Текст книги "Вокруг «Серебряного века»"
Автор книги: Николай Богомолов
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 48 страниц)
1914 год
20 марта.
Петербург
Я уже опять месяц здесь. Уезжала на 4-ую неделю в Москву, вернулась. Там Леля – мы с ней такие же друзья, еще больше и нежнее, по крайней мере, я. На фоне всех дурных отношений, сплетен, зависти и т. д. так ценишь умное отношение к себе, хорошее так редко я вижу. В Петерб<ург> за мной поехал Алексей Дм. Расторгуев [758]758
А. Д. Расторгуев – помощник присяжного поверенного, попечитель Рогожского 7-го городского училища. Иных данных о нем обнаружить не удалось. Его запись в альбоме Рындиной (РГАЛИ. Ф. 2074. Оп. 1. Ед. хр. 17) – начальная строка стихотворения М. Кузмина «Отрадно улетать в стремительном вагоне…».
[Закрыть]. Я думаю, не потому, что он так влюблен (это гипнотизер Желанкин мне очень усиленно говорил, объясняясь по этому случаю и сам мне в любви), а больше потому, что нет в нем ни энергии, ни жизни. Была ли я им увлечена? Да, пожалуй, немного. Он красивый, высокий, эфектный <так!>, неглупый, хороший голос. Как-то вдруг стал мне желанен. А теперь? Не знаю. Это все так мало отражается на моей жизни. Как любовник он дал мне, пожалуй, больше других. Сейчас его нет здесь. Игорь Северянин около меня. Мне посвящена его новая книга «Златолира» вся целиком [759]759
О посвящении книги стихов Северянина «Златолира. Поэзы. Книга вторая» (М.: Гриф, 1914) см. выше, примеч. 123 (в файле – примечание № 754 – верст.).
[Закрыть]. Много стихов мне пишет. Что я? Да, я совсем уже холодна. Так больше, вижусь для препровождения времени. Ну, вот я и цинична, я далека от них, они мне нужны только для забавы. Неужели же я так и буду всегда, – неужели я уж так цинична? Нет, Игорю я плачу за лето боли и огорчений. А Расторгуеву за ломание, за ложь со мной.
Бекерат написал мой портрет [760]760
Такой художник нам неизвестен. В справочнике «Вся Москва» фигурирует только Александр Леонтьевич фон Беккерат, член Попечительского совета Комиссаровского технического училища и Московского Коммерческого Государственного банка.
[Закрыть]. Говорят, хорошо. Что-то уж очень животное сквозит там во мне. Мне не нравится это. Со мной здесь сейчас Вавка. Она еще все нет да нет и подумывает о покинутом ею муже. Вот тоже на мне все собак вешают. И не знаю, и что я им всем далась. Неужели же я так зла – ведь нет же, а что влияю я на жизнь людей, так не моя же вина, что у них не энергия, а одна слякоть в душе. Пишу сейчас своих баб. Нужно работать, а то так и не кончу к осени. Сейчас сижу за леди Гамильтон. Играю здесь «Ставку князя Матвея». Все еще ее. Надоело уж мне – ежедневно. Здесь все больше новые исполнители; по-моему, идет не лучше, чем в Москве, – скорей хуже. Я как здесь, так и там прошла первым номером. Кругом очень милы, но толку от этого пока еще не вижу. Сережик милый – все тот же, на все мои проделки смотрит ласково, и я чуствую <так!>, что как-то виновата перед ним, и не знаю, и не умею это изменить. Пусть будет что будет – я не лгала и не ломалась перед ним, когда он понимал меня. Себя не переделаешь. Хочу за границу, не знаю еще, как и что. Питер люблю, но сейчас что<-то> никак не вмещусь в нем, все чего-то не хватает, все что-то не то. На моем горизонте сейчас Игорь, Вавка, Ауслендеры, Рутковская (наша Актриса) [761]761
Бронислава Ивановна Рутковская (1880–1969). в то время – ведущая актриса театра Незлобина.
[Закрыть]– вот и все. Как-то мелькают издали барон Дризен, Зноско-Боровский, Елизавета Ивановна, у которой я живу (уже на Фонтанке 18 кв. 27) (милый Крюков канал!), Нина Анерт и т. д.
Париж
10 апреля (четверг).
Avenue Kleber. Hôtel Baltimore. После блестящего концерта Игоря Северянина, где я прошла лучше всех, где меня встретили и проводили аплодисментами, я выехала в Варшаву. А сейчас вот и в Париже. Сижу одна в отеле. Чужой город, чужие люди, и мне страшно. Жутко. Где-то Сережик, свои, Игорь, Расторгуев и еще, еще близкие люди, а я здесь, затерянная в городе безумия. Но хочу использовать этот город еще раз, еще раз взять, что могу, и уже скоро не приеду сюда больше. В Варшаве видела Нину – она жуткое впечатление производит, постарела очень, но умный она и живой человек, и за это ей многое прощаю. Видела Чинского – да, за ним не пойдешь никуда [762]762
О жизни Н. И. Петровской в Варшаве С. А. Соколов сообщал Андрею Белому 23 ноября 1913 г.: «Нина года два была за границей, почти умирала, долго лечилась в Мюнхене, теперь почти выздоровела и временно в Варшаве (Брюловская гостиница), в Москву возвращаться не хочет, – вероятно, опять уедет за границу. Душа у нее больная и печальная. Ее я люблю как нежный и верный друг и вытягиваю всячески из всех бед. С В. Я. она порвала давно и бесповоротно. Я виделся с ней месяц назад. О Вас она вспоминает с нежным и хорошим чувством» (РГБ. Ф. 25. Карт. 26. Ед. хр. 2. Л. 63 и об.), а 25 февраля 1914 г. дополнял: «Адрес Нины для писем сейчас: Варшава. Гурная. 8. кв. Брылкиных. Туда можно всегдаписать, – ей доставят верно, так будет самое точное. Она почти 3 года вне Москвы, сперва за границей, где перенесла тяжелую и многомесячную болезнь, с осени – в Варшаве. К весне, вероятно, опять уедет за границу. Вы ей напишите, – она будет очень счастлива, – Вас всегда поминает добром и с нежной симпатией. У ней были очень тяжелые душевные потрясения. Хорошо лишь то, что теперь она совершенноизлечилась душой от власти Брюсова и давно порвала с ним абсолютно» (Там же. Л. 68 и об.). Чеслав Иосифович фон Чинский (1858–1932) – Верховный делегат ордена мартинистов для России, оккультист. Был обвинен во многих прегрешениях (см. брошюру: Процесс Чинского в истинном свете. СПб., 1912) и последние годы жизни провел в Польше. См. также прим. 107 (в файле – примечание № 738 – верст.).
[Закрыть], – обидно это все. Вот еще здесь попробую с м<артинистами> дело наладить, жутко и как-то ненужно все то, что в нашем бедном о<рдене> делается. Ну, что будет, я верю в волю могучую, верю в него, единого моего руководителя, пусть я ошибаюсь, – лишь бы он мне простил мою беспутную жизнь. Трудно лгать себе самой, трудней всего на свете. Ну, я могу жить иначе, но зачем? Нужно, чтоб я не только поверила, но и захотела иной жизни. А иначе это будет ложь себе самой. Ужасная ложь, все.
19 мая (понедельник).
Дрезден
Weiser Hirsch Sanatorium доктора Лемана
Сижу здесь 4 недели. Хочется из каждого города каких-то необычайных воспоминаний, каких-то еще не испытанных переживаний. Здесь я лечусь. Гуляла с Биском (молодой еврей-поэт), он славный, дружила с ним, слегка кокетничала [763]763
Биск Александр Акимович (1883–1973) – поэт, переводчик Рильке. См. о нем: Азадовский К.Александр Биск и одесская «Литературка» // Диаспора: Новые материалы. СПб., 2001. Т. 1. С. 95–141; Яворская Е. Л.Одесский переводчик P. M. Рильке // Дом князя Гагарина. Одесса, 1997. Вып. 1. С. 121–161.
[Закрыть]. В санатории то что называется – «имела успех». Но нет никого, кто бы заинтересовал, а иначе все скучно. Кругом толстые венгерцы, противные немецкие торговцы с трясущимися руками или сальными глазами.
Ничего, что было бы как-нибудь занятно, но для меня это все полезно. Отдохну. Приготовлюсь к зиме. Вот вылечу ли свой желудок – это я не знаю. Была два дня Леля и уехала. Зачем-то всю свою жизнь она ломает. Хочет еще сюда вернуться, но вернется ли? Занимаюсь английским. Пишу Анжелику Кауфман [764]764
Речь идет о работе над ее биографическим очерком, вошедшим в книгу «Фаворитки рока» (см.: Рындина Л.Жрицы любви. М., 1990. С. 60–69).
[Закрыть]. Кажется, должна бы жизнь казаться полной, а нет, все чего-то нет, все не полно без увлечения для меня.
И хочется и не хочется домой – очень скучно без Сережи. Все-таки он был и будет для меня единственным, и никто ни на одну секунду не затмил его облика в моей душе. До немецких м<артинистов> не могу добраться. Виноват Teder, скрывает их адреса, хочет все прибрать к своим рукам. Что-то еще я переживу в этой области?
2 июня (понедельник). [765]765
Запись сделана карандашом.
[Закрыть]
Прослушала я с Miss Woker концерт в Luisenhof – и со слезами расстались. Милая старушка, я очень, очень привязалась к ней. Из всего Weiser Hirsch’a ее мне больше всего жаль. И как призыв к чему-то звучали мне колокола из «Парсифаля» сегодня.
Война
11 октября.
Боже мой! Лето – великолепные дни, залитые солнцем. Театр – Сергей, Кобра, Митя [766]766
Имеется в виду Малаховский театр, где Рындина успела сыграть в нескольких спектаклях после возвращения из-за границы.
[Закрыть]. И война – моего милого взяли туда [767]767
С. А. Соколов описал свое пребывание на фронте в книге «С железом в руках, с крестом в сердце: Записки офицера» (Пг., 1915), а в автобиографии рассказывал: «Пошел на войну добровольцем, по убеждению. (По должности директора жел<езной> дороги призыву не подлежал.) Пошел на войну в качестве прапорщика запаса полевой легкой артиллерии. Состоял в 53 Артил<лерийской> бригаде, частью на батарее (командовал взводом), частью начальником команды ординарцев и разведчиков при Командире бригады. На фронте был безотлучно около года. Участвовал в двух походах на Вост<очную> Пруссию и во многих боях. Имеет знаки отличия: Анну „за храбрость“ и Станислава III ст<епени>» ( Шевеленко И. Д.Материалы о русской эмиграции… С. 116).
[Закрыть]. Боже мой, Боже мой! Я ездила на четыре дня в Ковно, четыре дня я украла из этого безумного, ужасного года. Боже мой! Если есть молитва за него, я ее творю! Все, все возьми, дай мне моего Сережу! Зачем мне театры, жизнь, радость! Боже, не бери у меня Сережи! Что будет, что будет! Боже, неужели ты не услышишь меня? Боже мой! Если есть страдания, то я их переживаю, если есть муки – я их чуствую <так!>. Сережа. Как страшно. Кровь, всюду кровь! Сережик мой! Боже мой, сжалься – не бери его жизни – ведь он еще нужен миру. Боже мой, пусть еще я больше мучусь, только его, его оставь мне!
4 ноября (вторник).
Боже мой! И не видно конца крови, не видно конца моей муке. Что делать, как молиться? Ничего кроме этого не осталось. Кровь и страх за Сережу, все события ушли другие – никого, ничего не нужно. Тяжело, невыносимо тяжело. Милый мой не со мной, милый в опасности; что весь мир, что все лучи солнца – со мной нет моего милого. У меня есть только молитва и слезы. Бедные жалкие слезы, разве вы когда-нибудь чему-нибудь помогали? Боже мой, Боже мой! Что можно говорить еще, о чем думать, чем жить? Милый мой! И только слезы, только горе! Боже, сохрани нас и помилуй!
12 февраля (1915 года).
Странная жестокая судьба! Как усмешка злобная промелькнуло известие о том, что мы с Сережей увидимся, и вот теперь – плен или его смерть, неизвестно. Боже мой, вот оно, горе, пришло, и чтоб еще больней было, то перед этим поманило свиданием. Тихо буду ждать – я обещала любимому ничего не делать до точных известий. Боже мой, мне тяжело. Тут еще эта роль. Странно: как блестяща этот год моя карьера; на фоне этого ужасного года среди тоски и слез вырастает мое имя. Я отдам его, все, что мной добыто, все, все за свою скромную тихую жизнь с любимым, за его ласку, за его душу, близкую, дорогую. – Боже, прими, – дай мне его!
20 февр<аля>.
Я уже не могу ни плакать, ни думать. Слухи, тревога – ничего, ничего не понимаю. Что они? В плену – убиты? Боже, спаси и сохрани моего любимого, дай мир моей душе. Как многое в моей жизни кажется мне мелким и ненужным в сравнении с тем, что творится сейчас во мне и в мире. Беспримерная война! Да, она беспримерна. Жутко, куда вынесет нас «потоп». Милый мой Ежик, я люблю тебя, только теперь я поняла всю силу любви моей. И наши обоюдные измены, наш странный образ жизни для людей – он был знаком нашей любви большой, всеобъемлющей любви. Милый, жив ли ты? Боже, храни его, храни его. Пусть будет мне еще тяжелей, пусть я испытаю все муки, какие возможны, пусть волосы мои будут седы от них. Но сохрани его, сохрани его жизнь, Боже.
4 марта (среда).
Милый мой, говорят, ранен и в плену [768]768
О своей судьбе Кречетов писал: «…до лета 1918 я был в немецк<ом> плену. В августе 18-го я был прислан немцами, после Бреста, в Москву, откуда через месяц во образе солдата и с соотв<етствуюшими> документами удрал на Юг» ( Флейшман Л., Хьюз Р., Раевская-Хьюз О.Русский Берлин… С. 234). В более подробном изложении: «Весною < 19> 15 года при отступлении 20 корпуса из Вост<очной> Пруссии, при гибели остатков корпуса в Августовских лесах, был тяжко ранен шрапнелью в голову (с раздроблением скулы и трещиной в челюсти) и взят в плен германцами. Закончил свою военную деятельность в чине поручика. Был представлен (уже из плена) к награждению орденом Св. Владимира III ст<епени> с мечами и бантом за последние многодневные бои. <…> В плену находился 3 с половиной года» ( Шевеленко И. Д.Материалы о русской эмиграции… С. 116–117).
[Закрыть]. Все сведения пока таковы. Всюду навожу справки, всюду пишу. Душа болит, очень я извелась, подурнела – нужно будет лето полечиться. Может, хоть осенью увижу его. Боже, как все это тяжело, измучилась я вся. Только бы увидеться хоть когда-нибудь! Боже мой, до чего жизнь тяжела этот год. Я ему <пишу?> уже на всякий случай. Американский консул говорит, что он в Халле – Halle. Как странна судьба. Там, где я была здоровая, флиртовала, там ему плен. Страшно думать, страшно жить. Мир вокруг живет, движется, только моя жизнь остановилась на одной точке. Я жду, жду, что готовит мне судьба – жизнь или смерть. Если я получу от него известие, то я буду очень довольна хотя бы тем – авось уцелеет. Разлука – тяжело, но все же. Ведь не разлюбит же меня мой любимый за всю тоску о нем, за все муки моей бедной души. Я люблю его, я жду его. Милый, я жду тебя, найди силы души перенести разлуку – я жду тебя, милый, милый! Ты любишь меня, ты мой до конца. Верен ли ты мне там, мой возлюбленный? Верен ли, как я тебе? Милый, я жду тебя, я – жду тебя.
14 июля (вторник), вечер.
Дни идут за днями, и нет конца этой ужасной бойне. Живу машинально. Контракт в синематографе, фирма Иосифа Николаевича Ермольева. Картины «Пара гнедых», «Кто без греха, кинь в нее камень», «Чайка», «Бесы» Достоевского [769]769
О кинематографической карьере Рындиной см. в публикуемых нами ее некрологах.
[Закрыть]. Великолепный успех – смесь интриг с поклонниками и ухаживанием, и все окрашено краской крови и тоской по моем милом. Вот апрель была в Петербурге. Поляковы, Неклюдовы, князь Андронников <так!> [770]770
Судя по всему, речь идет об известном авантюристе, друге Распутина князе Михаиле Михайловиче Андроникове (1875–1919).
[Закрыть], Ауслендеры, Рутковская, Кобра. Поклонники, хорошая роль, успех. А Сережа – бедный пленный рыцарь мой, я твоя. Любимая тебя не предаст, и в эту минуту я больше чем когда твоя. Нет для меня соблазна. Да, еще курьез в моей жизни. Игорь Северянин хотел меня шантажировать моими письмами, но их украл у него Толмачев [771]771
Александр Александрович Толмачев (1895 – после 1917), поэт круга эгофутуристов, печатался в журнале «Очарованный странник» и вместе с Северяниным в альманахе «Винтик» (1915). Ранние письма Рындиной Северянин по ее просьбе уничтожил. Другие нам неизвестны. Последнее из сохранившихся писем его к Рындиной относится к январю 1915.
[Закрыть]. Северянина я навсегда вычеркнула, вот и все. Страха не было, было смешно и грустно как-то. Сейчас я в большой работе – езжу на съемки. Играю с Мозжухиным [772]772
Мозжухин Иван Ильич (1888–1939) – один из самых известных актеров русского немого кинематографа.
[Закрыть]. Мое естество женское влечется к нему, но твердо говорит моя душа «нет». Сейчас я должна быть как невеста – я люблю одного, ему одному я принадлежу. Я не раба, я вольная была и буду навсегда. Ничто не держало меня – до встречи с ним я уберегла себя и теперь ко второй и вечной свадьбе я приготовлю себя. Суждено нам быть вместе – хорошо, я возблагодарю Бога и судьбу, а нет – я верю, хватит мужества умереть. Я умела жить, нужно уметь и умирать. Что ж, это будет красиво и сильно. Финал, достойный меня. Боже мой, жизнь так сильна была моя, но я хочу еще жить, и с ним, моим милым. Малаховка преждняя, живу в ней тихо. Здесь мои родители. Мой брат Сережа живет у меня, Вавка, гостит Леля. Родители живут отдельно. Сережик мой, я твоя, я люблю тебя, я жду тебя. Как страшно вокруг – неужели победа будет за немцами? Боже мой, я прошу одного – сохрани мне моего Сережика. Сохрани его. Все блага жизни отдаю за него – я его, его, молю у тебя, все данное я принимаю как подарок, а не по праву – все отдаю за счастье жизни вместе с ним, за счастье нашей любви. Боже, дай мне его! Сережик в Штральзунде в плену – щека его ранена, пишет – шрам безобразный. Боже, сохрани его. Я люблю его.
24 октября (суббота) 3 часа дня.
Сергея перевели в другой лагерь. Дышу его редкими письмами. Боже, сохрани его. Боюсь, что он простудится, боюсь за его почки, легкие. Боже мой, как много я плакала этот год, и еще, еще год минимум такой же жизни. Все дорого, все трудно достать. Хочется верить и трудно верить. Играю в театре, измучена до последнего кинематографом. Какие-то поклонники и поклонницы. В душе одиночество. Пишу, учу, работаю, и одна молитва – сохрани, Боже, Сережу. Там еще поля политы кровью, еще много крови прольется, пока прозвучит колокол мира. Пройдет много дней тоски. Выпал снег, хожу по своим комнатам, одиноко и тоскливо на душе. Когда же конец? Когда? Митя сидит на диване, топит камин, чтоб согреть захолодавшую квартиру, и мы молчим. Скоро и его возьмут на военную службу, и я буду сидеть уже одна с захолодавшей душой, с больной психикой, не зная, где начало, где конец этому ужасу. Боже праведный, помоги мне! Сколько слез сейчас, сколько молит<в> идет к его престолу. В жизни, как в сказке, слились кровь и мечты. И страшно, и жутко. Спаси нас и сохрани. Я слушала Скрябина, и как грозно звучал мне Вагнер, и как победно громко прозвучал Скрябин. Да будет воля Божья!
Много я грешила – нет, не грешила я, а жила, и все от жизни хотела и хочу я взять, и вот пришло горе – я не прячусь от него, как все, принимаю его я и не хочу чужой жизни, свои и горе и радость нужны мне. Сергей мой, я живу, я ему верная, чистая, невеста, жду его, как ждала 10 лет тому назад. Придет ли он, мой милый, ко мне? Был с позиции Паша, сидели с ним в «Аполло» в кабинете, пили вино и говорили по душам. Да, Пашура, Вы видите сейчас мои муки, Вы видите, что я похудела и чиста душой и телом перед моим любимым. И вдруг Вы думаете, что я изменилась – нет, нет, я та же, та же. В душе моей огонь и кровь, я болею, я мучусь, я люблю. Люблю как любила всегда, только форма этой любви другая, не та, что раньше. Сережа мой ненаглядный, хороша я или нет – я больше вся твоя, и насколько может моя вольная душа быть рабой – она твоя раба. Добровольная и твердая. Сохрани нас, Боже, дай нам приникнуть еще к чаше жизни. Говорят, нужные люди живут – мы еще нужны можем быть миру. Склоняю<сь> перед тобой, как раньше, Судьба, – и жду твоей ласки, жду, что снова колесо судьбы повернется и я буду жить с ним. Больше я уже ни на что не буду жаловаться – я хочу быть здороваи вместе,вот все. Горе и радость, но вместе. Карьера моя – это подарок твой, и как таковой я принимаю его. Но ничего я не требую, да простятся мне многие желания того или иного в жизни. Они внешнее, и ничего в мире мне не нужно, кроме Сергея и моей жизни вместе с ним. Разве знала я раньше, что такое горе? И как смешно мне знать, что я раньше грустила, когда я была с ним. Нет, нет, это была не боль, боль сейчас и горе, а там – там были лирические переживания. Иногда веселые, иногда грустные. А горе – горе это когда нет Сергея, и горе и радость в Сергее!
Приложение
<1> [773]773
Фрагменты воспоминаний «Невозвратные дни», не вошедшие в основной текст, опубликованный под названием «Ушедшее». Печатаются по авторизованной машинописи, подаренной, как следует из записи И. С. Зильберштейна, ему Н. Я. Лидарцевой (Сахар) в 1966. В архивной единице хранения (РГАЛИ. Ф. 2074. Оп. 2. Ед. хр. 9) находятся машинописный текст воспоминаний, подвергшийся при печати лишь небольшой стилистической правке и незначительным сокращениям, а также варианты текста. Следующий в нашем приложении под цифрой 1 отрывок (Л. 30–31) предшествует фрагменту о Ф. Сологубе; второй фрагмент представляется совершенно самостоятельным (Л. 39–45), третий (Л. 58–59) занимает место между фрагментами о поэтессе Л. Столице и Вяч. Иванове в основном тексте. Не публикуется здесь рукописный фрагмент о русском театре, не представляющий, на наш взгляд, особой ценности для историков.
[Закрыть]
Как и мое знакомство, мой брак с Грифом был не совсем обычным. Когда закончился его развод с Ниной Петровской, мы решили повенчаться. Тут стали возникать разные трудности. Как полагается мущине, Гриф взял вину на себя, что официально налагало запрет венчаться вновь три года. Обычно этот закон обходили просто: венчались за определенную мзду где-нибудь под Москвой. Был даже известен сговорчивый на этот счет священник. На нашу беду, про него прознали власти, и как раз в это время его уж не помню как, но строго наказали. Это, конечно, напугало и других священников в округе. Найти кого-либо согласного нас венчать мы никак не могли. Между тем, вполне уверенная в удаче, я просила моих родителей приехать к венцу, положив гнев на милость. Прибыло мое приданое: белье, серебро, посуда, приехали и сами родители, а тут такие неудачи. Отчаявшись найти подходящего священника в окрестностях, Гриф решил искать кого-либо в самой Москве. Что тоже удалось не сразу, но надежды мы все же не теряли. Однажды Гриф со своим другом, поэтом Александром Кондратьевым [774]774
Александр Алексеевич Кондратьев (1876–1967), поэт, прозаик, мемуарист. Дружил не только с Соколовым, но и с самой Рындиной, переписывался с нею в эмигрантские годы.
[Закрыть], уехали на поиски, а я с родителями сидела дома, ожидая их возвращения с хорошими или дурными вестями. Вдруг звонок по телефону: «Наладил, находи шаферов, приезжай, откладывать нельзя, нужно венчаться сейчас же. Я уже в церкви и жду». К моему удивлению, адрес указанной им церкви был в центре города. Оказывается, Гриф уговорил венчать его своего бывшего законоучителя и для большей убедительности во время уговоров усиленно угощал его вином. Я вызвала по телефону Александра Брюсова (брата Валерия) и брата Грифа Павла Алексеевича Соколова с его другом Рождественским, надела свое летнее белое платье и, по настоянию мамы, фату и флер д’оранж. Слабо гармонировали чудесная фата и цветы с простым летним платьем. И фату, и флер д’оранж нацеплял в спешке на меня Павел Алексеевич и, надо сказать, не особенно ловко, какими-то рогами. Так я рогатая и венчалась. В церкви нас встретил совершенно пьяный священник с дьячком. Когда мы вошли, двери церкви были тотчас же заперты на замок и началось венчание.
Пьяный голос священника, гнусавый дьячка – мало походило это на торжественный обряд, о котором я когда-то мечтала. Мне было не по себе, смешно и досадно. Я посмотрела на стоящего со мной рядом Грифа, который как раз как-то поспешно ступил на розовый атлас, заботливо положенный матерью. Я вспомнила поверье, что тот, кто вступит первым на него, будет главенствовать в семейной жизни. Я обернулась к родителям – мать с нежностью смотрела на меня, а взгляд отца был устремлен на иконостас, и по его щеке медленно текла слеза, он молился. И вдруг я почувствовала, что в моей жизни совершается что-то очень важное и большое. Ушла вся неприглядная, внешняя сторона моей свадьбы, я больше не замечала ее. Слова обряда стали для меня значительными. А когда, соединив наши руки, священник обводил нас вокруг аналоя, я поняла, что это наш союз с Грифом на всю жизнь.
Трудно сказать почему, но хотя я жила в Москве, а в Петербурге бывала только наездами, его литературный мир был мне, пожалуй, ближе московского.
<2>
Я не принадлежу к счастливцам, которые, появившись на подмостках сцены, сразу завоевали себе хорошее положение и были признаны талантливыми. Когда я как любительница играла в благотворительных спектаклях в Варшаве, мне говорили о моем огромном таланте, сравнивали с Коммиссаржевской и т. д. Оказавшись среди настоящих артистов, моя самоуверенность пропала и мой страх публики прямо парализовал меня.
Я стала серьезно работать. Я брала уроки драматического искусства, пластики, танца, пения. Не быстро, но я стала овладевать сценой. Начала уже неплохо играть небольшие роли, Сначала в театре Корша, потом в Киеве у Дуван-Торцова [775]775
Исаак Эзрович Дуван-Торцов (1873–1939), актер и режиссер.
[Закрыть]и, наконец, попала в театр Незлобина, в Москву. Тут я играла маленькие роли, часто с пением и танцами, но более крупных ролей мне не давали. Веры в то, что я их смогу сыграть, не было. Для того, чтобы перейти на них, мне предлагали ехать в провинцию, но это означало разлуку с Грифом, и неизвестно, на какой срок. Удастся ли снова попасть в московский театр? Были моменты, когда я уже сама теряла веру в свои силы, в свое дарование.
Стать на настоящую дорогу и получить веру в себя мне помогли три человека: петербургский театральный критик Юрий Беляев, артистка Художественного театра Мария Александровна Самарова и Незлобии [776]776
Юрий Дмитриевич Беляев (1876–1917), драматург и театральный критик; М. А. Самарова (1852–1919), актриса МХТ с 1898; Константин Николаевич Незлобии (наст, фамилия Алябьев; 1857–1930), актер, режиссер, антрепренер.
[Закрыть].
У нас в театре Незлобина шла одноактная пьеса Юрия Беляева «Красный кабачок». В нем на сцене было четыре актрисы, из них самую маленькую роль дали мне. Как умела, я ее играла.
Некоторое время спустя театр Незлобина принял к постановке пьесу Юрия Беляева «Псиша». С Юрием Беляевым я не была тогда знакома, видела его на репетициях, но ко мне он не подходил и никакого внимания с его стороны я не замечала. Вдруг меня вызвал в свой кабинет Незлобии. Там же был и наш режиссер Федор Федорович Коммиссаржевский. «Рындина, Юрий Беляев хочет, чтобы одну из главных ролей в „Псише“ играли вы. Так как он настаивает, отказать ему я не могу. Но я и Федор Федорович считаем, что вы с этой ролью не справитесь, вы не владеете бытовым тоном, и мы советуем вам отказаться от этой роли». У меня закружилась голова – наконец большая ответственная роль! Я собралась с духом: «Нет, Константин Николаевич, я не откажусь». – «Как хотите, я считаю, что это было бы лучше для вас. Ведь если по ходу репетиций мы увидим, что вы не справляетесь, мы у вас ее возьмем. Мы не можем рисковать успехом пьесы. Для вашего самолюбия это будет хуже». Но я на все убеждения Незлобина и Коммиссаржевского не сдавалась и отказаться не согласилась. «Ваше дело, вам же будет хуже…» С таким малоободряющим напутствием я вышла из кабинета и поехала домой. Дома я все рассказала мужу. Он стал убеждать меня отказаться, считая, что нет данных мне овладеть этой ролью. Я и тут не сдалась.
На другой день я кинулась к Самаровой: «Мария Александровна, я должна хорошо сыграть эту роль, спасите меня, помогите!» И вот пожилая, работавшая в своем театре Самарова стала работать со мной. Иной раз днем, а иной и ночью, после спектакля. Когда я как-то предложила ей увеличенную плату, она меня чуть не выгнала: «Да как ты смеешь! Я, старая, усталая, даю тебе свою душу, а ты…» Милая Мария Александровна, нужно было так бескорыстно любить актера и искусство, чтобы так работать со мной, как она работала.
А сколько слез, волнения, бессонных ночей стоила мне эта роль. Шли репетиции, роль от меня не отбирали, но я все еще боялась поверить своей удаче, даже когда шили костюм на меня. На предпоследней репетиции, проверочной, я стояла перед выходом в кулисах, ко мне подошел Незлобии и, ласково положив руку на мое плечо, сказал: «Не волнуйтесь, и Федор Федорович, и я вами очень довольны, а теперь больше смелости!» Так, большой работой с помощью прекрасной артистки русского театра я перешла на хорошие роли. Память о самопожертвовании Марии Александровны я сохранила на всю жизнь.
Как-то, когда я была с гастролировавшей в Петербурге труппой Незлобина, меня приехал навестить мой муж из Москвы. В один из вечеров, когда я играла, он прошел к Сологубам. Вернувшись, он мне сказал: «Знаешь, кого я у них встретил? Футуриста Игоря Северянина. Занятный тип! Он читал свои стихи. Федор Кузьмич считает его талантливым, мне тоже показалось, что у него есть дарование. Я предложил ему принести мне для просмотра все его стихи, просмотрю, что годится для печати, может быть, и издам». Через несколько дней у нас был Игорь Северянин. Гриф отобрал из вороха принесенных стихов то, что считал интересным, и издал его первую книгу «Громокипящий кубок». Книга имела успех и сразу пошла. Гриф же издал и вторую книгу «Златолира». Книгу эту Северянин посвятил мне. Но она была много слабей первой. Северянин уже почувствовал почву и, не слушая советов Грифа, включил в нее много очень слабых стихов.
У меня с Северяниным были вначале очень дружеские отношения. Он терпеливо принимал мою критику его стихов, в которых часто упоминались неправильно и некстати слова иностранных языков, которых он не знал. Я даже выступала на нескольких его «поэзо-вечерах», где я (следуя тогдашней моде надевать на вечера цветные парики) надевала лиловый парик.
Но со временем росло его самомнение, и меня возмущало в нем отсутствие культуры и самокритики. Я отказалась выступать на его «поэзо-вечерах». Это его очень обидело, и мы перестали встречаться. Мне жалко его дарования, которое он не сумел осилить. Быстро взлетев, он так же быстро пошел вниз. Последние его книги прошли совсем незаметно.
В жизни почти всех людей нашего полного событий и тревог времени есть местности, с которыми связаны самые яркие и разнородные воспоминания. Для меня такой местностью был Крым. Первая моя встреча с ним была ясной, радостной и, я бы сказала, сказочной.
Среди московских писателей Грифа и меня связывала всю жизнь дружба с Борисом Зайцевым и его женой Верой. Как-то Гриф в одной из своих статей писал о нем: «Человек с трогательно нежной душой и чистым, одухотворенным талантом, спокойный, задумчивый и глубокий». Рядом с таким спокойным Борисом Зайцевым была всегда его жена, бурная, резкая, но такая чуткая ко всему ценному, бесконечно сердечная Вера. Зайцев не принадлежал к школе символистов, но умел понять и приять <так!> и это течение литературы.
Как-то весной Зайцевы и мы с Грифом решили вместе поехать в Крым. Это была моя первая встреча с ним. Много прекрасных строк посвятили поэты и писатели Крыму. Да и есть чему! Блестящий век античных греческих колоний, крепости генуэзцев, затворнический, пышный век татарской эпохи, уют татарских сакль и пещерные монастыри православия. Нет, кажется, эпохи, которая бы не оставила следов на этом чудесном, благодатном клочке земли. Маршрут наш был – Бахчисарай, Байдарские ворота и Алупка. И у Зайцевых, и у нас с Грифом в тот момент денежные возможности были очень ограничены. Но это обстоятельство нас никак не удручало, мы были на редкость счастливые пары. Мы были молоды, мы любили. Борис Зайцев с женой и Гриф умели видеть все ценное, что было на нашем пути. Мы осматривали весь Бахчисарай с его своеобразными улочками и мечетями, ханским дворцом и фонтаном слез, вдохновившим Пушкина. Мы всходили на гору в мертвый город-крепость Чуфут-Кале к гробнице дочери Тохтамыш-хана, смотрели в окошко на вертящихся дервишей. Мы пили кофе в простых татарских кофейнях, ели в скромных ресторанах. Но никогда после в жизни я не пила такого чудесного розового вина и не ела таких вкусных чебуреков. Отъезжая от Бахчисарая, видели пещерный Успенский монастырь, прилепившийся к скалам.
После снежной бури и холода у Байдарских ворот нам открылся вид на цветущий южный берег Крыма и море. А дальше была Алупка, осмотр дачи Чехова, овеянной тихой грустью, и счастливые дни на берегу Черного моря. Сейчас, после ряда лет горя и ужасов пережитого, так радостно вспомнить эти безоблачные, счастливые дни молодости.
Борису Зайцеву с Верой Алексеевной дано было судьбой жить вместе до пожилых лет, я была лишена этой радости. Гриф рано ушел из жизни. Но вся наша жизнь коротка, и вспоминаются строки моего любимого поэта Жуковского:
О милых спутниках, которые наш свет
Своим присутствием для нас животворили,
Не говори с тоской: их нет,
А с благодарностию – были!
Как хорошо, что Зайцев так понял, так почувствовал этого поэта и написал свою чудесную книгу «Жуковский».
Как киноартистка я провела потом ряд лет в Крыму. Пережила там много и хорошего, и тяжелого, знаю его и по-своему люблю. Но таких радостных, безоблачных дней я там уже не знала. Может, потому, что было это в годы конца первой войны и начала революции. Какая личная удача и успех могли по-настоящему радовать, когда вокруг было столько тяжелого. В эти бурные годы часто встречала я поэта Макса Волошина, много раз дружески беседовала с ним, вспоминая пророческие строки из его стихотворения «Ангел мщения», написанные им в годы после японской войны:
……Я синим пламенем пройду в душе народа,
Я красным пламенем пройду по городам,
Устами каждого воскликну я: «Свобода!»,
Но разный смысл я каждому придам.
Я спрашивала его: «Ну, что же дальше будет, Макс Александрович?» И, запахивая свой темный плащ, он мне мрачно сказал: «Не знаю. Сейчас жизнь превзошла фантазию человека».
Что это действительно так, я вскоре убедилась. Как-то в это сумбурное время я оказалась с киносъемками в Феодосии. Встретившийся там со мной Волошин потащил меня на базар: «Идем, идем, – там, где триста лет назад продавали рабов, снова продают невольниц». И правда, на живописном феодосийском базаре я увидела группу девушек восточного типа (уж не помню, кем приведенных с Кавказа), тут же среди них прогуливались татары, выбиравшие себе среди них жен. Девушки не производили тяжелого впечатления, очень скромно одетые, они переговаривались друг с другом. В эти дни, когда рушилось все привычное, никакой твердой власти еще не было, все казалось возможным и ничто не поражало. Я смотрела с интересом, но без изумления на этот своеобразный торг. Волошин как поэт переживал мистическую повторность событий. Он в это время увлекался живописью, писал горы и скалы близ Феодосии. Его вещи были интересны, несомненно, у него было дарование художника, только чувствовалось некоторое влияние Богаевского. Читал он мне тогда и свои стихи о России. Хорошие, но такие жестокие. С большой любовью к родине, но далеко не прославляющие революцию:
О Господи, разверзни, расточи,
Пошли на нас огнь, язвы и бичи,
Германцев с запада, монгол с востока,
Отдай нас в рабство вновь и навсегда.
Чтоб искупить смиренно и глубоко
Иудин грех до Страшного Суда.
В своем Коктебеле закончил свои дни поэт, мистик и до конца искренний русский человек Максимилиан Александрович Волошин.
<3>
Оглядываясь на свою жизнь и работу в Москве, мне кажется, что одно недооцененное русской литературой сословие – это московское купечество. Итальянская эпоха Возрождения была многим обязана флорентинским купцам Медичи. Русская начавшаяся эпоха Возрождения, так называемый «серебряный век», не успел себя проявить окончательно из-за начавшейся войны и революции. История московского купечества дореволюционного периода еще ищет своего историка. За эту задачу не имею права взяться, она мне не по плечу. Я могу только назвать и помянуть те имена, с которыми меня столкнула жизнь и работа, но и их немало. Третьяковская галерея с ее произведениями, музей новой живописи Сергея Ивановича Щукина, театральный музей А. А. Бахрушина, художественный журнал «Золотое руно», издаваемый Николаем Павловичем Рябушинским, издательство «Скорпион», издаваемый <так!> Поляковым, опера Зимина, опера Саввы Ивановича Мамонтова, Савва Тимофеевич Морозов, поддерживавший матерьяльно Художественный театр, и душа этого театра К. С. Станиславский из купеческой семьи Алексеевых. Театр, в котором я выросла актрисой, К. Н. Незлобина. Константин Николаевич Незлобии, был из семьи Алябьевых. Идя на сцену против воли своей семьи, он был лишен наследства и матерьяльной поддержки последней. Он жил на скромное актерское жалование. Только женитьба на Аполлинарии Ивановне Морозовой, тоже обожавшей театр, дала ему возможность выйти из нужды и начать свою антрепренерскую деятельность. Это он, увидев молодую начинающую актрису в дачном театре под Петербургом, пригласил ее в свою антрепризу в Вильну и дал возможность развернуться ее таланту. Это было начало блестящей карьеры Веры Федоровны Коммиссаржевской.
Тип купца невежды, самодура и пьяницы, который мы часто встречаем в литературе, конечно, попадался, но почти нигде мы не читаем о том купечестве, что сделало Москву центром художественной, литературной и артистической жизни. Невольно напрашивается мысль, что все зависит, с какой стороны и с какой точки зрения смотреть на людей. Волей судьбы уже во время революции я в Севастополе провела целую неделю в обществе хора Яровских цыган. С большим интересом наблюдала я их жизнь, их нравы, их интересы и слушала их рассказы.
Но после недели в их обществе мне показалось, что я сошла с ума. Кто только из великих мира, приехав в Москву, не ездил послушать лучший цыганский хор – Яровский! Монархи, министры, ученые, писатели, артисты, – всех и вся знали Яровские цыгане, о всех они имели свое особое, ни на кого не похожее мнение, о всех они мне рассказывали.