355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Клюев » Словесное древо » Текст книги (страница 1)
Словесное древо
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:57

Текст книги "Словесное древо"


Автор книги: Николай Клюев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 46 страниц)

1

2

Российская академия наук Институт научной информации по общественным наукам

Н. А. КЛЮЕВ

СЛОВЕСНОЕ ДРЕВО

♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦♦

О ПРОЗЕ НИКОЛАЯ КЛЮЕВА

Русская литература первых десятилетий XX века исключительно богата

художественными индивидуальностями. Особое место в ней занимает творчество

Николая Клюева. Оно обусловлено определенной идейной ориентацией в совокупности

всех составляющих его личность – как художника, представителя нации, христианина

и гражданина.

Выразить свой творческий потенциал дано всякому подлинному художнику. Но это

еще не придаст его творчеству актуально-идейной доминанты. Возникает она лишь в

случае глубоко органического совпадения субъективных ценностей творца с

ценностями объективного мира. Отечественная литература Серебряного века щедра на

примеры таких счастливых сопряжений (назовем только вторую «объективную»

составляющую художественных миров указываемых поэтов): древний мир

александрийско-римской культуры и европейский XVIII век Михаила Кузмина, муза

дальних странствий (преимущественно Африка начала XX столетия и средневековая

Европа) Николая Гумилева, философско-языческая мифология русской деревни Сергея

Клычкова, трагический урбанизм Владимира Маяковского, песенный голос русской

души и народной трагедии XX века в тончайшей лирике Анны Ахматовой.

В нерасторжимом единстве с огромной объективной ценностью выразил себя

поэтический дар Клюева. Эта объективная ценность – Россия, но в значительной

степени отнюдь не современная поэту, а Россия духовная в совокупности византийских

истоков ее православия, их сохранения в старообрядчестве, культуры допетровского

времени, крестьянской цивилизации с ее языческими и христианскими корнями.

С ориентацией на «поддонные» сокровища сопоставим с Клюевым лишь Алексей

Ремизов, которого сближал с поэтом «утопизм ретроспективного типа, наделение

допетровской Руси, и глубже – славянского язычества, чертами идиллии, понимание

Машинной цивилизации как тяжкого заблуждения»1.

Но если разработка этих сокровищ носила у Ремизова в основном литературный

характер, то у «жгучего отпрыска Аввакума» (самоопределение Клюева) она являлась

живой силой, направленной не только на созидание образного мира его «рублёвской

Руси», «берестяного рая», но и предопределила в итоге его крестный путь пророка и

4

мученика. Различие между «литературным» и «клюевским» подходом усвоения

национальных духовных ценностей достаточно точно определил Сергей Городецкий:

«Он был лучшим выразителем той идеалистической системы деревенских образов,

которую нес в себе и Есенин, и все мы. Но в то время как для нас эта система была

литературным исканием, для него она была крепким мировоззрением, укладом жизни,

формой отношения к миру»2.

Жизнь поэта и его творчество пришлись на период трагического противоборства

сил, вызревших в самой России, и направленных на уничтожение основ

государственности, национального, православного и прежде всего крестьянского

самосознания с его неразрывным чувством природы и неприятием технического

прогресса, несущего урбанизацию и замену «стихийного» человека «технической

душой» (Василий Розанов). Под знаком этих деструктивных сил велась активная

подготовка Февральской, а затем и Октябрьской революции, которая поначалу была

воспринята Клюевым как предпосылка к истинно христианскому преображению

прежде всего России, а потом и всей вселенной, уничтожение мирового зла и

торжество подлинного царства небесного на земле. Однако разрушительные силы

революции оказались направленными не столько на искоренение зла, сколько на слом

клюевской России, а затем на уничтожение и самого поэта. Но прежде чем погибнуть,

он всё же успел создать и оставить потомкам нетленный образ своей Руси, оказавшись

в этой схватке победителем – как поэт, мыслитель и пророк. Но только после про-

должительного периода насильственного забвения он был востребован временем и как

бы воскрешен к новой жизни.

Проза Клюева ни в коей мере не претендует на то, чтобы быть на равных с его

поэзией. И тем не менее она представляет весомую и значительную часть не только в

собственном творчестве поэта, но и в русской литературе XX века. Она состоит из

таких имеющих личност-

1 Лисицкая Е. А. Ремизов и Н. Клюев: грани стилизации // Николай Клюев: образ

мира и судьба. Томск, 2000. С. 109.

2 Городецкий С. О Сергее Есенине. Воспоминания // Новый мир. 1926. № 1. С. 139.

ную направленность (на самого себя) малых жанров как автобиографический,

публицистический, записи снов, эпистолярный и т. д. Но на этих, так сказать,

вспомогательных формах прозы лежит печать огромного индивидуального

своеобразия. В них отражена сущность и деятельность Клюева, бытовые

обстоятельства его творчества и жизненного пути, запечатленного порой на самом

высоком, даже сакральном уровне. Они же представляют собой и как бы хро-

нографическую запись самой судьбы поэта. В прозе дает о себе знать образный строй

его поэзии, ощутимо дыхание его самобытного языка и речи. Прозу Клюева можно

назвать своего рода житейской оправой для жемчужины его поэзии. Стихи у него – это

осуществление чистого божественного дара, а проза – выражение биографического и

исторического фона. Ей присущи еще и подлинные проявления художественного,

философского и пророческого характера, чем она вполне дополняет и развивает

отдельные мотивы его поэзии. Общее содержание и идейную (национальную)

направленность клюевской прозы именно в этой высокой ее ипостаси исследователь

творчества поэта определяет следующим образом: «Проза Клюева <...> представляет

собой целостный художественный текст, основой которого является эстетизация

"избяного космоса" и романтическая концепция русской революции как Красной

Пасхи, опирающейся на религиозно-мифологические представления о Втором

Пришествии Христа и возможностях личного воплощения Иисуса в избранном

"народе-Христе", в отдельном человеке, которого Провидение отметило своим

5

божественным перстом. Таким носителем духовной истины, по глубокому убеждению

Клюева, является русский народ» *.

О своем органическом единстве с ним высказывается Клюев в автобиографических

заметках и набросках, но более всего в так называемых «житийных» рассказах – о

своих родословных корнях, семейном воспитании в духе «древлего благочестия»,

хождениях по старообрядческим скитам и сектантским гнездам, о встречах с пред-

ставителями монархической и литературной элиты.

В них он осознает себя прежде всего вестником и выразителем творческих сил

народа, но не тех слоев, которые реализовались в национальной культуре и искусстве

под знаком приобщения России к европейскому прогрессу, а других, оставшихся в

стороне от него, уходящих корнями в допетровскую Русь и крестьянскую

самобытность, называемых самим поэтом «глубинными», «потаенными». В истории

отечественной духовной культуры этими силами уже было решительно заявлено о себе.

Имеется в виду возникшее еще в середине XVII века и создавшее свой особый

духовный мир (этический и эстетический)

1 Пономарева Т. А. Проза Николая Клюева 20-х годов. М., 1999. С. 124.

движение раскола, направленное поначалу против церковных нововведений

патриарха Никона, а затем и вообще против всякого официально-церковного и даже

государственного начала. В старообрядчестве, по словам исследователя, «была сильно

развита историческая память, которая, видимо, вообще отличала древнерусского

человека. Основу исторической памяти составляло осознание единства человеческой

истории, неразрывной связи людей и поколений, живых и умерших. На этом строилось

православное богослужение, церковные обряды и обычаи. Каждый человек чувствовал

себя членом большой христианской семьи; это давало ему опору в жизни и образцы

для подражания»1.

Поэтому-то в рассказах о себе и уделяет поэт своей родословной основное

внимание. «Родовое древо мое замглено коренем во временах царя Алексия. <...> До

Соловецкого страстного сиденья восходит древо мое, до палеостровских

самосожженцев, до выговских неколебимых столпов красоты народной»2 —

записывает за Клюевым в начале 1920-х годов литературовед П. Н. Медведев.

Высказывание о древности своих семейных корней (способных поспорить с имени-

тыми родами) поэт дополняет здесь более существенной для него мыслью, что уходят

они в достопримечательный период старообрядчества, с его бунтом монахов

Соловецкого монастыря против никонианских нововведений (усмирен в 1676 году),

сожжением в Пустозерске учителя и вождя раскола протопопа Аввакума (1682),

самосожжением сторонников «древлего благочестия» в Палеостров-ском монастыре

(1687 и 1688), основанием Выговской пустыни и расцветом ее под началом братьев

Андрея и Семена Денисовых в первой трети XVIII века.

Доведя свою родословную (в которой значатся и «выходец и страдалец выгорецкий

Андреян», и боярин Серых, и даже сам протопоп Аввакум) до родительного колена,

основное внимание Клюев уделяет своей матери Прасковье Димитриевне. В созданном

им ее образе как в поэзии, так и в прозе, невозможно отделить реальное от

легендарного, настолько он живет в самих глубинных смыслах его творчества и связан

с жизненными коллизиями поэта и его судьбы.

«Родом я по матери прионежский», – высказывается Клюев в <Автобиографии>

(1923 или 1924). И это, надо полагать, вполне соответствует истине. Однако и здесь

поэт подчеркивает прежде всего факт происхождения матери из тех краев, где особенно

процветало

1 Юхименко Е. М. Народные основы творчества Н. А. Клюева // Николай Клюев:

Исследования и материалы. М., 1997. С. 8.

6

2 См.: Современные рабоче-крестьянские поэты / Сост. П. Заволокин. Иваново-

Вознесенск, 1925. С. 218.

старообрядчество с его заветами первых расколоучителей и самобытной культурой.

Именно в ореоле истового «древлего благочестия» и предстает мать в рассказах поэта,

образующих род некоего «жития».

Матери он обязан и воспитанием в любви к словесному творчеству, любви к

книгам. «Я еще букв не знал, читать не умел, а так смотрю в Часовник и пою молитвы,

которые знал по памяти и перелистываю Часовник, как будто бы и читаю. А мамушка-

покойница придет и ну-ка меня хвалить: "Вот, говорит, у меня хороший ребенок-то

растет, будет как Иоанн Златоуст"» («Гагарья судьбина»), по ее же настоянию он уходит

в Соловки «спасаться», на выучку тамошним старцам. Оттуда затем и начинаются его

странствия по потаенным местам России, во время которых он становится «царем

Давидом», т. е. слагателем радельных песен для мистической общины «христов»

(хлыстов). Так начинается Клюев-«песнописец» и поэт.

Помимо родословия и духовно-поэтического генезиса значительное место уделяет

Клюев в автобиографических рассказах теме своего избранничества, знаки которого

открываются ему уже с детских лет: начиная с обнаружения «особых примет

благодати» на его теле и кончая странными чудесными явлениями: то на него,

находящегося летом в поле, вдруг стремительно низвергается какое-то световое

«пятно», которое поглощает своим «ослепительным блеском», то в другой раз зимой

предстает ему на крутом берегу озера некое серафическое существо, следящее за ним

своими «невыразимо прекрасными очами» («Гагарья судьбина»). Этот свет и это

«сияние», несомненно, имеют духовное родство со светом «Неопалимой купины» или

светом, «преобразовавшим» на горе Фавор Христа, сопровождавшимся словами с

высоты: «Сей есть Сын Мой Возлюбленный...» К мысли о своей осененности свыше

поэт обращался и в других прозаических сочинениях. «Ясновидящим народным

поэтом» назовет он себя в подборке кратких характеристик «Поэты Великой Русской

Революции» (1919), о «провидящих очах» своей музы напишет в письме из Сибири С.

Клычкову (1934).

Кроме этого, свой поэтический генезис он соотносит и с природными, земными

силами. Клюев говорит о «жалкующей» в его песнях «медвежьей» сопели, себя

называет «от медведя послом» и рассказывает о добывании «заклятого» «певучего»

пера у гагары – «царицы» водяных птиц, а это перо дается только «таланному

человеку». Образцы необычайно чувственного, плотского восприятия мира, прони-

зывающие стихи Клюева, присутствуют и в его прозе, что подтверждает их

органичность для сознания автора: «Теплый животный Господь взял меня на ладонь

свою, напоил слюной своей, облизал меня добрым родимым языком, как корова

облизывает новорожденного теленка» («Гагарья судьбина»).

Разговор о «праотцах» (по материнской и отцовской линии), соловецких старцах

сменяется в рассказах повествованием о всевозможных встречах поэта с

современниками, в которых он придерживается уместного для них бытового

прозаического тона, – «судьбоносного» значения они в его жизни не имеют. И лишь

при упоминании великой княгини, впоследствии преподобномученицы, Елизаветы

Фео-доровны, тон рассказчика теплеет. С переходящей в неприязнь отстраненностью

высказывается он о встречах с писательской братией. Исключения делаются только для

«пламенного священника» Ионы Брихничева и Александра Блока, сумевшего тронуть

сердце олонча-нина своей «глубокой грустью» и «тихой редкословной речью о народе»

(«Гагарья судьбина»).

Широта охвата личностью рассказчика разных социальных и духовных сфер жизни

– одна из основных черт автобиографической прозы Клюева. Определяется она явным

7

стремлением автора выйти на широкий простор общественно-духовной жизни России

в ее высших ценностях, выйти из как бы предназначенного «поэту из народа» лишь

узкого круга его социальной среды: «Так развертывается моя жизнь: от избы до дворца,

от песни за навозной бороной до белых стихов в царских палатах» («Гагарья

судьбина»).

В автобиографической прозе Клюева нередко звучит (проступающий, впрочем, и в

других жанрах его прозы) восходящий к авторам древнерусской литературы

самоуничижительный, покаянный тон: «За книги свои молю ненавидящих меня не

судить, а простить. Почитаю стихи мои только за сор мысленный – не в них суть моя»

^Автобиография^ 1930?). Однако наибольшего сближения с древнерусской

литературой достигает она тем, что представляет собой по сути дела не что иное, как

написанное в ее традиции, чуждой художественного, украшающего слова, духовное

завещание. «Думается, – отмечает О. Бахтина, – что и Житие Аввакума и другие

жития-автобиографии русских подвижников должны быть осмыслены как духовные

завещания, в которых органично соединяется исповедь-проповедь <...>.

К этой традиции и примыкает комплекс автобиографических текстов Н. Клюева, не

собранных и не оформленных им самим в единое целое, как это сделано другими, не

только Аввакумом, Епифанием Соловецким, выговскими киновиархами, но, например,

Н. В. Гоголем в "Выбранных местах из переписки с друзьями"» *. Этой духовно-заве-

1 Бахтина О. «Сновидения» Н. А. Клюева и традиции древнерусской и

старообрядческой литературы//Николай Клюев: образ мира и судьба. С. 64, 65.

щательной интонацией проникнута в значительной степени вся словесно-речевая

ткань автобиографической прозы Клюева, особенно «Гагарьей судьбины».

С начала 1920-х годов в творчестве поэта намечается своеобразный жанр – это

высказывания по поводу тех или иных явлений литературы и искусства, в них он

уходит от текущей злобы дня в область созерцаний и размышлений о предметах более

для него значительных и возвышающихся над суетой будней. Преимущественно это

суждения о классиках, современниках и о себе, о своем понимании собственного и

чужого творчества, которыми поэт щедро делился с другом Н. И. Архиповым,

старательно записывавшим подобно гетевскому И. П. Эккерману каждое за ним слово,

понимая всю высокую значимость Клюева как творческой личности.

Суждения поэта о себе, о собственном месте в литературе и современности

неизменно сопровождаются чувством горечи по поводу своей от нее отчужденности и

непонятости: «Пишут обо мне не то, что нужно». С целью прояснения истины и

высказывается он близкому человеку о собственном творчестве. Не случайно и в

автобиографических фрагментах он говорит о своих «трудах» «на русских путях» и

«песнях», где «каждое слово оправдано опытом» («Из записей 1919 года»). С

«трудностью» работы над своей поэзией Клюев сопрягает здесь факт непростоты ее

восприятия, точнее говоря, от читателя требуется понимание глубинного бытия

национального слова: «Чтобы полюбить и наслаждаться моими стихами, – надо войти

в природу русского слова, его стихию».

Включает поэт в круг этих сентенций и свою неизменную апологию крестьянского

бытия, его первородства. «Священный сумрак гумна» уравнивается им с «сумраком

готических соборов», а их с Есениным творчество уподобляется «самоцветной маковке

на златоверхом тереме России: самому аристократическому, что есть в русском

народе».

О современниках Клюев говорит преимущественно нелицеприятно. Даже стихи А.

Блока, по его мнению, могли бы быть «с успехом» написаны «каким-нибудь пленным

французом 1812 года», и «любая баба гораздо сложнее и точнее в языке, чем "Пепел"

Андрея Белого». Неоднозначно охарактеризованы стихи В. Рождественского и К. Ваги-

8

нова, отрицательно – творчество С. Сергеева-Ценского, И. Садофье-ва, Н. Тихонова,

как, впрочем, и других из «Серапионовых братьев». Обращая внимание на

«водолазный» антураж прозы Н. Никитина, В. Иванова и с ними Б. Пильняка, Клюев

иронизирует: «Только не достать им жемчугов со дна моря русской жизни. Тина,

гнилые водоросли, изредка пустышка-раковина – их добыча. Жемчуга же в ларце, в

морях морей, их рыбка-одноглазка сторожит»1. И совсем по-иному, чем

«Серапионовых братьев», оценивает С. Клычкова, близкого ему по духу восприятия как

раз «глубинной Руси», высказываясь о его романе «Чертухинский балакирь» (1926).

Касается Клюев и факта разделения писательской братии по новому «классовому»,

а точнее, партийно-идеологическому принципу, – в рассказе о литературной вечеринке

у того же Н. Тихонова, квартира которого оказалась в шесть «убранных по-барски,

красным деревом и коврами» «горниц», а гости прибыли – «женского сословия» в

«бархатных платьях, в скунсах и соболях на плечах, мужчины в сюртуках, с яркими

перстнями на пальцах»2.

В некоторых случаях суждения Клюева о писателях носят характер своеобразных

«рецензий». Так, в 1928 году идеологами партии и литературной общественностью

обращалось подчеркнутое внимание к творчеству Н. Некрасова. Положительные

оценки давались ему ранее со стороны представителей даже весьма далеких от

народно-демократического лагеря, от «музы мести и печали» литературных

направлений (Н. Гумилев, М. Кузмин и др.). И только одна отрицательная

характеристика этого «печальника» крестьянской доли принадлежит вышедшему из

самих глубин черносошной России – Клюеву. Но всё дело в том, что направлена она

не столько против Некрасова, сколько против «рогатых хозяев жизни» и их

предшественников, революционных социал-демократов, взявших его на вооружение

(«бивших» долгое время им поэтов – представителей так называемого «чистого

искусства») в целях политизации литературы и преследования всего того, что не

служит их социальному заказу: «Его отвратительный дешевый социализм может

пленять только то-варищёв из вика или просто невежд в искусстве, которым не дано

познать очарование ни в слове, ни в живописи, ни в музыке, ни тем более испить

глубокого вина очей человеческих»3.

Не могут не вызвать удивления записи высказываний и наброски воспоминаний о

Есенине, в которых недавний «прекраснейший из сынов крещеного царства»,

помазанник на престол русской поэзии предстает в неожиданно шокирующе

сниженном виде. Прежние, исполненные нередко излишне чувственной теплоты

пиететы и признания уступают здесь место суждениям иного, как бы итогового ха-

1 См.: Михайлов А. Н. Клюев и «Серапионовы братья» // Русская литература. 1997.

№ 4. С. 117.

2 См.: Там же. С. 118.

3 См.: Михайлов А. Н. Жанр рецензии в творчестве новокрестьянских поэтов //

Русский литературный портрет и рецензии: Концепции и поэтика. Сб. ст. СПб., 2000. С.

94-95.

рактера. Теперь в Есенине Клюев не приемлет почти всё, включая и саму смерть (в

факте самоубийства он, как и все его современники, не сомневался): «Мужики много,

много терпят, но так не умирают, как Есенин. И дерево так не умирает... У меня есть,

что вспомнить о нем, но не то, что надо сейчас. У одних для него заметка, а у меня для

него самое нужное – молитва» К Совсем не высокого теперь он мнения о творческом

потенциале своего меньшого песенного собрата и, конечно же, не забывает упомянуть

о неблаговидном поведении своего «Сереженьки» в быту. Тем более, что тема эта стала

достоянием целой отрасли «есениноведения», где Клюев представал в достаточно

9

очерненном виде, чего, кстати, требовало официозное отношение к нему как «чуждому

элементу».

Все эти нелицеприятные суждения, несомненно, являются проявлением прежде

всего горечи Клюева по поводу его неоправдавшихся надежд на мессианский путь

Есенина как выразителя сокровенных творческих сил и самой «звездной» судьбы

России, который сбился с этого пути, поддавшись влиянию враждебных ей сил,

легкомысленно отнесся к своему дару, за что и поплатился творческим оскудением и

душевным измельчанием. Впрочем, при оценке этих суждений следует принять во

внимание тот факт, что высказаны они только в жанре «презренной прозы», а не

поэзии, в которой Есенин в то же время возносится Клюевым на недосягаемую высоту

(поэмы «Плач о Сергее Есенине», «Песнь о великой матери», стихотворение

«Клеветникам искусства»). Не допуская снижения образа своего друга в поэзии, Клюев

словно исходил из некоего еще не сформулированного закона, согласно которому

последняя правда всегда будет оставаться за более верным и прочным поэтическим

словом, по сравнению со словом прозы. В итоге же, освободившись от всего личного и

болезненного, Клюев остался высоким ценителем есенинской поэзии. Не случайно,

высказываясь о живущих в нем, как в художнике, «заветах» искусства и красоты,

своего меньшого песенного собрата он называет в ряду великих – от внуков Велесовых

до Андрея Рублёва, от Даниила Заточника до Посошкова, Фета, Сурикова, Бородина,

Врубеля и меньшого в шатре Отца – Есенина» («Заявление в Правление Всероссий-

ского Союза советских писателей», 20 января 1932).

Сны Клюева являют собой феномен жанра (встречающегося и у других

художников), в котором роковые силы бытия настолько овладевают духовной

личностью, что начинают оформляться в ее творчестве как бы вне всяких писательских

усилий с их замыслами, намеренным фантазированием и формальными приемами. Они

возникают из

1 См.: Михайлов А. «Журавли, застигнутые вьюгой...» (Н. Клюев и С. Есенин) //

Север. 1995. № 11-12. С. 151.

таинственных глубин духа в виде провидческих наитий и видений. Именно такого

рода откровениями насыщены записи снов Клюева, в которых дает о себе знать тревога

за собственную жизнь, предчувствие неизбежной гибели. «В эту зиму больше

страшные сны виделись...» – предваряет он рассказ об одном из снов 1928 года. Но

обобщение это может быть отнесено и ко всем снам поэта 1920– 1930-х годов. Не

случайно большинство из них сопровождается мотивом опасного места. Часто видится

Клюеву кровь. И неизменным почти во всех снах выступает мотив бегства в поисках

спасения от преследователей – убийц и палачей. В награду сновидцу за муки и

страдания дается радость спасения. При этом важнее для него не столько осознание

своей спасенности, сколько само спасительное место, в которое он попадает.

Расположение этих точек на осях духовного мира поэта весьма по-клюевски

определенно и примечательно. Прежде всего это, разумеется, всё соотносимое с

православными святынями, со «Святой Русью».

Многие сюжеты и образы клюевских снов могут нами теперь осмысляться как

провидческие, и среди них – о том же Есенине, например, в январском сне 1923 года с

видением есенинской гибели. При этом рассказчик поясняет, что виделся ему этот сон

дважды: «Первый раз еще осенью прошлого года», а затем «этот же сон нерушимым

под Рождество вдругоряд видел я. К чему бы это?» Ответ последовал трагической

ночью с 27 на 28 декабря 1925 года, когда в гостинице «Англетер» Есенин был найден

мертвым. В следующем страшном сне о Есенине, приснившемся Клюеву на 1 января

1926 года, всё понятно: он вполне в духе христианских представлений о грехе

самоубийства и посмертной кары за него. Другое дело последний из снов о поэте,

10

приснившийся Клюеву в 30-е годы, как бы в преддверии уже и собственной гибели.

Идет будто бы сновидец по бескрайнему ледяному полю, в которое по самую голову

вбиты люди. Среди них он натыкается на знакомый взгляд, такой же, как все, непереда-

ваемо ужасный... «Я узнал одного из моих собратьев-поэтов, погибшего от собственной

руки, по своей упавшей до бездны воле... Он тоже узнал меня, умоляюще кричал о

помощи, но я сам изнемог в этом мертвяще ледяном вихре... Я опустился на колени и,

весь скованный судорогой, проснулся... Я его узнал...»1 Речь здесь идет явно о Есенине,

который в нечеловеческих муках пытался докричаться до Клюева о своей, ведомой

только одному ему (и другим несчастным вокруг него), но еще неизвестной

оставшимся жить людям «правде» о его последних часах. И всё это напоминает

встречу Гамлета в шекс-

1 См.: Сны Николая Клюева// Новый журнал. Л., 1991. № 4. С. 24/ Публ. А.

Михайлова.

пировской трагедии с тенью отца, поведавшей сыну ужасную тайну своей кончины.

Как пишет П. Медведев, видевший снятого с петли Есенина, на его лице застыло

выражение «нечеловеческой скорби и ужаса» *.

Немало в снах того, что подлинно сбылось. На Пасху 1932 года Клюеву

привиделась мать, предупреждающая сына о том, что у него отнимутся ноги. И через

пять лет это сбылось: в томской тюрьме с ним случился паралич ног. А также другой,

может быть, самый поразительный пример провидческой сущности снов конца 20-х

годов. Еще не так давно, в 60—80-е годы минувшего столетия, над нами тяготела

угроза экологической катастрофы, которая могла произойти, осуществись безрассудная

идея переброса стока северных рек европейской части России в южные степи: «Ушли

воды русские, чтоб Аравию поить, теплым шелком стать. И только меж валунов на

суго-рах рыбьи запруды остались: осетры, белуги сажани по две, киты и кашалоты

рябым брюхом в пустые сивые небеса смотрят. Воздух пустой, без птиц и стрекоз, и на

земле нет ни муравья, ни коровки Божьей...»

И опять же, как в случае с автобиографической прозой, в своих размышлениях об

этих снах исследователи неизбежно обращаются всё к той же неиссякающей традиции

древнерусской литературы, находя в ней истоки этого жанра клюевской прозы: «В

целом незабвенные сны Клюева являются по сути видениями, призванными макси-

мально полно запечатлеть жизнь души поэта-пророка. Именно через многочисленные

видения передавал свой духовный опыт Епифаний Соловецкий в своем житии-

автобиографии. <...> Н. А. Клюев в своем «духовном завещании» в соответствии с

традицией, которую он хорошо знал, передает через видения свой духовный опыт

духовным братьям и сестрам, своим духовным детям, всем православным, чтобы

спасти Россию от духовной смерти»2.

В публицистике Клюев заявил о себе еще в начале XX века. В ней нашли яркое

выражение его общественно-политические позиции, революционный пафос эпохи в

пределах созвучности с миросозерцанием поэта.

В статьях (в виде «крестьянских» писем), написанных по свежим следам

революции 1905-1907 годов Клюев выступает гневным обличителем либералов,

городских интеллигентов, не способных не только помочь страдающему народу, но и

вообще его понять, «про-

1 Медведев П. Пути и перепутья Сергея Есенина // Клюев Н., Медведев П. Сергей

Есенин. Л., 1927. С. 85.

2 Бахтина О. «Сновидения» Н. А. Клюева и традиции древнерусской и

старообрядческой литературы. С. 71.

никнуть в извивы народного духа, потому что им чужда психология мужика...» («В

черные дни», 1908).

11

Самую активную публицистическую деятельность он развивает в период Октября.

Большевистская революция была воспринята им восторженно. В поэзии прославляется

Ленин и «сермяжные советские власти», украшается торжественным слогом

религиозных текстов публицистика, с которой Клюев выступает в основном в уездной

газете своего родного города Вытегра, где с 1918 по 1923 год и проживал: «Коммунист

я, красный человек, запальщик, знаменщик, пулеметные очи» («Огненное

восхищение», 1919).

Даже в этой небольшой цитате достаточно ощутимо, что «действительность 1919

года была окрашена для Клюева в красно-золотые, солнечные тона, что мир он

воспринимал тогда, скорее, однопо-лярным, моноцветным»1.

С большевиками он в этот период во многом заодно и даже разогнанное ими

Учредительное собрание называет «бесовским сонмищем» («Газета из ада, пляска

Иродиадина», 1919). Он выступает на митингах, перед агитационными спектаклями.

Красноармейцев поэт называет «сынами солнца – орлами», оплакивает павших из них

(среди которых, кстати, и его молодые друзья). Им противопоставляется «кровавое

стадо белогвардейцев», поэт обрушивается с проклятиями на официальную

«синодальную» Церковь. Однако, отрицая Церковь как институт, причастный к

государственной власти, он и не думал ниспровергать ее как сокровищницу

христианского искусства, выражающую одну из самых его заветных идей – идею

национальной красоты. Расцвет ее воплощения он видел как раз в прошлом, во

временах созидания на Руси церковной красоты, утверждая, что «триста годов назад,

когда мужику еще было где ухорониться от царских воевод да от помещиков, народ

понимал искусство больше, чем в нынешнее время» («Медвежья цифирь», 1919).

Апологетически высказывается он и об «иконописных мирах, где живет последний

трепет серафических воскрылий...» («Порванный невод», 1919). Еще с большей

проникновенностью развивает он эту мысль в статье того же года «Сдвинутый

светильник»: «Был я в ярославских древних церквах, плакал от тихого счастья, глядя на

Софию – премудрость Божию в седом Новгороде, молился по-ребячьи во

владимирских боголюбовских соборах, рыдал до медовой слюны у Запечной

Богородицы в Соловках...» Подспудно в подобного рода апологиях просвечивает

сокровенная мысль поэта о том, что и сама-то потребность русского народа в

революции была вызвана не чем иным, как его «тоской <...> по Матери-Красоте, а

следовательно, и по

1 Пономарева Т. А. Проза Николая Клюева 20-х годов. С. 73.

истинной культуре» («Слово о ценностях народного искусства», 1920). Да и в новой

власти ему хочется увидеть это истинное понимание «Матери-Красоты»: «Чует рабоче-

крестьянская власть, что красота спасет мир. Прилагает она заботу к заботе, труд к

труду, чтобы залучить воскресшего Жениха к себе на красный пир» («Медвежья


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю