, склонившись над рукоделием, вышивая гладью, – лакомый сюжет для художников с бисексуальной ориентацией. Да, тебе придется закрывать глаза на диспропорцию голени, на волосатые уши, на каноническую глупость, на домашний шпионаж, на крики: ты меня не любишь! на ревы: мало работаешь! И все это ради стакана воды, который тебе могут принести на старости лет в постель, а могут еще и подумать. Но нужен ли тебе стакан? И не проще ли носить этот стакан с собой? А может быть (гениальная мысль), носить портрет этого стакана? Как ни странно, стакан с водой – основная аллегория семейственности. Если изваять его из платины, инкрустировать рубинами, изумрудами, топазами, а в него налить… чего бы налить? – ну хотя бы живой воды из сказки, то он достанется тебе почти даром по сравнению с последним стаканом воды, в стоимость которого входят расходы на досвадебное обаяние, на свадебный жор, на комнату, на жратву для благоверной, на пищу для ребенка, и если в месяц ты зарабатывал 150 единиц дензнака, то за 20 лет семейного джиу-джитсу кредит на получение стакана с водой (или на изъятие оного) составит 30 000 единиц дензнака. Из железа, ушедшего на эти деньги, ты мог бы отлить стакан весом в 800 тонн. Я бессилен перед поговоркой (мудрой до содрогания) – счастье не в деньгах. А еще скажешь, что тот ручей, у которого ты иногда сиживал, дарован природой, лес дарован природой, но добавишь с сомнением: и я дарован природой… и замолкнешь… кому? Таково добавление к воде, все-таки преподнесенной в стакане (мир не без добрых). И замолчишь навсегда, прошептав: зачем? Этот вопрос тебе не позволят задать, заткнут рот подушкой, ватой, соломой, зальют камфорой, чугуном, аргоном, кашей – знай наших, мол, мы мужественно помогали тебе вытянуться до последнего вздоха. Но все дело в том, что этот вопрос ты задавал еще тогда, когда был силен и немощен, болен и здоров, велик и мал, когда тебя не было, быть не могло, не должно.

Как-то раз показалось мне, что Там вставал кто-то другой. Бессмысленно искать определения этому нечто – никогда – некогда – бывшему – без меня. Он или она оттеснял меня в дальний угол палаты. Палата, дом или – неважно – существо было раза в четыре, или в сто, больше меня. Серое, скользкое, оно застыло без энергии и просило только одного. Внимания. Но для этого требовалось много сил. Они в те времена были невосполнимы. Молчал и я. И я погладил хоть что-то. Можно сказать: «погладил голову». Некто заскользило ко мне. И мы перепутали роли. Две руки гладили две головы. Ты понял. Признаки пола: портфель, голос, очки – еще не появились. Некто еще и еще раз дал понять, что желает сострадания. Медленно я почувствовал: оно ждет не ласки, а удара, не успокоения, а уничтожения. Нет. Погибнем вместе. Не стану бить. И начну последний путь рука об руку с тобой, ангел мой! Нечто засмеялось и, приняв странное положение, выражающее, должно быть, мольбу, замерло. Ты не имел права убивать, но что я знал тогда? Отвернувшись, я погрузился в воду. Разбудила меня досада. Она сменилась завистью, зависть – уважением. Как мог мой сотоварищ по будущности так скоро понять трагедию исхода? Оно желало исчезновения. Несколько раз мы касались друг друга, и восхитительная дрожь (я испытывал подобное наслаждение, когда менял шкуру) выводила меня из оцепенения… Но я молчал. Я не хотел и не мог помочь. Молчание сотоварища продолжалось. Я впал в забытье. Когда оно кончилось, обрадовался одиночеству. Радость безгранична, если не считать легкой тревоги: что-то улиткообразное, оставшееся от моего(-ей) родственника(-цы). Вскоре я распрощался с тем, кто растворился, не родившись. Когда выпал, вышел на холод, и время начало свой круг, кричал, отбивался: к нити, связывающей с тем ушедшим миром, приблизилось движение ножа. И я проквакал: Нет, Нет! Не хочу – рвались из тебя крики – не отрезайте дорогу назад. Я протянул руки, защищая нить, и нож нащупал меня. Я остался без рук, затем лезвие оборвало последнюю связь. Удушающее Вон. Между первым и последним вздохом предстояло. Оно уже дыбилось, накручиваясь на меня, кололо, прокалывало спину, ноги. Искомая боль вливалась в рот, а паралич тряс… тело трясется до. Пока. Однажды я пытался вернуться. Может быть, продвинувшись по подушке, я заполз и в свою крепость? Начал путь, изнурительные поиски привели к краю кроватки. Последовал укол. В голову проникла едкая жидкость. Стальная мудрая игла. Попытки повторялись… Абсолютная тьма – кто-нибудь ее знает – не отнимала у предметов свой цвет. Все они были сплошь меняющиеся, пересекающиеся линии, безмолвные раньше и после, до меня.

Лежал на столе горела лампа освещала разрезанную грудь открытую для света сердце последнее билось последние минуты чья-то рука держала его в своей приятно-холодной власти ладонь поддерживая сердце снизу открыл глаза закрыл свои открыл рука принадлежала сове с женскими грудями уже иссохшими, она курила пепел падал на открытый дряхлый мотор она сказала небывалая эротика держать в руке бьющееся сердце сказала еще скоро мы расстанемся совсем я сохраню на память эту книгу ты долго писал молодец счастлив и я рада и счастлива вами созданным воображением беспощадным к хозяину власти слов к вам она заплакала капая слезами они падали на меня прошивали тело пули утреннего расстрела затем швырнули в лодку и до сих пор кто-то носится в ней по темным волнам в неизвестных морях в неизвестных мирах.

Как червь во флейте, задремал у истоков антимира; хотелось продлить сон – жаль расставаться с Пустотой: тоны тонноклокотов: оратория тартаротрат. Свет лопнул – роды глаз. Долго, до последних отжатий слезных желез вопрошает искатель щей. У кого? Но ни болт, выточенный до универсума, ни всезаполняющие хлеба не дадут ответа. Монолога не… Диалога не. И что бы ни делал – отсюда ноги не уберешь. Мир – больница, в коридорах которой в жмурки должно играть. Что поделать? – пожизненный иск лазаретных щей.

Конечно же, помнишь их вкус.

Непонятное так наскучило, что злостно ударил по небоскату и сбил мошкару облаков, кинул их к ногам Отца. – Что ты натворил? – Мне что-нибудь поинтереснее, чем жизнь! – Хочешь видеть горы музыки, летающей внутри черного света? – А такое бывает?………….. за стеной: грядущие будут вспоминать нас, и это согреет путников. Добрые и внимательные будущие поколения скажут спасибо за то, что вымостили дорогу мы. А когда они станут прошлыми, будем еще более благодарными за то, что они придумали нас – несуществовавших. Идите, идите в наш мир, здесь каждому найдется лунка, чтобы сплюнуть в нее сердце и, сплюнув, звать других разглядывать рассветы. Здесь каждому найдется учитель, который научит слову, и вы еще долго будете звуками слюнявить вход в пищевод. Гули-гули, кис-кис! Ты погрузился в ощупывание мыслей; не находил даже следа. Руки, обязательства, страх, комната, душа, скучающая по своей родине. В часы твоего сна душа улетает в свою страну, к запредельным истокам, к подругам, где крылатые тени успокаивают друг друга: осталось совсем немного, скоро кончится бред одичания с музыкальными погремушками, обещаниями тех, кто сдает комнату. Домовладельцы уйдут, дорогу помнят по наследству, а истосковавшиеся уставшие странницы соберутся вместе. Они горько смеялись: какой кошмар! – постоянно уговаривать своего хозяина БЫТЬ, батрачить на него, придумывая успокаивающие сны, носочные заботы, песочные письма. Подруги, собравшись, пожалеют о выброшенных годах: молчат; и, наверно, кто-то из них сочувственно отнесется к дальнейшей судьбе покинутого хозяина. Встречаются и такие, у которых являлась нежноспособность; бережливые, им удавалось защититься. Такой мечтательнице непременно вспомнится то, как в редкие часы дружбы, в тревоге за будущее, они успокаивали друг друга: не ты виновата, и не ты виноват, не ты первой покинешь меня и не ты. Но приходил мир забот, заслоняя Мир: ненасытный молох пищевода поднимал вой; его дружок – клозет – был голоден, – тоже – симпатия! – любовь.

Обмой, злотканый, облик блика мой.

Надо навестить тебя, ободрить пораненное твое, в котором пресневеют слизистые течи. Мне кажется – ты долго не протянешь. Это поняла там, дома, когда улетала в ночные часы. Путешествие, поезда; я смотрела на………лампу – я – помню – в – день – нашей – встречи. Все кружилось и кружилось вокруг нее; рядом со мной дряхлая бабочка и слепака-шмель, а ты ночью с лампой собирал мухоморы. Тебе еще не отпилили корни… Под комариным киселем в кисее капель пота-крови; тебе попался участок, богатый грибами; ты высматривал и выискивал самый большой гриб, под ним дремала змейка-сказительница, и если бы не я, кусившая ее в глаз, в раскосую пропасть фантастических дум, она бы увела тебя за собой. Но мое благодеянье не было замечено, стоит понять. Ты нелогично не убил меня, а, подставив палец, – я вскарабкалась на него, – поднес к глазам и любовался. Я поняла – ты не тронешь: какой смысл? – в мухе меньше паразитов. Да и красива я: шевиотовое брюшко и глаза – братья-аметисты. Правда ножки кривоваты – не молода. Поползла по твоей руке, отпылав симпатией, покинула тело насекомого и переселилась. Бездыханное тело мухи затерялось где-то внизу.

Памятна одна ночь. Ты спал с тяжелой болезнью. Я, решив немного отдохнуть, впервые столкнулась с Ужасом, Афродитой и Безносой. Они сидели на кухне и пили сваренный петушиный голос – яичницу. При этом обсуждали твое поражение. Афродита сидела на твоих собранных пожитках в беспрерывных обмороках. Ужас, отощавший в просвещении, говорил: если Афродита уйдет – мне нечего делать. Громче всех визжала Безносая, она была с ветрянкой, с зубом чугунным, державно отлитым, девица центнеров в девять. Кстати, не такая она и безносая… Она умоляла собеседников умалить увяданье и доказывала, что паника преждевременна, еще не время для бегства. Затем говорил Ужас – чистенький, каменномясый. Он говорил – долго – красиво – чертил схемы: мечтал компромиссно. На меня (сидела на стене) даже не взглянул, лишь Афродита пролила: шляется всякое быдло…

Несмотря на контракт между мной и хозяином, я почувствовала возрождение ненависти. Хозяин сказал: слишком много приношу боли, пришла пора разлуки. В следующую ночь улетела на отдых, как всегда, оставила вместо себя хоровод сновидений. Но, вернувшись, не нашла никого. Ночь задыхалась, близилось утро. Мне угрожала гибель, если не найду себе дом, хоть какой-нибудь. Скорое солнце. Какой-то декабрь, ледовый шторм, вода поднималась; холод и Одинокое. Упала во двор, влетела в подвал, впилась в единственное – старую кошку. Не повезло: слепая, ошпаренная смолой, по которой ковыляли одрябшие вши. Поселившись, затряслась от хохота, кинулась в окно, волоча хвост, испачканный в смоле. Во дворе дети варили второй котел. Долго пытались загнать в него, но кончились дрова. Котел остыл. Тогда, подцепив крюком за лысеющую ляжку, потащили на седьмой этаж, протащили мимо богини с пристяжным глазом. Оглушенная темень. Сивый великан – официальный злодей из юных любителей респекта держал в одной руке свистящую стрекозу, а в другой – меня на крюке. На чердаке зажгли свечи на пироге, пыльные танцы, пуды искр. Говоры о полете. Речь обо мне. Подвязав к огромному насекомому, дали свободу вниз. Падая, увидела в окне шестого этажа мольберт, в окне пятого – кровать, книги, муравейник на столе, на втором этаже – человека со змеиной головой во рту, на первом – уже перед землей, когда стрекоза выломала крылья, – раненое лицо девочки: она жевала букет маргариток, рисовала убитую. Закончив рисунок, бывший на самом деле, она расхохоталась мужским голосом отца, который купил велосипед (сейчас он ржавел), а краски были старыми, ржавыми, как тот гвоздь в подвале, об который, – или на его брата, – накололась шина в белую ночь, в летнее антистоянье…..летела она от одного хозяина к другому, не чувствуя круга, в нем не было точки: прокол, остановка, паденье – давно – когда уже повзрослела; и, проезжая через спящие мосты предгорода, не знала, что надвигается с другого предгорода шторм ледовый – не вовсе июньский – было лето – стоял декабрь: согласье времен в разногласьи. До июня надо идти с другой стороны, с той, с которой она подъезжала в декабре: скользко; стремленье резиновых дисков гнуло хорды мостов истощенным набегом.

Ты размышлял о том, что во всей догматике падения самое глупое – «нелюбовь к себе», отказ от себя и вместе с тем ожидание другого «я». Потеря «я» – и вовсе неважно, каким путем ты пришел к этому, – имеет неприметный момент – в то время, как ты искал якобы истинное «я», пора было искать третье «я», и даже – не пора, надо. Невидимая категория отчуждения прошла, и в поисках третьего «я» ты вновь придешь к ПЕРВОМУ ВОПРОСУ, к старой конструкции изначального эго, теперь испытанного в боях за себя, сильного; и тогда ты, измотанный и постаревший, не сможешь сопротивляться и никогда не двинешься в Путь. Все чаще являлось к Тебе (к Нему, ко Мне) ощущение, что его (твое) «я» – это не «я», а истинное «я» живет где-то вдали, не Здесь. Тогда ты начинал скучать по отсутствующему, искать, пытался догнать далекого спутника. Но у далекого «я» были другие дела и заботы, а тутошнее «я» должно было оставаться ваятелем зет. И, что бы ты ни делал, доносился лишь Хохот. Он размножался. Когда же Он (Ты) сожалел о невозможности встречи с другим «я» – приходило ощущение, похожее на сострадание, – единственное напоминание существующего второго «я». И тогда он отходил от тебя и, прочитав вчерашний монолог, глядел на то, что было его убежищем. Задавал вопрос – что ему надо? В пустоте солнечной бесплотности – вновь вопрос. И Хохот становился твоим товарищем, другом. Когда он обращал взор в сторону нового друга, готовый уловить сомнение, сон смыкал глаза. Хохот становился покорным, готовым для монолога. Слова рождались каверзные, состоящие из тяжелых звуков; они призывали к другому. Слова не улетали, неспособные к полету, они кружились у ног, вглядываясь в лицо. Волшебные сочетания: ДаНет – НетДа; сочетания означающие, но не раскрывающие.

Как хотелось узнать час Начал. Где вы, бесовские дудочки? Бесславия в бесславии. Образная ловля – – – Ворон ходит по рукописи и спотыкается о слова.

Он разглядывает его.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю