355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Коняев » Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е » Текст книги (страница 20)
Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е
  • Текст добавлен: 11 мая 2017, 02:00

Текст книги "Коллекция: Петербургская проза (ленинградский период). 1970-е"


Автор книги: Николай Коняев


Соавторы: Александр Петряков,Илья Беляев,Владимир Алексеев,Борис Иванов,Владимир Лапенков,Андрей Битов,Белла Улановская,Александр Морев,Василий Аксёнов,Борис Дышленко
сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 37 страниц)

…но тут уж я, автор и как-никак хозяин этого повествования, не могу не вмешаться. Если позволить этому бестолковому администратору, этому шуту-эксгибиционисту продолжать, – это может повредить моей, автора, репутации: помешать успеху моего скромного начинания. Придется напасть на него сзади (не до церемоний), зажать рот, сбить с ног и оттащить в сторонку… Впрочем, еще не известно, как предпочтительнее поступать в подобных случаях: пресекать ли раздражающий звук в его источнике, защищать ли раздраженные уши. Если из соседнего окна вас оглушает музыка, не всегда удается урезонить производителя шума. Как известно, изобретение артиллерии повлекло за собою не протесты против ядер, но защиту посредством брони… Человечек этот шагу не ступит, словечка не скажет без того, чтобы не раскрасить черный на белом контур, навяжет сотню ленточек на упаковку, сто бантиков один другого затейливее. Вот, например, хвалился, что дал своей воспитаннице образование. Да это потеха: ежу ясно, что для завершения этого самого образования следовало отправить девушку в путешествие. Старинная, испытанная традиция! Повидав мир – хотя бы Европу, не говоря уже о Новом Свете или африканском материке, – она обогатилась бы впечатлениями: первоклассные оркестры, солисты-лауреаты… Она обрела бы иммунитет в живом отклике зала: вот это стоит одобрения, а то – нет; тогда бедняжка не потеряла бы самообладания и благоразумия от игры первого заезжего гастролера. И не говорите мне о радиолах, дисках, магнитофонах, даже о телевидении. Паллиатив, консервы. Непосредственное впечатление сбивает с ног без церемоний – а тут, как известно, не умолкают развязные комментаторы, стало быть – критика, сомнение… Нет, капустные кочны такие людишки, и хорошо еще, коли кочны – с кочерыжками, а не луковицы. Пора вернуться к фактам. Придется уже автору самому продолжить рассказ – хотя бы пока наш самозваный бургомистр не очнется от очередного запоя, ведь он, конечно, не преминет утешиться бутылкою или целой батареей таковых.

5

Исход совершился в назначенное утро, без особых происшествий. Правда, поутру транспорт вдруг оказался перегружен: обитатели окраин устремились, по вековому инстинкту, в центр; но опомнились по дороге две-три умные головы, сообразили, что случай совсем особенный, что начнут как раз с них, всегда обойденных и обиженных. Поспешили назад. Путаница задержала сеанс на целых три часа: толпа преградила бы дорогу крысам. Говорят, маэстро был недоволен, бранил магистрат. Конечно, следовало бы объявить о ходе операции заранее, возможно, даже выпустить срочно большим тиражом карту с маршрутом и указанием времени; но никто не догадался. Еще проще было запретить гаммельнцам покидать дома до полудня, т. е. объявить комендантский час, – но на такую крайнюю меру магистрат не решился бы.

Открытый автомобиль плыл по городу медленными сужающимися кругами, высокая фигура Крысолова казалась мачтой на носу корабля. Вдоль пути шпалерами выстраивались гаммельнцы; приветственные клики были запрещены, чтобы не заглушить флейту и не спугнуть заклинаемых. По той же причине удалили громоздкую телевизионную аппаратуру. Впрочем, гаммельнцы отвергли бы нынче услуги телевидения: они хотели видеть все собственными глазами. Все окна были раскрыты, все балконы переполнены, все, кто мог, вышли на улицу… Люди двигались за машиной сперва вплотную, потом начали отставать, испуганно глядя под ноги. Приближаясь к реке, толпа росла; впереди старик с седым хохолком запрокинул голову, простирая руки к артисту; озирался ошеломленно толстяк в пижаме, исторгнутый прямо из тепла постели; мелькнула голая напрягшаяся рука женщины: она тащила малыша вон из толпы, а он садился на корточки, упирался сосредоточенно и отчаянно. Мать выволокла, наконец, упрямца на тротуар и кулаком пригрозила Крысолову. Ни она, ни мальчик не разжимали губ. Вообще детей, молодежи было много, хотя занятия не отменили. Шла компания студентов в зеленых беретах; шли девочки с зелеными бантами в волосах. Но даже мальчишки не шумели, ступали осторожно, как охотник в лесу, – сучок бы не треснул под ногой. И медленно близилось к реке шествие, подобное погребальному кортежу, за спиною Крысолова, за тонкой странной мелодией: две-три ноты кружили в монотонном ритме. Но все слышнее призвук-шуршание сотен тысяч лап; все шире пространство между автомобилем и толпой.

