Текст книги "Поиски счастья"
Автор книги: Николай Максимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 36 страниц)
«Жив ли сынок?» – думает старушка-мать. Ее глаза опухли от многодневного сна, в них только усталость и безразличие.
Ройса и Устинова льды вынудили зазимовать в Уэноме.
Ройс совсем оброс рыжей щетиной. Сидит, протянув перед собой ноги. Он в меховой жилетке, в таких же унтах и штанах. «Опять проходит год… Ужасный край». Бент качает головой.
Зеленоглазый Джонсон – щуплый, проворный – что-то подсчитывает в записной книжке, Устюгов спит, задрав бороду вверх.
В пологе горят три большие лампы и жирник. Варится ужин.
В соседней яранге между двумя женами – ярангу первой жены он за плату сдал на зиму проспекторам – сидит коренастый чукча средних лет. У него всегда прищурен единственный глаз. Вот и сейчас, сквозь узкую щель между воспаленными веками он смотрит, как жены шьют ему теплую обувь. Одна из них уже стареет, другая едва оформилась в женщину. Кочак курит, прислушивается к непогоде: не пора ли пошаманить? Сытые дети спят. Только дочь-подросток что-то мастерит из маленьких обрезков шкур.
Пурга неистовствует. В проливе уже не слышно скрежета льдов: видно закупорили его весь, остановились. А ветер все ревет и ревет. Март. Пятые сутки не утихает вьюга.
Закончив подсчеты, Джонсон оделся и вышел. Большая, просторная яранга Кочака рядом.
Шаман подобострастно приветствовал желанного гостя. Швед осмотрелся. Вся семья шамана дома. Жены, пятнадцатилетняя дочь, сын Ранаургин.
Мартин достал из кармана плоскую флягу, оглядел дочь шамана. Кочак перехватил его взгляд, в прищуренном глазу зажглись лукавые огоньки.
Начали пить. Джонсон болтлив, хотя и плохо еще знает чукотский язык. Он решил торговать, потом он купит шхуну, будет привозить много товаров. Согласен ли Кочак помогать ему? Они будут богаты…
Пьянея, он все упорнее смотрит на дочь Кочака. Зеленые глаза мутнеют.
Кочак уже давно догадывается о цели визита, однако вида не подает, думает, что попросить взамен. Хмель и ему начинает туманить голову.
Наконец Джонсон говорит:
– Отдай дочь мне.
Худенькая девочка с пугливыми глазами спрятала лицо за спину матери. Та безгласно ждет приказа мужа.
Для солидности Кочак молчит, задумчиво покачивает головой, но он уже прикинул, что взять за дочь.
– Ну? – нетерпеливо повторил швед.
– Хорошая жена тебе будет, – подзадоривал отец.
Обрадованный Мартин сходил к себе в ярангу, принес еще спирту, консервов, сахару, чаю, табаку. Теперь он угощал всю семью Кочака, его жен, детей, дочь.
Девочка прятала в ладонях лицо, тело ее дрожало, она отказывалась пить, по щекам катились слезы. Но отец велел, и она выпила.
Долго не ложились спать этой ночью. Кочак несколько раз повторял, что, как и когда он хочет получить от Джонсона. Потом они станут вместе торговать.
Швед соглашался на все. Ночевать он остался в яранге Кочака.
* * *
Лишь к полудню шестых суток ветер начал заметно стихать. А спустя час ощущалось только слабое движение воздуха.
Постаревший, худой Амвросий заторопил провод ника.
Собак хватило лишь на одну упряжку. Их впрягли в нарту с пушниной и, бросив другую нарту, двинулись в путь. Истощенные собаки с трудом тащили груз, часто приходилось помогать им.
Незадолго до сумерек проводник заметил на склоне холма оленей. Вскоре нашли и жилье: несколько темных куполов торчало из снега.
Без шапки, в кожаных дубленых штанах, в меховой рубашке, мужчина средних лет вышел из яранги.
– Откуда приехал? Заходи кушать, – приветливо сказал он и тут же острым взглядом ощупал груз на нарте Амвросия. Затем быстро подошел, помял рукой тюки с пушниной.
– Где же меновые товары? – возбужденно спросил оленевод. Его лицо посерело, глаза беспокойно забегали по фигурам пришельцев.
Усталые, они молчали. Он повторил вопрос. Проводник Амвросия сказал о брошенной нарте.
– Кейненеун! – крикнул хозяин стойбища.
На его зов вышла из яранги молодая чукчанка в красиво расшитых торбасах. Опустив голову, она выслушала приказание мужа и побежала к заднему шатру пастуха Кутыкая.
Амвросий сидел на снегу и утомленно, с полным безразличием смотрел ей вслед.
– Чаю нет, табаку нет, хорошая жизнь моя… – ни к кому не обращаясь, произнес хозяин.
Амвросий понял, что хозяин говорит о чае и табаке, и показал рукой на тундру в том направлении, где осталась нарта. Омрыквут улыбнулся.
– Ты, – оказал он, – причина моей боли. Ты почему меновые товары в тундре оставил?
Амвросий ничего не понял, но, видя улыбающееся лицо оленевода, тоже силился улыбнуться.
Омрыквут смотрел на небо. Оно так и не прояснилось, в долине мела поземка, наступили сумерки. Замерцало северное сияние.
– Большая пурга будет, – заметил он, глядя вдаль.
Из заднего шатра пробежал чукча, направляясь к стаду. Хозяин что-то крикнул ему вдогонку. И, лишь послав пастуха за оставленной нартой, Омрыквут подумал, что купец наверное голоден.
Миссионер вполз в спальное помещение, снял прелое от пота шкурье, принялся жадно есть.
Кейненеун, младшая жена хозяина стойбища, ухаживала за гостями. Для удобства ее меховой керкер был спущен до пояса. Сильные руки ловко резали оленье мясо. Грудь, отсвечивающая бронзой, при этом упруго вздрагивала. Гибкие движения Кейненеун, вся ее здоровая молодость обычно волновали мужчин. Но Амвросий не смотрел на женщину: он был поглощен трапезой.
Оленевод, выпив чашку горячей воды, все прислушивался, не возвращается ли пастух из тундры.
Омрыквут, отец Кайпэ, не был стариком, каким почему-то представлял его себе Тымкар. Это был такой же крепкий, коренастый мужчина средних лет, как и Кочак; на голове его еще не засеребрился ни один волос. Потомственный владелец большого стада, краснощекий, с черными усиками, он обычно был исполнен довольства человека, хорошо знающего себе цену.
Однако сейчас, томясь ожиданием, он выглядел несколько растерянным. Но вот крик радости вырвался из его груди. Омрыквут выскочил из полога.
Спустя минуту, он притащил в полог два тюка Амвросия с меновыми товарами.
– Едва не умер я! Чай давай, табак давай! Что попросишь – дам, – торопливо говорил он, вытаскивая из кожаного мешка, поданного ему Кейненеун, связку лисьих и песцовых шкур.
В тундре опять разыгрывалась вьюга. Но ее не слышали в этой яранге.
Наполнив чрево, отец Амвросий перекрестился, на четвереньках переполз к приготовленной ему шкуре, лег и захрапел.
Омрыквут и Кейненеун пили крепкий чай и курили.
Ночью счастливый владелец чая и табака вышел из полога. Сначала он зашел в ярангу первой жены – матери Кайпэ, потом в другие жилища: к родственникам, пастухам. Все радостно встречали хозяина.
Разморенные чаем, долго не спали в эту ночь в стойбище Омрыквута. Сизый табачный дым висел над головами, медленно тянулся к небольшим отдушинам. Стойбище пило чай и курило.
Амвросий проснулся далеко за полдень. Осмотрелся, помолился. Омрыквут курил трубку. Над жирником шумел большой медный чайник. В тундре бушевала пурга.
В пологе окон нет. Круглые сутки горят жирники, они дают и свет и тепло. Амвросий выполз из спального помещения и убедился, что уже наступил день. Вспомнились ночи, проведенные в тундре. «Как же пастухи?»– подумал он, начиная снова проявлять интерес к жизни. И тут же, сидя в холодной части яранги, он решил, что не выйдет из жилья, не двинется в путь, пока не будет уверен в том, что пурга те сможет снова застигнуть его в дороге.
– Довольно! – вслух пробормотал он и полез обратно в полог.
Больше двух недель не утихал ветер. Пастухи сутками караулили стадо, оберегая его от волков.
Когда же, наконец, пурга утихла, Амвросий увидел солнце. Оно уже высоко поднималось над горизонтом. Зализанный ветром, ослепительно блестел снег, раздражая зрение. Было начало апреля.
За это время миссионер освоился в яранге оленевода, стал лучше понимать чукотский язык, свыкся с обстановкой.
Правда, его тянуло домой. Однако Омрыквут говорил, что Колыма далеко, а весна близко: скоро вскроются реки. Амвросий уговаривал, просил, обещал богатые дары, но оленевод оставался непреклонным.
– Карэм![6]6
Категорическое «нет»
[Закрыть] – отрезал он в конце концов. И добавил в утешение: – Пусть ты будешь кочевать с нами. Придет время коротких дней, станут реки, тогда поедем.
Амвросий не унимался.
– Многословный ты! – раздраженно бросил хо зяин. – Думал я – ты умный человек, а между тем – ты глупый.
Миссионеру пришлось остаться в ожидании следующей зимы у кочевника: почти все собаки Амвросия разбежались или передохли.
* * *
Велика Чукотка! Много оленьих стад пасется на ней, немало разбросано стойбищ по тундре и поселений вдоль рек и морских берегов. И все же неделями можно бродить здесь, не встретив ни одного человека.
С незапамятных времен уэномцы не меняли места своего стойбища, хотя не раз они терпели здесь бедствия. Впрочем, это была участь всего побережья. Периодически, через каждые несколько лет, с севера пригоняло тяжелые льды, которые на всю зиму загромождали пролив, отнимая у людей море.
Эта зима оказалась именно такой. Льды припаялись к берегам, закупорили пролив, скрыли под собой чистую воду. За много миль приходилось охотникам пробираться по торосам до редких разводий.
Ослабевшие уэномцы почти не показывались из яранг.
Кочак не шаманил, хотя чукчи и просили его. «Духи гневаются», – неизменно отвечал он. Задабривать духов было нечем.
Джонсон отлеживался с дочерью Кочака в своей яранге. Ройс и Устюгов отгородились от них брезентом. Чукчи в ярангу к ним не приходили: торговать нечем, а без платы, в долг, купец ничего не давал. Просить чукчи не привыкли, им легче умереть, чем унизиться.
Голод прежде всего губил животных. Они дохли. Их тушками кормили оставшихся собак.
Во многих ярангах уже потеряли счет, какой день они вываривали ремни и шкуры, грызли, рвали их зубами.
Полуголодный – у матери не хватало молока – внук Эттоя хныкал. Молчала Тауруквуна. С влажными глазами сидела мать Тымкара, седая, высохшая. Унпенер крепился, он все прислушивался к непогоде, готовый в любую минуту идти на промысел. Только он мог спасти семью от голодной смерти.
Глубокое раздумье охватывало старого Эттоя. Какую пользу приносит он своей жизнью? Только съедает лишний кусок, так нужный внуку, Тауруквуне, Унпенеру. Еще осенью хотел он отправиться «помогающим» с чернобородым. Какая беда, если б даже он там умер! Видно, все равно пришло время кончать жизнь.
«Исполню закон предков. Так поступают все сильные духом старики», – думал он. Разве не умер его отец добровольной смертью? Разве не выполнил тогда Эттой волю отца?
Снаружи, у входа в полог, грызлись последние три собаки. Потревоженный ими, Эттой поднял голову.
– Эй, сын! Уйми собак! – неожиданно потребовал он.
Унпенер высунулся из полога и послушно выполнил приказание. Собаки смолкли.
– Пусть замолчат все! – Эттой покосился на внука и невестку, которая пыталась успокоить плачущего ребенка.
Яранга стихла. Как бы прислушиваясь к порывам ветра, старик повернул голову. Глаза его были неподвижны, хмуро сомкнулись клочки седых бровей. Перед ним, как в тумане, вставал образ сына Тымкара… Но нет Тымкара, далеко Тымкар. Здесь только Унпенер.
– Послушай, сынок, что хочет сказать тебе твой отец.
Насторожились женщины. Унпенер сел напротив отца.
Не спеша Эттой срезал ножом стружку от старой, пропитанной табаком трубки, размельчил ее, положил в другую трубку и закурил.
– Долго жил я, сынок. Долго жил на свете. Сколько зим миновало – не знаю.
Хоть и не полагалось, заплакала жена старика. Потупилась невестка.
– Гаснут глаза мои, сын. Перестала согревать тело кровь.
Уже в голос зарыдала старуха, увлажнились глаза Тауруквуны, и внук снова захныкал, утирая слезы грязными кулачками.
– Вы, слабые женщины! Смолкните! – резко бросил старик. Разжег потухшую было трубку, затянулся, закашлялся.
Опять стало тихо. За промерзшей шкурой полога зевнула собака.
– Гаснут глаза, сынок. Не видят родной тундры. Перестал слышать я шорохи моря. – Эттой помолчал, глубоко вздохнул. – Зачем буду жить? – он вопрошающе оглядел свою семью.
Никто не проронил ни слова.
– Зачем буду жить? – со вздохом повторил Эттой традиционный вопрос. – Тяжело вам со мной, стариком. С запавшими глазами, с приоткрывшимся беззубым ртом, сидел он на вытертой оленьей шкуре. В глубине морщин чернела копоть очага.
– Вставай, сын! Зови народ. Пусть придут к старому в гости…
Молча поднялся Унпенер и выполз из полога.
* * *
Стояла ночь. Пурга стихала, с неба глядели холодные звезды.
Уже давно в пологе Эттоя сидели старики. Вспоминали сильных людей, молодость, прожитую жизнь. Как она все же была хороша!
Во взоре Эттоя играли огоньки молодого задора. Подтянулся он, весь уйдя в прошлое, даже о голоде позабыл.
– Да, да, конечно! – восторженно соглашался он, когда другие заводили речь о былом. – Это верно, так было…
Вряд ли догадался бы посторонний, присутствуя здесь, о предстоящем.
Старики говорили возбужденно. Отрадно им, что не перевелись еще сильные люди: чтут и выполняют закон предков.
Тесно было этой ночью в пологе Эттоя. Поджав ноги, вплотную сидели гости. Старуха разливала чай. Кто-то принес жир, другой угощал табаком, третий положил кусочек мяса. У остальных не было ничего, кроме согревающих сердце слов.
Близилась развязка. Замирало тревожно сердце хозяйки. Тауруквуна, не слыша разговора, уставилась на спящего сына. Унпенер ожидал знака.
Все жители Уэнома знали о решении Эттоя. Никто не удивился. Беседа шла совсем о другом.
– А помнишь, как ты кита убил?
– Да, да. Я помню.
– Той осенью на Вельме мы были. Ты помнишь?
– Конечно. Так было.
Все, что ни вспоминали в эту ночь, казалось таким приятным. Как, однако, быстро промчалась жизнь!
– А как кололи моржей на лежбище, ты помнишь?
Наконец старики утомились. Да и сам Эттой ослабел от голода. Дремота одолевала его.
Почувствовав, что засыпает, он вздрогнул, очнулся, оглядел гостей. Лицо уже вновь выражало только усталость. Старик тяжело вздохнул.
– Что ж, пусть так будет, – казалось, грустно произнес он.
И, обернув шею мягкой шкуркой утробной нерпы, надел на нее приготовленную сыном петлю из ремня.
Старики смолкли, повернули головы к Унпенеру. В свою очередь, тот быстро оглядел их и, увидев во всех взорах ожидание, взял конец ремня и выполз с ним из полога: такова воля родителя.
– Пусть так будет! – решительно подтвердил Эттой и закрыл глаза.
* * *
Поздно ночью, перебираясь через сугробы, старики расходились в свои шатры. Каждый из них думал о достойной жизни и смерти Эттоя.
С неба на бесконечные снега глядели холодные звезды. А утром, освещенные багровым солнцем, засверкали в проливе льды, вдали заалели небольшие разводья.
Голод заставил Унпенера нарушить религиозный обычай, он свез отца на погост, не выждав времени, которое Эттой еще должен был оставаться в яранге. Не позвал он и шамана.
Рядом с покойником, прямо на снег, он положил его трубку, нож, наконечник стрелы, гарпун, ложку; изрезал на нем одежду, чтобы легче было песцам, лисицам и волкам скорее освободить душу Эттоя, которой предстоит далекий путь в долину предков… Затем вернулся в поселение и уже вскоре на этих же трех собаках, впряженных в легкие нарты, заспешил на промысел.
Изголодавшиеся собаки медленно обходили торосы, неохотно удалялись от поселения, от погоста: там они теперь часто утоляли голод…
Унпенер покрикивал на собак, взбегал на ледяные глыбы, высматривал чистую воду. День уже угасал, а разводий вблизи не было.
Напрасно матери, старики, дети, сестры выглядывали из яранг: этим вечером никто из охотников не вернулся.
Минули еще одни голодные сутки. Опустели некоторые яранги: их вовсе уже нечем было отапливать, хозяева перебрались к соседям.
Сынишка Тауруквуны метался в жару. Мать неотрывно была около него. Помутневшими от голода, горя и стужи глазами глядела на них опухшая старуха.
К полудню следующего дня в Уэном возвратился Пеляйме, сверстник Тымкара. Он приволок нерпу.
Все, кто мог двигаться, собрались у его яранги, и каждый получил по кусочку свежего мяса.
К вечеру пришел второй охотник. Он тоже поделился со всеми. Но разве накормишь двумя небольшими тюленями релое селение!
Остальные охотники, едва волоча ноги, вернулись пи с чем.
Ничего не добыл за два дня и Унпенер. Дотемна просидел у кромки припая, промерз. Живот туго перетянул ремнем, чтобы не так мучил голод. Прилег между собаками, охватив руками винчестер Тымкара. Веки смыкались. Уши переставали различать шум проходящего рядом ледового дрейфа. Устал мозг. Слишком большая тяжесть навалилась в эти страшные дни. Голодная семья, отец…
С берега подул опасный ветер. Но Унпенер почти не сознавал этого: он засыпал, едва способный соображать, не имея силы пошевельнуться.
Не вернулся домой Унпенер и на следующий день, не возвратился и на пятые, шестые, десятые сутки. Собак его нашли на погосте. Они грызлись там из-за костей. Унпенер исчез.
В эти печальные дни голодной смертью умерла мать Тымкара, а Тауруквуна потеряла сына. Охватив руками голову, она сидела в опустевшей яранге.
Днем приходил Ройс. Оставил три лепешки, немного сахару, чаю. Но зачем все это ей, когда нет сына, ее первенца, нет Унпенера, никого, ничего уже нет?
Этой ночью, стиснув в руках ружье Тымкара, обмороженный, потеряв сознание, умирал унесенный дрейфом Унпенер. В его яранге около угасшего жирника, еще ничего не зная о муже, рвала на себе волосы Тауруквуна.
Под утро, опухшая от голода, стужи и слез, с заиндевевшими ресницами, так и не дотронувшись до лепешек Ройса, она выползла из яранги и, шатаясь, направилась вдоль берега на север: там она родилась, там жила ее мать.
Никто не видел ее ухода. Прижав к груди мертвого ребенка, она шла, выбирая дорогу при свете звезд, безучастно мигавших с промерзшего неба.
Глава 6
В СТОЙБИЩЕ ОМРЫКВУТА
Эту весну сын соседнего оленевода Гырголь проводил в стойбище Омрыквута. Минувшей зимой Омрыквут согласился взять его в помощники, что означало согласие через год отдать ему Кайпэ.
– В самом деле, – сказал тогда Омрыквут отцу Гырголя, – кого другого могу я взять? Твой сын для меня лучше всех. Я хочу его в помощники.
Гырголю шестнадцать лет. Он невысок, румян, одет в красиво расшитую оленью кухлянку, за поясом – ременный аркан. Как и его отец, он не прочь породниться с Омрыквутом. Это тем более заманчиво, что у Омрыквута нет сыновей и, быть может, не будет. Тогда, со временем, он может стать хозяином стада, которому нет числа.
Тайные замыслы молодого жениха не мешали Омрыквуту рассуждать по-своему: «У отца Гырголя тоже немалое стадо. У меня молодая жена Кейненеун родит сына. А для Кайпэ где я найду мужа богаче, чем Гырголь?»
Омрыквут сегодня отправил Кейненеун в тундру – присмотреть за пастухами. И теперь подсчитывал приплод своего стада. Вытянув к жирнику ноги, он растопырил на обеих руках пальцы, прикидывая в уме: пять телят – это рука, десять – две руки, пятнадцать – число, принадлежащее ноге, двадцать – человеку. Уже двадцать двадцаток насчитал он, а дальше – познанию предел.
Его трубка погасла, на лбу проступил пот. Трудно Омрыквуту представить себе общий приплод своего стада. Большое число неудобно для счета – уже не впервые, утирая влажный лоб, приходил он к этому выводу.
Весна в разгаре. Дымятся черные проталины; в долинах, правда, еще под снегом, журчат вешние воды; воздух насыщен талой сыростью, запахами прошлогодних трав, мхов, лишайников. Солнце – этот большой и сильный человек в блестящих одеждах – круглые сутки блуждает по небу и даже ночью не сходит на землю к своей жене…
– Хок! Хок! Хок! – раздаются по тундре голоса пастухов, сзывающих оленей.
– Кхру, кхру, кхру, – в тиши безветрия слышатся гортанные зовы важенок, манящих отставших детей. А те, едва переставляя еще слабые ноги, откликаются им:
– Эм-эм-эм.
Олени разбрелись по проталинам. Многие из них уже сбросили рога и теперь выглядят очень смешными. Важенки избегают их, стремятся к уединению.
Сутками не спят теперь пастухи, их жены и дети-подростки. По очереди они охраняют стадо от волков, не дают ему далеко разбредаться, ухаживают за новорожденными. Отел! От него зависит будущее всего стойбища. А в стойбище полсотни ртов, двенадцать яранг.
Как и повсюду, передняя яранга – хозяйская. Рядом с ней – яранга брата хозяина, сильного шамана Ляса. Потом шатер старшей жены – матери Кайпэ. За ними яранги пастухов и бедных родственников.
Скрип полозьев отвлек Омрыквута от операций с неудобными числами. Без шапки он вылез из полога.
До десятка женщин и детей столпились вокруг заколотого оленя, привезенного на нарте пастухом Кутыкаем. Он уже помогал матери Кайпэ свежевать тушу. Это убит хозяйский олень, отданный на питание стойбищу.
Женщины и подростки ожидали своей доли, жадно глядя, как Кутыкай откладывал для хозяина, его старшей жены и Ляса окорока, язык, почки и сердце. Было время, когда Омрыквут убивал оленя для каждой яранги, но теперь… теперь он поступает иначе.
Все остальное Кутыкай разделил на девять равных частей; их мигом подхватили жены и дети пастухов и потащили к себе в жилища.
В чукотском стойбище каждый пастух получает хозяйскую пищу. Как только кончается мясо у хозяина, сразу же закалывают очередного оленя, и опять все получают свою долю. «Сытноживущие, – с завистью говорят про кочевников безоленные береговые чукчи. – Всегда мясо есть. Да, кроме того, каждый пастух сам может хозяином стать».
Действительно, при хорошем отеле каждую весну хозяин дарит старательному пастуху в его личное стадо теленка-важенку. И радостный пастух зубами выгрызает на ухе молодого оленя свое клеймо. Уже на третью весну эта важенка даст приплод, если не окажется неплодной или не падет жертвой волчьего разбоя. За десять лет пастуху Кутыкаю удалось получить и сохранить до трех двадцаток голов личного стада. Но расчетлив Кутыкай. Он все еще не покидает Омрыквута, хотя тот уже не дарит ему весною телят и совсем плохо обеспечивает семью пищей. «Ты сам теперь хозяин. Много оленей имеешь», – говорит Омрыквут.
У Кутыкая жена и двое детей. Если ему отделиться, самому стать хозяином, то за год семья его съест половину стада, а через три-четыре зимы придется заколоть последнюю важенку и умирать с голоду: без своих оленей, с тремя едоками, Кутыкая и в пастухи уже никто не возьмет. «А волки? – думает Кутыкай. – Что останется от моего маленького стада без пастухов, если стая нападет на него? Нет, уж лучше быть помогающим». Поразмыслив, пастухи обычно приходят к такому выводу и остаются при хозяине, как некогда остались тут их отцы и деды у предков Омрыквута.
– Каковы новости? – осведомился Омрыквут у Кутыкая, как только тот разнес мясо по ярангам.
На лице пастуха – почти детская радость.
– Белокопытая моя отелилась.
– Богачом будешь! – приветливо сказал хозяин, и его черные усики, как всегда в таких случаях, растянулись в лукавой улыбке.
* * *
Весна. В тундре не смолкают далекие голоса пастухов, сзывающих стадо. Громче всех раздается голос жениха Кайпэ.
С ременным арканом за поясом, в своей нарядной кухлянке, он спешит в ту сторону, где видна Кайпэ. Ему хочется расположить к себе богатую невесту, но она уклоняется от встреч. Ей смешно, как Гырголь охотится за ней, делая вид, что усердно стережет стадо. «Наверное смешно и другим пастухам», – думает она, ускоряя шаг. Ее ноги тонут в мягком холодном ягельнике, румянец на щеках становится совсем ярким.
После того как слухи об отплытии Тымкара за пролив достигли стойбища Омрыквута, Кайпэ особенно часто и много стала думать о нем. Минуло уже полтора года со дня их встречи. Прошлой осенью льды не пропустили Тымкара, она знает. Она знает и то, что он не женат… Но почему он уплыл за пролив? Где же он? Почему не просит Омрыквута, чтобы тот взял его «помогающим»? Ведь зимой ее отдадут Гырголю, этому низкорослому, румяному, как девушка, парню…
Она проворно удаляется все дальше, изредка оглядываясь на жениха. В стороне, навстречу ей, из стойбища идут гуськом Кейненеун и Амвросий.
Отец Амвросий, примирившись с мыслью, что до зимы в Нижнеколымск не попасть, коротал время, как мог. Вначале он бродил по окрестностям, щурясь от ярких лучей солнца, отраженных снегом, еще лежазшим в низинах. Но непривычные к такому яркому свету глаза его вскоре воспалились, стали слезиться, болеть. Тогда он целыми сутками стал просиживать в яранге Омрыквута. Вслушивался в разговор, рассматривал предметы обихода, запоминал их названия; его запас чукотских слов увеличивался с каждым днем, а он все больше и больше спрашивал.
Кейненеун уже привыкла к этому надоедливому человеку. Посмеиваясь, она поучала его. А Омрыквуту нравилось, что русский «купец» учит язык настоящих людей – чукчей.
Несколько дней тому назад глаза Амвросия перестали гноиться, и сегодня он вновь поплелся в тундру влед за Кейненеун.
Гибкая, ловкая, молодая жена Омрыквута шла быстро. Амвросий едва поспевал за ней. Он спотыкался о кочки, путался в полах рясы, оступался. Кейненеун смеялась, но, не останавливаясь, шла дальше. Отец Амвросий не прочь бы уже и вернуться, но стойбища не видно, и он боится заблудиться. Долго ли сбиться с дороги, когда воздух струится, переливается, искажая все очертания предметов! Жалкая собака и та кажется матерым волком…
Кайпэ, Кейненеун и рыжебородый таньг[7]7
Русский
[Закрыть] разошлись на значительное расстояние друг от друга, их фигуры казались расплывчатыми, как мираж.
В этот свежий весенний вечер, когда мать Кайпэ – пожилая чукчанка с тусклыми глазами, съеденными дымом очага, – вышла из шатра поглядеть, не идет ли из стада дочь, она увидела, что вместо Кайпэ к стойбищу приближается чужой человек.
Незнакомец был одет так, как одеваются чукчи, но и по его походке, и по цвету лица, и по необычному вещевому мешку за спиной легко было распознать, что это не чукча.
«А где же Кайпэ? Да человек ли это?» – усомнилась женщина. Она протерла глаза и на всякий случай отступила назад, поближе к яранге. Откуда мог взяться здесь он, если он человек?
В лохматой собачьей дохе, в шапке с торчащими кверху наушниками, сдвинутой на затылок, приземистый, с длинным носом и лысеющим лбом, чужеземец острым взглядом из-под изломанных в середине бровей уставился на нее – и вдруг заговорил по-чукотски:
«Кэле!»[8]8
Черт
[Закрыть] – пронеслось в ее мозгу, и вместо ответа на приветствие черта она с искаженным от ужаса лицом отпрянула и скрылась в шатре.
Пришелец направился к соседней яранге, где жил Ляс.
Ляс считался сильным шаманом. Даже сам Омрыквут побаивался его связей с духами, несмотря на то, что Ляс был его братом и совладельцем стада.
Когда появился в стойбище чужеземец, шаман спокойно сидел в пологе и чинил бубен. Заслыша шорохи у яранги и полагая, что это собаки, он крикнул:
– Га!
– Эгей! – ответил человеческий голос, в котором прозвучали радостные нотки.
– Что надо тебе? – грубо отозвался шаман. Он решил, что это один из пастухов пришел о чем-нибудь просить.
– Это я пришел – человек другой земли, – по-чукотски, сохраняя особенности речи этого народа, отвечал голос у яранги.
Суеверный, как и все чукчи, Ляс встрепенулся. «Откуда мог взяться здесь он, если он человек?» Ляс знал, что Амвросий ушел в стадо, да тот и не мог так говорить по-чукотски.
Шаман прислушался, поборол минутный страх, лишивший его дара речи, откликнулся вновь, не выходя, однако, из полога.
– Кто ты, что нужно тебе?
– Я человек. Но вот так штука!.. – раздался в ответ громкий смех: – Разве так чукчи встречают гостей?!
Ляс обомлел. «Злой дух!» – мелькнула мысль. Конечно, кто же еще, кроме него, посмел бы так дерзко смеяться над сильным шаманом? Злой дух – гость? Чем прогневал его Ляс?
Шаман замер. Не звать же черта в полог!
Прошла минута. Тишина. Наконец пришельцу надоело ждать, и он направился ко входу.
– Почему ты замолчал?
Шаман услышал шаги, схватил бубен, ударил в него, забормотал, зашаманил.
Звуки бубна, вначале дребезжащие, жидкие, раздавались все громче. Из соседних яранг показывались головы. Люди издали испуганно глядели на человека другой земли, который неизвестно каким образом вдруг оказался в стойбище и слушает, как шаманит Ляс.
Положение становилось не только нелепым, но и опасным… Пришелец начал догадываться, что его приняли за духа. Брови его поднялись, быстро и решительно он полез в полог.
Шаман вскрикнул, отпрянул в дальний угол, выронил бубен.
Незваный гость вполз, поздоровался и внешне спокойно стал набивать трубку, закурил.
Ляс молча наблюдал за ним. Наконец, овладев собой и решив, что это, пожалуй, все-таки человек, – не мог же дух курить! – стараясь скрыть волнение, начал расспрашивать его о новостях, как это обычно делают чукчи, еще не узнав, с кем они говорят.
И никак не мог уразуметь Ляс, откуда этот человек другой земли – если он действительно человек – знает язык настоящих людей – луораветланов, как называют себя чукчи.
* * *
Владимир Богораз – сверстник Чехова. В Таганрогской гимназии он учился одновременно с ним.
Будучи еще студентом юридического факультета, семнадцатилетний юноша был исключен из Петербургского университета и выслан на родину, а затем арестован и год просидел в тюрьме за принадлежность к партии «Народная воля».
За первым арестом последовал второй. В возрасте двадцати четырех лет, после трехлетнего заключения в Петропавловской крепости, Богораза выслали на десять лет в Колымский округ.
В этой долгой ссылке он увлекся этнографией и лингвистикой, знакомясь с бытом и языками местных народностей. Особенно обстоятельно он изучил чукчей, среди которых кочевал около трех лет.
По возвращении из ссылки Богораз состоял научным сотрудником Музея этнографии Академии наук, но уже вскоре опять был выслан полицией из Петербурга и уехал в Америку. Вернувшись на родину, молодой русский ученый принялся путешествовать по Камчатке, Анадырскому краю и Чукотке.
К этому времени Богораз был уже широко известен своими этнографическими трудами не только среди ученых России, но и за ее пределами. Под литературным псевдонимом он выступал и как автор чукотских рассказов и цикла стихотворений. Однако не литература была его истинным призванием. Малые народности Севера, их примитивная материальная и духовная культура, постепенное вымирание – вот что волновало молодого ученого.
Попав на Колыму, Богораз и другие политические ссыльные (последние «землевольцы» и «народовольцы», как они сами себя называли) рассматривали свою работу по изучению почти совершенно неизвестных народностей, разбросанных на Крайнем Северо-Востоке, как задание науки, которая должна позаботиться о сохранении этих народов.
В 1900 году, уже после отбытия ссылки, выезжая на Чукотку и предвидя, что местные власти будут ему, бывшему политическому ссыльному, чинить препятствия на каждом шагу, Богораз решил запастись соответствующими документами. По ходатайству Российской академии наук министр внутренних дел выдал ему открытый лист, в котором значилось: «Предписывается местам и лицам, подведомственным министерству внутренних дел, оказывать предъявителю сего всякое законное содействие к исполнению возложенных на него поручений».