Не прерывая игры, музыкант шагнул на гранит набережной, беззвучно закрылась дверь машины. Достигшее зенита солнце венчает голову, он стоит на вершине лестницы – тонкая черта на синеве неба – и вот постепенно исчезает, тонет. Вот скрылась голова его, а флейта продолжала томительно однообразную песню. А когда она оборвалась – низверглась вниз по ступеням огромная толпа и долго зажимаемые глотки облегчились восторженным воплем.

6

– Милостивые государи! С удовлетворением отмечаю, что в нашем экономическом положении произошел, наконец, долгожданный сдвиг. Едва лишь «Times»[19]19
  Крупнейшая английская ежедневная газета (издается с 1788 года).


[Закрыть]
сообщила о гастролях у нас Крысолова, гаммельнская марка пошла вверх; теперь, утопив крыс, мы доказали нашу волю к переменам и внушаем миру доверие. Американцы обещали нам новый заем – они зовут его «свист-кредит», мы можем импортировать муку, ведь все наши запасы изгажены крысами. Далее: молоко, сливки, сметана упали в цене, так как гаммельнцы не откармливают больше котов. Кстати, откуда у нас появилось столько бродячих кошек?.. Позволю себе выразить осторожный оптимизм относительно будущего… Остается мелкое недоразумение, и с ним пора покончить. Мингер ван Пельц, изысканы ли средства для расплаты с Флейтистом?

– Не прибавилось за неделю. Если б уговорить его – помянув царя Давида и всю кротость его…

– Дорогой мингер, нельзя ли попросить денег у наших европейских соседей?

– Разрешите, финансовый советник, ответить за вас. Бургомистр, европейские кредиты исчерпаны. Я посетил Даунинг-стрит, говорил о предстоящей тотальной реконструкции Гаммельна, вообще постарался создать благоприятное впечатление. Кредиты были получены, так сказать, под это впечатление… кстати, председатель, в отличие от Америки Англия говорит о «крысином займе»… Бургомистр, европейская пресса удивлена и встревожена, что Гаммельн так надолго задержал Крысолова. Я с трудом отделался сейчас от корреспондентов, сказав, что наш дорогой спаситель нездоров слегка…

– Он и в самом деле болен, – сказал доктор. – Это весь город знает. Долго в реке пробыл, а вода майская, холодная.

– Да, с полчаса не пускали, дурачье, орали и расступиться не догадались.

– А помните: по пояс в воде, берет снял и давай раскланиваться.

– И дудочку вверх поднял. И стоит.

– До ревматизма мог достояться.

– Что ревматизм, тут пневмонию заработаешь. Вон как потто беретом утирал. Свистун свистуном, а хлеб у парнишки нелегкий…

– Замечу, однако, – прошипел аптекарь, – что все это подозрительно. Лица подобной профессии не должны бы чихать и кашлять, едва промочив ноги. А чахоточные – подлежат изоляции!

– Побойтесь Бога, коллега. Я освидетельствовал его и заявляю: сильнейшая простуда, нос распух, даже в горле налеты…

– Эге. То-то сноха толковала, что у парня сифилис.

– И этакому субъекту город должен платить бешеные деньги! Кстати: если не ошибаюсь, контракт выглядел скромнее?

– Да, – сказал я. – Концерты оплачивает город. Мне казалось справедливым и добродетельным не оставлять за порогом молодежь и малоимущих граждан Гаммельна. Нельзя омрачать неравенством столь высокое, столь редкостное музыкальное наслаждение!

– Мать честная! Вот куда налоги-то наши идут! Просвистели в задницу, а мне бы той дудки даром не надо!

Профессор переглянулся с судьей.

– Итак, бургомистр заставил город принести жертву своей всем известной меломании. Между тем есть ли на свете что негоднее, презреннее и достойнее порицания, нежели свистуны, певцы и прочие musici[20]20
  Музыканты (лат.).


[Закрыть]
, каковые, однако, словно бы отравленные сладостию, точно сирены с их непутевым пением, притворными позитурами и игрой ищут обворожить и пленить души людские! И доказательство тому: в городе неспокойно. Школьники в зеленых беретах собираются толпами, поют непристойные песни, играют на каких-то неслыханно громких гитарах. Прислуга ведет себя вызывающе: целуется с полицейскими прямо на улицах, а будучи призвана к порядку, демонстративно поворачивается спиною. Вчера бригада мусорщиков, остановив посреди тротуара машины с отбросами, окружила цветочниц и учинила с ними пляску – телодвижения, как сообщают, были достаточно недвусмысленные. Студенты, забыв о летней сессии, третий день осаждают отель «Империя», персонал коего, как и следовало ожидать, превзошел все меры непотребства, и горничные беспрепятственно позволяют хватать себя за юбки, – студенты, говорю я, хором вызывают этого бродягу. Я мог бы и далее перечислять возмутительные факты, господа, но уж и того довольно, что полиция вышла из повиновения! А что и совершил сей дешевый шарлатан? Утопил крыс? Но что такое крысы, когда город нуждается в чистоте, жаждет чистоты улиц, домов и нравов? На эти деньги мы могли бы проложить водопровод и, прошу прощенья, канализацию… Вы совершенно правы, экселенц: стыдно перед Европой!

– Лейпцигский магистрат, – сказал я с волнением, – покрыл себя вечным позором, торгуясь с великим Бахом. Да не последуем мы такому примеру! Разве не помните вы «Кольцо Нибелунгов»: Валгалла погибла, когда не пожелали заплатить ее строителям. К тому же… – Я хотел показать контракт, объяснить ошибку: общий гонорар Крысолову не составляет и десятой доли водопроводных денег, которые я просил так давно и так тщетно. Однако мне мешал хвост, лежавший на протоколах. Я осторожно потянул груду папок к себе, – хвост сердито, громко ударил по бумаге; я посмотрел на мингера ван Пельца. Он спокойно отодвинул хвост, вытащил контракт и улыбнулся мне. Я начал говорить, изобретатель перебил меня:

– Что вы тут доказываете, почтеннейший, все равно денег нет, ни больших, ни малых. Эх вы, экселенцы, аксельбанты! Аксельроды! Вон те сидели, уши развесив да рты пошире разинув, тоже небось Баха слушали, и не углядели, чего им ваш Бах нацепил. Это какая же шлюпка вместо паруса под таким деревом, ровно метлой, пойдет!

– Но это аллегория… Туту Босха…

– А вы меня не поправляйте, не объегорили! Я технарь, свое дело знаю и делаю, пока вы тут кальсоны белуге…

Аптекарь рванул у меня из рук бумагу, разодрав ее когтями.

– Крыс изгоняли! Музицировали! С жучками, паучками, инфузориями!

Магистр спокойно и грузно положил руки на стол, огляделся. Потом поднес к глазам часы и кивнул судье. Тот извлек из внутреннего кармана лист бумаги и передал профессору. Профессор встал.

– Господа, минуту внимания! Ввиду серьезной угрозы благоденствию и спокойствию Гаммельна наш всеми почитаемый председатель своею властью верховного судьи предписал вчера заезжему скомороху покинуть город в двадцать четыре часа!

– Давно пора! В задницу!

Этого я не мог перенести! Страдание, гнев, отчаяние переполнили мое сердце, и я воскликнул прерывающимся голосом:

– Да не подвергнется артист оскорблению! Он благороден, он бескорыстен, он примет наше извинение и долговое обязательство!

Мой друг наклонился над столом и произнес негромко:

– Вы надеетесь, что дракон насытился невинною жертвой?

И тут нас оглушило ревом и грохотом.

Все бросились к окнам.

На площади перед ратушей бушевала молодежь. Орали юноши, вопили девушки, мальчишки пронзительно свистели. Ухо различило ритм, потом слова:

– Он уй-дет – мы уй-дем! Он уй-дет – мы уй-дем!

Из толпы вышел высокий парень в зеленом берете, вскинул руку и крикнул:

– Долой обманщиков!

Другие подхватили:

– Долой вашу грязь!

– Долой вашу музыку!

– Долой ваш университет!

– Долой ваши благодеяния!

– К чертям вашу любовь!

– Вашу скуку!

Словно ветром и волною подхватило меня. Там мое место, с ними, я сжимаю их руки… Отвага ударила мне в голову…

– Вот вам музыка. Накликали!

– Ну нет, прошу прощения! Слова мои были, а музыку вместе сочинили, вместе и отвечать будем!

Изобретатель свистнул сквозь зубы:

– Н-да… Это уж почище ругни часовщика Гейнца…

– Вот бы и отпустить его, – отвечал я насмешливо.

Аптекарь отбежал от окна, – он стоял далеко, но это его когти вонзились мне в щеку. Закапало на шею; опьяневшие от крови навалились на меня, издавая ужасающее зловоние. Задыхаясь, я хватал скользкие уши, отталкивал чешуйчатые лапы, обдирая руки, словно о кровельную черепицу; крыло с когтями дважды ударило меня по лицу. Под руку попался гибкий мускулистый хвост, – а-а, так чудо банально, проклятый?! – я радостно рванул его. Изобретатель, успел я заметить, медлил: большие собаки добродушны. Я протянул было освободившуюся руку погладить крутые завитки шерсти на спине его, но тут на вершине кучи мелькнули кошачьи усы Тедеско, и инстинкт сработал: изобретатель с веселым лаем прыгнул на него.

Мингер ван Пельц, опершись о подоконник, задумчиво поглаживал бороду.

7

Я был один. Страх и стыд, мои домочадцы отступили: стоило топнуть ногой, и они попятились, будто испуганные кошки. Я был в незнакомой стране, но убеждал себя, что достаточно нескольких усилий, и все забытое вспомнится: еще минута – и словно не было никогда моего бургомистрства, автомобиля «пьяный аист», отглаженных брюк и жилета, встречи с магистром. Вспомню – узнаю: окружающее выстроится… но нет, не надо строя, лучше карнавальная толчея, лучше мираж, лучше суеверие, нежели системоверие: в нем нет любви.

Я любил?! Как любят порок – стыдясь, таясь, сомневаясь…

Я ненавижу его – да, могу ненавидеть, стало быть, вспоминаю забытое? – ненавижу, потому что, разогнув мое скрюченное тело, он разбил единственное зеркало, в котором отразился бы мой новый облик. Я ревновал?! Превентивная ревность до права на ревность? Кого бы позвать, чтобы вместе со мной посмеялся над моей любовью, над моей ревностью.

…Что нужно от меня этому человеку?

– Нарушу, нарушу ваше уединение, друг мой! Нет, не вставайте… даже для того, чтоб указать мне на дверь. Уж не пьяны ли вы?

– Во имя логики. Ежели на трезвого и благонамеренного, каков был я утром, ополчаются ближние его, то как не понадеяться, что хмельной окажется удачливее?

– Вот именно. Вы были удачливы.

– Магистр, о чем еще говорить нам? Скажите, зачем вы пришли?

– Быть может, поговорить о вашей удаче.

– Не вовремя. Разве не вы так блистательно произвели сегодня изгнание дьявола? Ведь вашу волю исполняли эти люди, сами по себе не способные ни на добро, ни на зло.

– А не выпить ли нам на брудершафт?

– Оставьте меня!

– О нет, милейший. Мне случалось входить сюда по-хозяйски, когда ваш царственный разум отсутствовал: я клал вас, подобно бесчувственному бревну, на эту постель… Кстати, позвольте-ка… Гм, неплохо, мягко. Молчите? А как хорошо говорили в ратуше, бургомистр! Так почему вы превратились в бургомистра?

– Случайно. Валяйся власть на земле, я не нагнулся бы поднять ее.

– А нагнитесь-ка сюда – с бутылкой. – Его огромное тело еле умещается на моей кровати. – Я буду пить из горлышка: так, кажется, было принято в вашей юности? Благодарю. Поистине, бургомистрство идет вам как корове седло.

– Я занял ваше место?

– Удача пьяному и дураку. И трусу. Власть? Вы изволили говорить о власти? Быть может, об опьянении властью? Это вы-то, который вспотел дрожавши? Вы томились по крыше над головой и покою в блаженном Вифлееме, а добрые гаммельнцы, обоняя вас, чуяли родной запах. Родство, тождество возносило вас потихоньку, но вы продолжали бояться: ненадежно зависеть, ненадежно соглашаться, опасно, угадывая, не угадать… так еще, еще… Какое несравненное чувство юмора у сестры моей логики!

– Пусть так. Но не вы ли поощряли меня? Учили чтить Устроение как Бога?

– Вы оказались никудышным учеником. Не понимая слов, вы подражали жестам. Из священного слова вы сделали возвратный глагол, из божества – зонтик. Нечего пялиться, у вас глаза кота и сводника. Тогда как я…

– Тогда как вы…

– Я хотел обратить Бедлам в Вифлеем. Всего только это маленькое европейское и космополитическое захолустье: не более, чтобы не быть наказанным за гордыню. Не мне, не мне… Так чего и мог я ждать от людей, кроме вежливого равнодушия? Глуп я был, но вот мое утешение: вы устроились в Вифлееме, а он оказался Бедламом. Что это у вас? Смотрите-ка, нотные манускрипты. А бутылка – возбуждающее и укрепляющее? Вы больше не боитесь осечки ни с женщиной, ни с музыкой? Вы отважно блеете, выставив рога?

– Довольно! Признание под пыткой не имеет силы! Долго будешь ты терзать меня, дьявол?

– Вот и выпили на брудершафт. Послушай, я тоже признаюсь, как ни мерзко: мы схожи. В себе я нащупываю тебя.

– А могли бы мы – ты, я – быть им?

– А уж это, мой милый, спроси у нее.

– Скажи, как ты узнал?

– Зачем тебе? Жертва неугодна: она не ушла со всеми. Ты остался при своем, благослови свою удачу. Гаммельну конец. Крысы уже сбежали…

– Магистр… но ведь он был, был?

– Подкормите ваше дистрофическое воображение. Он был там, где вы меньше всего хотели его видеть, и оставил памятку, быть может. Обыщите постель своей возлюбленной, вы, ничтожество: в час гибели мира вы не находите иного дела!

– Магистр, не смейся. Пусть я обманулся, но, клянусь, был час, когда я был свободен от твоей власти!

– А видели вы, экстатический козел, как они шли за ним? Склеившись, слипшись, позабыв отвращение к чужому телу, не гневаясь за отдавленные ноги, толчки под ребро, не воротя нос от соседа, который позавтракал чесноком? Лучше, чем в церкви, почти как на стадионе. Они утонули бы в том же умилительном соединении, не умолкни флейта! Никогда не пойдут они так за вами… ни за мной…

– Продолжай же говорить мне «ты», магистр!

– …и будто я этого не знал! Но видеть, слышать оказалось несносно. Откройте хотя бы окно! Когда вы последний раз меняли простыни? И кто вам стирает рубашки? Вам жениться надо, почтенный глава магистрата. Надо жить вместе, все обречены жить вместе… Фу, черт, в сон клонит это ваше пойло… а для того приходится жертвовать кое-какими удобствами. Например, больной кишечник требует немедленного облегчения, а посреди улицы нельзя, еще Моисей запретил: не оскорбляй Бога. Великолепная мысль: вознести гигиенический акт до молитвы! Только так, мой мальчик, и можно сотворить нечто классическое. Превыше доводов разума, божественная, твой зад да прославит Господа! Облегчайтесь в храме! Мальчишка, которому я не доверил бы чистить нужник, – в роли божества. Поучая свое стадо, Моисей блевал от омерзения, вам не кажется? Впрочем, блевать посреди улицы не так предосудительно…

– И ты смел говорить о музыке! Твоя ревность грязнее моей. Изливай свою желчь в другом месте, прочь из моего дома!

Он спит – головою в луже пролитого вина. Дождь бьет меня по лицу, а под окном стоит Марта, зовет, машет руками и ловит взлетающую накидку.

8

– Что вы на меня так смотрите? Пришли утешить, простить, взять в жены и увезти далеко-далеко, где меня не будут мучить воспоминания? Может, безе принесли?

– Молчи, бесстыжая! Ох, совсем с ума свел негодяй девчонку!

– Он лучше всех! Уйди, Марта! Он всегда будет лучше всех, его любила учительница пения: забудет нарочно ключ от рояля и просит Клауса дать тон хору. Мы в зале, а они вдвоем на сцене: наверно, ей нравилось стоять там рядом с ним. А после урока гладила его по голове, и все смеялись: она, совсем седая, вставала на цыпочки. Я была не больше вон того стула, и я сама начала. Еще тогда, слышите? Заговорить бы с ним – так, чтоб никто не видел, – но его вся школа знала: рыжий Клаус! Длинный Клаус! Клаус – громила и Клаус – виселица, потому что он разбил окно в учительской, и директор сказал: «Громила, по тебе виселица плачет». Его одного никогда не застанешь… Вот только если на урок опоздает: они с матерью через дорогу жили, он домой бегал поесть. Я после звонка в класс не пошла, а побежала наверх, где старшие занимаются. К стенке прижалась, все несутся мимо, дверь захлопнулась, а внизу уж учитель топает – что, если увидит? И тут, слышу, Клаус мчится по лестнице через три ступени… Нет, он бы мимо не пролетел, я встала на середине площадки. Ближе, ближе, вот сейчас головой в живот заедет! – я руки вытянула, схватила его за волосы, дернула изо всех сил, зажмурилась, стою, вцепившись, – ему, наверно, больно, а мне хорошо, что ему больно, и пусть дверь открывается, пусть снизу видят…

Никто не знает, я даже маме не рассказала.

Он забыл! И даже не притворился, что помнит. Я ждала его и знала, наизусть выучила, что скажу: «Здравствуй, Клаус, это я тебя таскала за волосы!» – «Ах ты злючка, и сейчас хочешь? Ладно, не назад же по грязи топать, тяни!» – берет сдернул и наклонился. А я шагу не могу сделать: на полу цветы, он всю охапку бросил, сирень, розы… Это совсем не то, я знаю, его и накануне цветами на концерте засыпали, но он же мне принес, значит, можно мне пока думать, что это мне, правда? «А ты на урок опоздал – попало тебе?» Он свистнул. «Ой, Клаус, ты свистишь как в школе!» – «Не велишь – не буду больше». Перешагнул через цветы и стоит теперь близко-близко… Пуговица! Я тихонько тронула отвороты плаща – расстегнуть. «А помнишь, Клаус, ты дал подножку директору?» Он фыркнул: «Я-то забыл, а он в мемуарах написал! Какого это кретина тогда приветствовали?» – «Не знаю, только директор сам сочинил стихи, мы их декламировали, а он пятился вдоль нашего строя, чтоб спиной не поворачиваться. И как допятился до тебя, ты выставил ногу…» – «Да, я всегда с краю стоял». – «Клаус, а у меня фотография есть – сняли тогда, всем на память подарили, смотри!»

Сейчас покажу вам.

Она вышла в спальню; Марта подобралась ко мне и зашептала, оглядываясь на дверь:

– Вот трещит-то, а ведь молчала. Наутро давай я ее стыдить: уж коли, говорю, приспичило, как кошке, так прежде свадьбу надо. А я еще, говорит, сперва десяток детей нарожаю. Иду я в спальню, сдергиваю простыню и сую ей под нос: вот это, говорю, родителям невесты утром отвозят, а родителей нет – во дворе вывешивают, чтобы все знали, что девушка честная была. Я же и была честная, говорит. Отдай в стирку. А почему, Марта, он удивился и прощенья просил? Ну, говорю, никто не видал, не слыхал, счастье твое, а выходи-ка поскорей за господина бургомистра. И с рук долой, надоела ты мне! И ты, сударь мой, хорош. Ведь в рот глядела, сама в руки давалась, а теперь вон какая стала. Может, и обойдется еще, известно, девушка тому не прощает, кто ее первый испортил да сбежал, – а ты обходительный, у нее зла на тебя не будет, слышь, тебе же лучше. Ну, на другой, на третий день забегала она, что мышь, то к балкону, то к двери. Эх, кошчонку паршивую и ту пожалеешь, а тут ведь своя кровь, дочка ведь она сестры моей покойницы, да не говорила я никому: не много чести от такой тетки… Пошла я в город, на базаре потолкалась, послушала. Вот, говорю ей, болеет он, простудился, обожди… Вскочила, давай умываться, волосы прибирать, физию свою зареванную в зеркале разглядывает, нос пудрит. Ах, вот ты как, говорю, подстилка несчастная, бегать за ним хочешь? Сейчас на ключ тебя, и господина бургомистра вызову! Не зови, кричит, останусь, только его не зови! Тебя то есть. А сегодня, гляжу, пошла это она на кухню и в столе роется, где ножи…

– Вот смотрите: это он, а тут, где маленькие, я стою – не разглядеть почти…

Фотография плохая, мутная. В самом деле, ее не узнать, а он стоит с краю полусрезанный (совсем бы), худое нахальное мальчишеское лицо, резкий выступ носа. Он не таков в ее пересказе, но интонации его звучат в ее голосе.

– А это директор. «Затылком, бедняга, стукнулся…» – «Там песок был, нечего жалеть, он же тебя из школы выгнал!»

«Наверно, не так за подножку, как за свист». – «Да, верно, ты сунул руки в карманы и засвистел в лицо им обоим – директору и тому толстяку в мундире – он поближе подошел узнать, что случилось!» – «Клаус, а вот учительница пения. Как она, наверно, горевала о тебе!» – «Старуха позвала меня к себе домой, достала из какого-то допотопного источенного сундука флейту и отдала мне: бери, свистун, и уезжай отсюда в большой город. Учись! Ты будешь музыкантом. Это старинная флейта, хорошая флейта, на ней нельзя играть плохо!» – «Вот эта самая?!» «Нет, та через год сгорела в Гамбурге – вместе с домом, и все наше барахло сгорело. Ничего-то тогда у нас с матерью не осталось – не в этом их хилом переносном смысле, а в самом деле ничего…» – «И как же?» – «Да так. Пел где придется, пока лягушкой на заквакал – мутация. Вот тогда свист пригодился: птиц приманивать. А помнишь, старуха речи говорила на школьных концертах? Все ждут, когда хор запоет, а она снимает пенсне и трет платочком: „Прошу меня извинить, безумно сложная ситуация. Бетховен и Шиллер говорят – обнимитесь, миллионы, а вы можете представить, как они обнимутся? Вот здесь дети разного возраста, родители да еще мы, учителя. Обняться с чужим, юному обнять старого – а если ему противно? Любовь – это один плюс один, а как быть миллионам?.. Ну, а теперь, дети, споем“. И поднимает руки. В зале жара, духота, всю эту жирную публику развезло, осовели… Когда меня выгнали, она матери денег дала, наговорила ей чего-то, так что мать меня на время даже лупить перестала…» – «И ты совсем, совсем не помнишь меня, Клаус?» – «Ладно, малыш, не тяни кота за хвост… ну и кот у тебя! Чего только не плел мне утром: жертвы, искупления… Наверно, сейчас где-нибудь внизу бродит». Не знаю: кот давно спал в кухне на подстилке. Ночь, темно, поздно… Что же это было? А, вы меня учили: чтобы получалось – упражняйся, искусство постигай постепенно, день за днем, час за часом… Вон они, часы, – ваш подарок, все здесь ваше. Ну нет, ему время дорого, и дела-то всего на две минуты. Отлично получается! С первого раза! Он заснул так неудобно, головой на альбоме с фотографиями. Спи, милый, я тебе песенку спою… А ушел рано утром, когда я спала. А я бы его сама разбудила, каждое бы утро сама будила, балкон открою, солнце в лицо, вставай, Клаус, кофе убежит! Вставай, принц Клаус, вот твоя корона! Это вы мне читали Шекспира – он в высылке, а мухи полноправны? И ты сказал, что высылка – не смерть. Ты б отравил меня или зарезал, чем этим пустословьем заниматься, и еще там что-то, много, не помню, – ну, если б он столько говорил, никогда б до дела не дошло. А у нас дойдет! Лучше б вы меня на рояле учили, тогда бы я с ним играла, а не эта толстая зануда. Уходите! Уходите скорее!

Марта сбежала за мной по лестнице. Внизу она остановилась у фонаря, не различая меня в темноте.

– Я здесь, Марта, за деревом.

– Ну, слава богу, дождь перестал…

– Марта, что это вы говорили о ноже?

– О ноже?.. А, это – говорит она мне: обманули его тут, обидели, он теперь думает – я тоже виновата. А вот в сказке одной написано, что надо кусок мяса из груди вместе с сердцем вырезать и послать, тогда поверит!.. Ну да я не первый день на свете живу. Говорю ей: нож-то поострей надо, а наши давно не точены. Ногой топнула, в спальню ушла. А я ножи припрятала – и к тебе. А ты-то, сударь мой, опять пьян. Что ж, возьмешь ее, что ли? Сам видишь: тот сбежал, едва штаны застегнуть успел. Тебе ведь привозила, а ты, тьфу, ни отец, ни муж. Мне, сударь, за май месяц еще причитается; и будет с меня мороки, не старуха еще. Мне Линц-бакалейщик, вдовец, третьего дня говорит: вы, фрау Марта, совсем еще цветочек! А я ему: и не фрау, а вовсе фрейлейн, а коли встретится человек хороший…

9

Когда это было?

Не знаю: я больше не считаю годы. Есть только дни, которые не складываются в измеряемые величины; и если в полночь доносятся до меня с башен ратуши глухие удары и шестикратно «соль», я думаю не о времени, но о тщете хоровых финалов «Фиделио» и Девятой. Моя музыкальная шкатулка сломалась, молчит: должно быть, я небрежно упаковал ее, перебираясь в маленький домик на краю города. Но довольно и того, что в зелени липы я угадываю голый осенний скелет, а в обледеневающих ветвях – новое цветение: я не надеюсь и не огорчаюсь. Перемены в Гаммельне не коснулись меня; упоминаю о них из-за былой и почти неправдоподобной причастности к истории.

Ныне правит городом профессор. Вначале, оставшись без дел в опустевшей школе, он обрадовался должности бургомистра как избавлению; когда же подросли малыши и школа вновь открылась, он согласился и с одобрения магистрата сохранил свое место в ратуше: достойного преемника не сыскали.

Обязанный своим возвышением, в сущности, Крысолову, он предпочел тем не менее предать анафеме это имя и всякую память о нем, вроде берета и флейты. Политическое чутье подсказало бывшему директору, что проклятья убедительны лишь в симметрии с благословением: логикою он был приведен к крысам, и незамедлительно нашлось не менее доводов pro[21]21
  За (лат.).


[Закрыть]
, нежели было пред тем contra[22]22
  Против (лат.).


[Закрыть]
. Новую доктрину не провозглашали официально, слегка стыдясь заграницы; а гаммельнцы обрадовались новой моде и быстро ввели ее в повседневный быт. В кафе подавали паштет à la cryss; местные донжуаны говорили; «Не женюсь и за сто тысяч крыс»; судья через подставных лиц купил подвальчик в переулке и оборудовал литературно-артистическое кабаре под названием «Chez rat»[23]23
  «У крысы» (фр.).


[Закрыть]
. С вывески призывно помахивал натуральный крысиный хвост. Усерднейшим посетителем «Chez rat» стал директор: он утверждал, что отныне специализируется по психопатологии и наблюдает нравы. Аптекарь тоже частый гость в кабаре. История с Крысоловом пробила брешь в гордом затворничестве этого ученого, бедняга полюбил шум, толкотню, мельканье лиц. Он садится за столик в дальнем углу, а потом его длинная фигура пересекает подвальчик по диагонали и надолго застывает у стойки. Не отрываясь глядит он на крохотную эстраду, где играет джаз-ансамбль, и ждет перерыва, чтобы заказать пирожное, крем или мороженое для пианистки. Та мигом слизывает угощение, хлопает его по плечу – «привет, папаша», – вот вся его награда. Но он терпелив. Пианистка – душа, опора и неограниченная повелительница оркестрика, неизменно веселая и деловитая. Это Бербель, ее преображение шокировало респектабельных гаммельнцев; но она порвала с прежним кругом и кажется довольной. Бедняжке лихо пришлось без покровительства дяди: новый бургомистр, суровый, как Брут, отправил бывшую невестку в тюрьму за подозрительно удачный аккомпанемент Крысолову. Бургомистр впал еще в две-три подобные крайности, вроде латинской брошюры «Pro muribus»[24]24
  «В защиту крыс» (лат.).


[Закрыть]
или публичной лекции «О роли крыс в истории», где доказывал документально, что крысы предупреждают об опасности на море и на суше не хуже гусей римской породы и что провидение порою избирает их орудием справедливого возмездия: епископ Гаттон и проч. К счастью, такие прискорбные излишества он допускал лишь в самом начале пребывания в должности и скоро обрел подобающее равновесие. Бербель вышла из тюрьмы через полтора месяца – и вышла неузнаваемой. Она бросила ежедневные гаммы и прочное положение в городской музыкальной школе, подобрала партнеров и предалась джазовым импровизациям. Ее крепкая ремесленная выучка, ее неудержимая энергия обеспечили оркестру высокий профессиональный уровень. Толстушка и лакомка, она помолвлена с кондитером «Chez rat», а Бербельбанд пользуется неизменным успехом у завсегдатаев кабаре. Кое-кто даже поговаривает (шепотом), что тут только и услышишь нынче настоящую игру.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю