Текст книги "Вокруг «Серебряного века»"
Автор книги: Николай Богомолов
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 48 страниц)
Проблема существования лирических циклов в русской поэзии за последние пятьдесят лет неоднократно становилась предметом внимания различных ученых, сложились даже целые школы изучения циклов со своими традициями [56]56
Хорошим введением в проблему служит раздел упомянутой выше книги «Теория литературы. Том III. Роды и жанры» (автор – М. Н. Дарвин).
[Закрыть]. Не вступая ни в полемику, ни в сколько-нибудь подробное обсуждение теории лирического цикла, мы позволим себе отметить, что при всем разнообразии видов, типов и индивидуальных вариаций в поэзии русских символистов довольно отчетливо выделяются циклы, которые можно было бы назвать неразложимыми, т. е. объединенные общей темой, «лирическим сюжетом» (термин В. А. Сапогова), персонажами (от предельно абстрагированных «Ты» и «Я» или «Он» и «Она» до вполне определенных и даже приземленных). Своеобразным ядром этой жанровой общности являются циклы, создававшиеся в 1906–1908 годах: «Эрос» и «Золотые завесы» Вяч. Иванова, «Снежная маска» Блока, явно подражавшее ей «Обручение» Г. Чулкова [57]57
Цветник Ор. СПб., 1907. Кошница первая. Подробнее см.: Богомолов Н. А.Русская литература первой трети XX века. Томск, 1999. С. 336–338. Здесь существенно отметить, что явный эпигон Чулков моментально отреагировал на появление жанрово новаторских циклов Блока и Иванова.
[Закрыть], ряд циклов М. Кузмина. Они решительно отличаются от таких, например, образований, как появившиеся в журналах того времени «Северное солнце» Вяч. Иванова (Весы. 1906. № 2) «Водоскат» З. Гиппиус (Весы. 1906. № 3/4), «Тишина цветет» А. Блока (Весы. 1906, № 5), «Одинокие» Андрея Белого (Весы. 1906. № 8), «В Швеции» В. Брюсова (Весы. 1906. № 9), «Золотая смерть» С. Соловьева (Весы. 1906. № 10), «В дневном хороводе» Ю. Балтрушайтиса (Весы. 1906. № 12), «Раденья белых голубей» К. Бальмонта (Весы. 1907. № 9), «Ожерелье» того же Бальмонта (Золотое руно. 1906. № 1, 2, 4 и 6), «Воскресшие тени» Брюсова (Золотое руно. 1906. № 1), «Terre antique» М. Волошина (Золотое руно. 1907. № 4), «Стихи о Святой Любви» С. Городецкого (Золотое руно. 1907. № 5), «Багряный пир зари» Ф. Сологуба (Золотое руно. 1908. № 2) и др.
Причина разграничения циклов этих двух родов должна быть ясна: если «Снежная маска» или «Эрос» представляют собою действительно некий аналог поэмы, только собранной из отдельных стихотворений [58]58
Напомним, что в одном из автографов «Снежной маски» есть определение: «Лирическая поэма» (см.: Блок Александр.Полн. собр. соч.: В 20 т. М., 1997. Т. 2. С. 778).
[Закрыть], и потому перепечатываются без изменений из издания в издание [59]59
Конечно, это не отменяет возможности создания новой редакции текста, – но это будет именно новая редакция всего цикла, а не его видоизменения в связи с задачами нового сборника или отдельной публикации.
[Закрыть], то все названные циклы, опубликованные в «Весах» и «Золотом руне», были специально созданы для этих изданий и при перепечатках, если они были (как, например, «Северное солнце» или «В Швеции»), решительно перестраивались. Так, включая цикл в книгу «Все напевы» (под названием «На гранитах»), Брюсов замещает стихотворение «Карл XII» другим («Угрюмый час») и перестраивает композицию, а Иванов меняет свой цикл еще сильнее. В большинстве же случаев циклы такого рода вообще рассыпаются.
Как нам представляется, циклы «окказиональные», при всей своей важности для текстолога и исследователя, заинтересованного творческой эволюцией поэта, все же не претендуют на что-либо большее, нежели представление ряда стихотворений, отобранных по тому или иному актуальному для нынешнего момента поводу, тогда как циклы «неразложимые» и автором и читателями воспринимаются как единый текст, долженствующий читаться именно в таком качестве.
И в подобных случаях жанровая природа такого цикла заставляет нас воспринимать как единство именно его в целостном виде, а не отдельные стихотворения, его составляющие. С особенной ясностью проявляется это в циклах М. Кузмина 1906–1907 годов, вошедших в книгу «Сети» («Любовь этого лета», «Прерванная повесть», «Ракеты», а также составившие третью часть книги «Мудрая встреча», «Вожатый», «Струи»), где первые три откровенно сюжетны и даже могут быть описаны прозаическими параллелями (как «Прерванная повесть», не только посвященная тем же событиям, что и прозаический «Картонный домик», но даже напечатанная с ним вместе, вызывая у Кузмина некоторое смущение). Для того чтобы отдельные стихотворения стали возможными для восприятия самого автора (и, вероятно, читателей), должно было пройти около 10 лет: в приготовленном к печати, но не осуществленном «Изборнике» (1918) и рукописной книжке «Стихи» (1919) находим некоторые стихотворения этих циклов вне исконной целостности (в дальнейшем составители антологий вообще утратят представление о том, что служило первоначальным принципом объединения).
Находившийся в эти годы в орбите русского символизма, постоянно общавшийся с Вяч. Ивановым, деятельно работавший у Мейерхольда в театре В. Ф. Коммиссаржевской, печатавшийся в «Весах», «Золотом руне» и символистских альманахах, Кузмин довел едва ли не до логического предела практику «неразложимого цикла», чтобы потом уйти от нее, но в стихах середины и второй половины 1920-х годов снова вернуться: весь сборник «Форель разбивает лед» состоит именно из таких циклов, нередко принимаемых за поэмы [60]60
В недавней статье поэтесса Елена Шварц гневно писала: «По-моему, Кузмин первый в истории поэзии строил свои поздние поэмы по принципу киномонтажа. То крупный план, то панорама, то резкая стыковка нестыкующегося… В этом-то отличие от „циклов“, которое не понимает составитель и комментатор кузминского тома „Библиотеки поэта“ Н. Богомолов, для которого все – циклы, он наивно объясняет, что в поэме единый ритмический строй должен быть. Тогда как новаторство Кузмина в области маленькой поэмы как раз и состоит в симфонизме и естественном сбегании и разбегании ритмов и гармоничном соответствии с фабулой» ( Шварц Елена.Заметки о русской поэзии // Вопросы литературы. 2001. № 1 (Январь – февраль). С. 188). Мы бы и рады были согласиться с такой точкой зрения (решительно отказавшись от приписанного нам определения поэмы как чего-то метрически однородного), однако сам Кузмин в письме к О. Н. Арбениной говорил: «Я написал большой цикл стихов: „Форель разбивает лед“…» ( Cheron G.Kuzmin’s «Forel’ Razbivaet Led»: The Austrian Connection // Wiener slawistischer Almanach, Wien, 1983. Bd. 12. S. 108; письмо хранится в РГАЛИ. – Выделено нами).
[Закрыть].
Вполне возможно, что на жанровую самостоятельность могли претендовать не только циклы как таковые, но и типы циклов. Прежде всего здесь, конечно, вспоминаются «Трилистники», ставшие знаменитыми благодаря «Кипарисовому ларцу» [61]61
Впервые такой тип цикла буквально с тем же названием был опробован, по всей видимости, Бальмонтом (которого Анненский внимательно читал) в «Будем как Солнце» (см.: Тименчик Р. Д.О составе сборника Иннокентия Анненского «Кипарисовый ларец» // Вопросы литературы. 1978. № 8. С. 315).
[Закрыть]. Однако и традиция этих «трилистников» оказалась весьма непродуктивной, и, что значительно важнее, сама по себе структура их была неустойчива. Различные варианты композиции как самого сборника Анненского, так и отдельных циклов, его составляющих, заставляют усомниться в целесообразности выделения их как особого жанра.
Итак, подводя некоторые (явно промежуточные) итоги, следует сказать, что, по нашему мнению, в поэтическом творчестве русских символистов произошло прежде всего решительное размежевание с традицией «матрешечного» осознания соотношения родов и жанров. Категория литературного рода перестала играть сколько-нибудь существенное значение в их творчестве, тогда как экспансия новых жанров стала осознанной стратегией многих поэтов (среди фигур первого ряда едва ли не единственное исключение представляет Ф. Сологуб). Далее, следует отметить резкое увеличение числа реальных и потенциальных жанров и трансформацию жанровых традиций в их творчестве. Наконец, в поэзии символистов создаются новые жанровые единства, формально поглощающие традиционные (и созданные по их типу новые) жанры, однако функционально уравниваемые с ними в том единстве жанровой памяти, которая заставляет нас отнестись к книге стихов или «книге жизни» как ко внутренне неразложимому единству.
Однако стоит отметить, что символистское отношение к жанрам просуществовало сравнительно недолго и фактически не пережило эпохи кризиса символизма. И акмеисты, и футуристы перестали стремиться к экстенсивной разработке поэтических жанров, «книга стихов» превратилась в нечто совсем иное [62]62
См., напр., точные суждения О. Лекманова об эволюции поэтической книги в постсимволистскую эпоху ( Лекманов Олег.О книге Владимира Нарбута «Аллилуиа» (1912) // Новое литературное обозрение. 2003. № 63. С. 107–108). Более подробно его концепция книги стихов изложена в работе: Лекманов О. А.Книга стихов как «большая форма» в культуре русского модернизма // Авторское книготворчество в поэзии. Омск, 2008. Ч. I. С. 64–87; Он же.Эволюция книги стихов как «большой формы» в русской поэтической культуре конца XIX – начала XX веков // Авангард и идеология: русские примеры. Белград, 2009. С. 322–341.
[Закрыть], зато опять активно заработали понятия «эпоса» и «лирики». И для акмеистов (особенно для Гумилева), и для футуристов (особенно для Хлебникова, а позже, в 1920-е годы, и для Пастернака) они становятся несомненно актуальными.
Но это уже предмет совсем иной статьи.
Несколько размышлений на заданную тему [*]*
Впервые – Новое литературное обозрение. 2003. № 59. С. 179–189.
[Закрыть]
Ответ на вопрос о возможности писать историю литературы не может быть однозначным, хотя бы потому, что и сам по себе вопрос распадается на несколько сходных, но далеко не идентичных – возможны ли:
1. Курс истории литературы для школы и для университета (институтов в нашей стране, кажется, уже не осталось).
2. Так называемая «концептуальная» история литературы.
3. Наконец, история академического типа, где «академизм» не обозначает занудного стиля, а предполагает обстоятельность и фундаментальность исследования.
Так вот, ответ на первые два вопроса может быть вполне положительным как в сфере практической (подобных книг и лекционных курсов существует немало), так и чисто теоретически. Мало того, нынешнее время, может быть, впервые за последнее столетие делает такую возможность абсолютно реальной.
Сначала – об истории «педагогической».
Лет сто тому назад, когда вся история новой русской литературы, по воспоминаниям Тынянова, называлась «тру-ля-ля» и существовали лишь разнообразные материалы для ее создания, о каком бы то ни было систематическом и в то же время научно обоснованном курсе речь вряд ли могла идти. Пример венгеровских начинаний, вероятно, у всех на памяти. В начале 1920-х годов еще существовала возможность сделать нечто конкретное, однако слишком уж быстро захлопнулось окошко. Многочисленные школьные и вузовские учебники устаревали, не успев появиться в магазинах, и даже те, что представляют собою немалый интерес для историков литературоведения (Гуковского по XVIII веку, Троцкого-Тронского по античной литературе, Михайловского по началу XX века и некоторые другие), уже никак не могут быть признаны годными для нынешнего дня, ибо слишком много в них уступок идеологии, а кое-где – и устаревшего материала.
Сегодня же честный перед собой и наукой преподаватель вполне может, основываясь на солидных разысканиях ученых (не исключая, естественно, из этого числа и себя самого), выстроить историко-литературный курс без оглядки на традиционные верования, еще позавчера казавшиеся незыблемыми. Другое дело, что перед ним окажется ряд проблем методологического свойства, которые тут же потребуют разрешения. Прежде всего, как кажется, они будут связаны с соотношением литературы и, как выражались формалисты, внелитературных рядов. Неудачная попытка совместить эти две категории в более или менее приемлемом для науки виде, предпринятая ими самими и их учениками, была продолжена усилиями структуралистов и прежде всего, конечно, Ю. М. Лотмана. Сегодня же все больше и больше в сферу литературоведения вторгаются различные обстоятельства, ранее во внимание не принимавшиеся совсем или же принимавшиеся очень ограниченно. Политика и экономика, государственная риторика и социальные смещения, общественные мифы и обстоятельства частной жизни при разговоре о литературе становятся все более и более существенными. И в итоге иногда кажется, что генезис уваровской треххвостки важнее для судеб русской литературы, чем творчество Пушкина или Гоголя 1830-х годов.
Безусловно, это связано с талантом авторов, блестяще разрабатывающих в последние годы эти проблемы. Кому не интересны «Кормя двуглавого орла» или штудии В. М. Живова! Невозможно себе представить историка литературы, не учитывающего в своей практической работе трудов М. А. Колерова или В. И. Кейдана! Но интерес к такого рода проблемам, чрезвычайно плодотворный во многих ситуациях, приводит зачастую к искажению исследовательской и преподавательской оптики.
Говорим это, отчетливо понимая, что бросаем камешки в собственный огород, и потому следует эксплицировать ту позицию, которая обычно оказывается скрытой, само собою разумеющейся. Наиболее плодотворной для литературоведа, с нашей точки зрения, является позиция аналитика внутрилитературного ряда, и в первую очередь, конечно, произведений самих по себе. Но здесь перед любым автором (преподавателем тож) возникает проблема, нуждающаяся в постоянном решении, проблема соотношения банального и оригинального. Понимание литературного произведения ограничено некоторыми рамками, выходить за которые исследователю категорически противопоказано. При всей бездонности смыслов, заложенных в произведение, границы убедительной интерпретации очертить вполне возможно. Если угодно, при таком понимании речь идет о своеобразном колодце, сколь угодно глубоком, но только в пределах сруба. Чаще всего при суждениях о роли того или иного автора в истории литературы исходишь из презумпции более или менее сходного понимания с читателем его творений, а потому и не повторяешься, чтобы не показаться банальным. В пределах той гипотетической истории литературы, о которой у нас речь еще впереди, такое отношение не страшно, поскольку глубину понимания можно почитать общим достоянием и специально изложением собственного в и дения смысла не заниматься. Но в пределах школьного или университетского историко-литературного курса ни о каких презумпциях речи быть не может. Потрясающее невежество подавляющего большинства нынешних абитуриентов и первокурсников, активно поддерживаемое разными рекламными кампаниями в области современной литературы, а теперь еще и введением национального бедствия – ЕГЭ, заставляет произносить и даже писать такие банальности, от которых самому становится не по себе. Но и оставить студента (школьника) без них также никак невозможно. Потому и приходится, читая историко-литературный курс, наступать на горло собственной песне, внятно и в соответствии с осознаваемыми границами толкуя элементарные смыслы произведения, дабы не оставить слушателей в привычном и приятном неведении.
Умножение же смыслов остается на долю все более специализирующихся собственно научных разысканий, и тут следует, преодолев робость, облечь в слова еще одну постоянную мысль, все чаще и чаще возникающую в светлом поле сознания. Мысль эта элементарна, но тем не менее кажется полезной: любые штудии во внелитературных рядах имеют смысл для литературоведа лишь пока они могут объяснять нечто в системе литературы. Там же, где речь идет о движении обратном, то есть где литература используется как инструмент для объяснения процессов в иных сферах действительности, мы имеем дело уже не с литературоведением, а с чем-то иным. Не претендуя на строгость всех формулировок, хотелось бы проиллюстрировать это нехитрое рассуждение примером.
Для сознания рядового (хотя и квалифицированного) читателя творчество Тютчева явно делится на две сферы – принесшая ему славу лирика и политические стихи вкупе с трактатами. В относительно недавно появившейся статье Р. Лейбов процитировал устное выступление Давида Самойлова, назвавшего это явление феноменом двух томов Тютчева – тома стихов хороших и тома стихов плохих [64]64
Лейбов Р.Клеопатра, четырехстопный хорей и Суэцкий канал: из комментариев к лирике Тютчева // Studia Russica Helsingiensia et Tartuensia VIII. История и историософия в литературном преломлении. Tartu, [2002]. С. 207–208.
[Закрыть]. Так вот, в случае появления некоей работы, объясняющей контекст (все равно какой – философский, политический, социальный, личный…) стихов из первого тома, она оказывается направленной именно на то, чтобы углубить наше понимание смысла стихотворения. В случае же изъяснения обстоятельств, повлекших за собою появление стихов второго типа, для читателя, как правило, умножаются не смыслы самого стихотворения, а лучше уясняется та или иная ситуация, для которой стихотворение предназначалось. Совсем уж грубо говоря, из сферы литературы стихотворение переходит в сферу политики, тем самым окончательно утрачивая интерес для литературоведа.
Повторимся, что будем готовы согласиться с теми, кто убедительно объяснит неправоту именно в случае Тютчева, но, надеемся, сам ход мысли достаточно ясен. Одно дело «крас о ты», как сказали бы прежде, романа или стихотворения, а другое – их предназначенность для внеположных литературе сфер. Соответственно, история литературы, делающая саму словесность материалом для чего-то ей несвойственного (истории общественной мысли или классовой борьбы, экономических обстоятельств времени или национального самосознания, иллюстрации политических процессов или смены культурных парадигм), перестает быть историей литературы par excellence, превращаясь в нечто иное.
Завершив на этом затянувшееся отступление от прямой темы, вернемся к курсу истории литературы. В настоящее время, когда от лектора не требуются в обязательном порядке идеологические добавки или купюры, вполне адекватно можно объяснять такие полу– или вовсе запретные для прежней истории темы, как антинигилистический роман или литература эмиграции, держа при этом в уме, что никто не обладает непререкаемой волей заставить вас провозгласить «Панургово стадо» или романы Брешко-Брешковского шедеврами всемирной литературы, а Ивана Ильина эмигрантских лет гением мировой философской мысли. Именно эта свобода (на которую покушается, конечно, минпрос, но все-таки не столь убедительно, как прежний, советский) обеспечивает возможность учебного курса истории как русской, так и мировой литературы. Единственное пожелание, которое, кажется, так до сих пор и не приходит в голову практикам, – создание синхронистических таблиц, помогающих представить соотношение нескольких историй в весьма наглядном виде. Эти же таблицы, будь они толково и грамотно составлены, позволили бы уклоняться от подробного анализа именно внеположных литературе, но необходимых для понимания особенностей ее событий и фактов.
Тем более все сказанное относится к работам концептуального свойства. Снятие идеологических ограничений сделало возможным появление историй литературы как сугубо либеральных, так и предельно верноподданнических, как структуралистских, так и психоаналитических, как основанных на религиозных концепциях, так и вполне марксистских. Наибольшее достоинство этого сектора историко-литературных штудий – его принципиальный плюрализм. Любая концепция хороша, пока она не насаждается в обязательном порядке. «Психодиахронологию» или труды о соборности в русской литературе профессионалу знать необходимо, но представить их в виде вечно живого всепобеждающего учения было бы страшновато.
Все чаще сталкиваешься с мнением, что взгляд на историю как на совокупность реально происходивших событий безнадежно устарел и должен замениться представлением о различных мыслительных игралищах для философов, игроков в бисер или веселых компьютерных мальчиков и девочек. Но почему-то еще существуют (и, кажется, не скоро перестанут существовать) люди, для которых история не место для собственного самоутверждения ее описывателей под неким углом зрения, а объект, обладающий своими законами, от них не зависящими и подлежащими пониманию как некоторая реальность, живущая вне нас и не нам подчиняющаяся.
Главная, пожалуй, беда большинства «концептуальных» историй литературы в том, что для их авторов существует ограниченный набор фактов, которые надо истолковывать соответствующим образом, дабы получилась красивая идеологема, соответствующая нынешней моде. В пределе такого стремления лежит желание ограничить свои знания школьной программой по литературе, а может быть – и еще меньшим набором сведений. Вряд ли случайно такой популярностью в последнее время пользуется «Муму». Образцовое сочинение для четвероклассников предстает кладезем премудрости, блистательно описывающим весь мир русского человека не только тургеневского времени, но и всех предшествующих и последующих. А уж что можно создать из «Муму», «Алеши Горшка» и, скажем, «Судьбы человека» в совокупности – о-го-го! Тут будет и история, и ментальность, и дискурс, симулякры, и все на свете.
Конечно, все эти рассуждения сводят вполне серьезные устремления к абсурду. Но что делать! Честно признаться, единственная концептуальная попытка создать историю русской литературы сравнительно небольшого периода, до сих пор кажущаяся нам актуальной, – «Художественный смысл и эволюция поэтических систем» И. П. Смирнова, особенно в недавно изданном полном варианте. Всё же остальное решительно умирает вместе со своим временем, не будучи в состоянии пережить научную моду, ныне меняющуюся почти с той же интенсивностью, что и мода в одежде.
Так что и история литературы «учебная», и история литературы «измышленная» могут вполне успешно существовать в наше время, будучи более или менее полезными, но в то же время очень ограниченными в своем употреблении. Они годятся или для мало знающих и далеко еще не готовых самостоятельно работать в данной сфере учащихся, или для подверженных литературной моде журналистов, охотно тиражирующих красивые слова, не имея ни времени, ни желания вдуматься в их смысл.
Однако вполне вещественно существует и третья история литературы, представляющая собою серьезную филологическую дисциплину, лишь отчасти находящую себе выражение в двух-, четырех– или десятитомных сводах. Эта история литературы призвана не конструировать некую фиктивную реальность, а разбираться в той реальности, которая существовала некоторое количество (все равно – несколько тысяч или несколько десятков) лет назад, и описывать ее как совокупность достаточно сложных проблем, особенно сложных в силу того, что мы уже знаем их не в силу непосредственного переживания, а как нечто чуждое, доступное лишь научному изучению. Эта в общем-то банальность относится, однако, к сфере формулировок, а не того, что выполняется на деле. Вряд ли найдется серьезный специалист, который бы не согласился с нашими словами, – но вряд ли найдется очень много тех, кто стремится в полной мере осознать свою ответственность перед временем, предстоящим его вниманию.
В литературоведческой повседневности чаще всего приходится сталкиваться с тем положением дел, которое описывается знаменитой фразой: «Чего у вас ни хватишься – ничего нет». Над «Телемахидой» и большинством прочих сочинений Тредиаковского до сих пор тяготеет проклятие Екатерины. Нет достойного издания Сумарокова [65]65
К 2009 году положение несколько улучшилось, хотя теперь сочинения Тредиаковского и Сумарокова стали раритетными по другому принципу – цена выходит за пределы всяких разумных соображений.
[Закрыть]. Нет Державина, могущего посоперничать с гротовским. Только начинаются полные Жуковский, Фет и Ба(о)ратынский. Стыдно сказать, но новый (а фактически первый) академический Пушкин завяз, как и прежние два. Чуть не в каждом книжном магазине под сочинения разных достойнейших авторов о Пушкине отведена полка, а то и больше, тогда как ждать издания его сочинений, которое бы впитало в себя все заслуживающее внимания, что было сделано за пятьдесят с лишком лет после окончания предыдущего, придется еще немало лет, а если оно и будет потороплено волей некоего распорядителя, то неминуемо выйдет несравненно хуже своего предшественника. Продолжать ли?
Взглянем только бегло на сферу, непосредственно подлежащую вниманию автора этой статьи как узкого специалиста, то есть конец девятнадцатого и начало двадцатого века. Слава Богу, неспешно продвигается академический Горький, – но академический Блок застрял на первой книге седьмого тома, вдобавок обойдя шестой (да и вышедшие взывают к критическому разбору, особенно подготовленные в ИМЛИ). О Леониде Андрееве говорить нечего, равно как и о Куприне. Хорошо цензурированный Короленко никак не может быть признан годным к употреблению. У Мережковского (равно как и у Гиппиус) достойно изданы только стихи, проза же остается в непонятном небрежении. Сологуб в который уже раз представлен обкромсанным и изуродованным собранием избранных сочинений. Брюсов не только изуродован советской цензурой, но и представлен чрезвычайно неполно. Андрей Белый в виде собрания сочинений издается так, что лучше бы и не издавался. И так далее, и так далее, ad infinitum.
Мало того: даже в тех случаях, когда появляется первостепенная по значимости публикация, она встречается гробовым молчанием. С. И. Гиндин совершил исследовательский подвиг, опубликовав около ста писем Брюсова, сохранившихся в черновиках, – и не нашлось, кажется, никого, кто бы печатно об этом сказал, проанализировав итоги этой публикации. Даже диссертанты (приходилось с этим сталкиваться в качестве оппонента) считают необязательным знакомиться с этой работой, хотя бы она впрямую касалась предмета их сочинения. А. В. Лавров, Дж. Малмстад и Т. В. Павлова образцово издали переписку Белого с Ивановым-Разумником, – многие ли ее прочитали, кроме узких специалистов? Никем всерьез не осмыслен опыт альманахов «Минувшее» – 25 книг, занимающих целую полку на стеллаже, используются лишь в очень малой степени. А последнее дело, начатое Владимиром Аллоем и продолженное после его смерти, – альманах «Диаспора», девять томов примерно по 750 страниц каждый?
Люди, почитающие себя историками литературы начала XX века, полагают возможным ссылаться на случайные издания (вроде тбилисского двухтомника З. Гиппиус) и исключать из своего поля зрения целые пласты материала. Впрочем, это уже очень далекая от первоначальных рассуждений сфера. Давайте вернемся к самой беглой инвентаризации того, чего у нас нет.
Достойных изданий, как уже сказано, очень мало. Но нет базового, фундаментального – достойной библиографии. Изо всех литературных журналов и газет начала века пристойно расписаны только некоторые модернистские – «Новый путь» с «Вопросами жизни», «Весы», «Золотое руно», «Перевал», «Гиперборей» (в Интернете можно найти еще «Труды и дни»), да есть еще роспись «Русской мысли» за 1907–1918 годы (за годы эмиграции журнал расписан в «Исследованиях по истории русской мысли»). В скобках отметим, что статьи философского характера все же как-то учитываются. Помимо трудов, связанных с именем М. А. Колерова, можно назвать еще одну книгу, имеющую массу недостатков, но все же небесполезную [66]66
Философское содержание русских журналов начала XX века: Статьи, заметки и рецензии в литературно-общественных и философских изданиях: Библиографический указатель / Отв. ред. А. А. Ермичев. СПб., 2001.
[Закрыть]. А что делать с художественной литературой, переводами, критикой? Петербуржцы хотя бы имеют возможность пользоваться картотекой А. Д. Алексеева, которую покойный библиограф до конца довести не успел, но основную часть журналов расписал. А все прочие должны самостоятельно номер за номером просматривать годовые комплекты одного журнала за другим, чтобы сделать работу, которая должна была бы быть давным-давно выполнена.
Совсем плохо дело с газетами. Даже крупнейшие (вроде «Нового времени», «Биржевых ведомостей», «Речи», «Русских ведомостей») не тронуты библиографами. А что уж говорить, скажем, о мелких московских газетах после 1905 года, где печатались многие существенные для литературы авторы! Или о киевских газетах! Или… язык замирает и перо останавливается. Что это может дать историку литературы? Опять-таки единственный пример: по эмигрантским газетам осталась разбросанной фактически написанная книга мемуаров А. А. Кондратьева – об Анненском и «Новом пути», Блоке и Сологубе, Викторе Полякове и Леониде Андрееве. Собрать ее все недосуг.
Остается только мечтать о том, чтобы когда-нибудь хоть об одной русской газете начала века было опубликовано столько материалов, как о рижском «Сегодня», – два тома пономерной росписи материалов, представляющих интерес для историка культуры, и пять томов писем из архива газеты (труд Ю. Абызова, Б. Равдина и Л. Флейшмана) [67]67
За время, прошедшее после написания данной статьи, появилась роспись литературных материалов парижской газеты «Последние новости».
[Закрыть].
Но здесь мы уже переходим в область источниковедения более широкого – к архивам и публикации архивных материалов. Нельзя сказать, чтобы в этой сфере ничего не делалось, однако пока что неосвоенного больше, чем введенного в научный оборот. Даже широко известные архивные фонды (вроде брюсовского и ивановского в РГБ, волошинского и сологубовского в ИРЛИ, ахматовского в Публичке) таят в себе возможности для постоянных открытий, а что уж говорить о тех, которые оказались разбросанными по разным архивам! Так, публикация эпистолярного наследия Андрея Белого идет уже давно, но и до сих пор остались неизданными такие массивные комплексы, как переписка с Эмилием Метнером. Готовится к печати, но так и не появляется переписка Брюсова с П. П. Перцовым – важнейший источник для истории раннего русского символизма. Переписка Вяч. Иванова с Блоком и Брюсовым напечатана фрагментарно, а с Белым – не напечатана вообще. Не опубликованы такие важные автобиографические тексты, как «Материал к биографии…» и «Ракурс к дневнику» Белого, его же «История самосознающей души» напечатана по дефектной копии, дневник Брюсова напечатан очень некачественно и примерно на четверть, а дневник Вячеслава Иванова 1906 года опубликован без своей важнейшей составной части. Да что говорить об эпистолярии и дневниках, когда до сих пор не напечатаны сотни стихотворений Сологуба – крупнейшего русского поэта [68]68
Мало того, в декабре 2009 года автору этой статьи показали случайно отколовшиеся от фонда громадные две папки со стихами Сологуба, в значительной своей части известными только по его автобиблиографии.
[Закрыть], когда не закончена работа по своду вариантов «Поэмы без героя» [69]69
В том же году вышла долгожданная книга, суммирующая наши знания на текущий момент: «Я не такой тебя когда-то знала…». Анна Ахматова. Поэма без героя; Проза о Поэме; Наброски балетного либретто. Материалы к творческой истории / Изд. подготовила Н. И. Крайнева. СПб., 2009.
[Закрыть], да и вообще открытие нескольких ранее неизвестных текстов почти любого писателя начала века не вызывает никакой реакции самых квалифицированных читателей, ибо им ясно, что в российских и зарубежных архивах можно еще найти массу неизвестного и затерянного.
Возникают, и довольно регулярно, вопросы с определением авторства того или иного произведения. И это вполне естественно, поскольку замечательный словарь псевдонимов И. Ф. Масанова вышел более 40 лет назад, а собирался, конечно, еще раньше, и нуждается в переработке и дополнениях (может быть, читатели журнала «Новое литературное обозрение» помнят, как Р. Д. Тименчик и Дж. Малмстад определяли, кому принадлежит псевдоним Андрей Луганов); нуждаются в исключении из канона тех или иных авторов некоторые произведения (так, автору следует покаяться, что он сам включил в число стихотворений Ходасевича два стихотворения: одно – написанное Н. Н. Берберовой, и еще одно неизвестно кем); необходимо, наконец, тщательно изучать некоторые рукописи (вроде тех гумилевских, что хранятся в архиве П. Н. Лукницкого, приобретенном Пушкинским Домом, или находящегося в частных руках большого комплекса неизвестных стихов Ахматовой). Особую проблему представляют случаи, когда авторы работали в теснейшем сотрудничестве, – обратим внимание на недавно проделанную К. А. Кумпан и А. В. Лавровым работу по определению авторства некоторых стихотворений Мережковского и Гиппиус или нуждающуюся в решении проблему участия Ан. Н. Чеботаревской в творческой деятельности Сологуба.
Необходимо всерьез изучить проблему редакторского, цензурного и прочего неавторского вмешательства в тексты произведений. Так, существует экземпляр «Поэмы событий» К. Большакова, где были восстановлены цензурные купюры, полный ее текст опубликован. Однако составители тома «Поэзия русского футуризма» в «Новой библиотеке поэта» В. Н. Альфонсов и С. Р. Красицкий вполне осознанно предпочли текст известный, полагая, что творчество футуристов должно изучаться в оригинальном варианте, со всеми его особенностями. Этот выбор сделан и объяснен, поэтому с ним можно не соглашаться, но уважать следует. Но вот решение Е. Г. Домогацкой опубликовать в известном трехтомнике М. Кузмина издательства «Аграф» повесть «Картонный домик» и рецензию на первый том «Cor Ardens» не по наборным оригиналам, а по текстам, искаженным ошибками наборщиков и редакторским вмешательством, объясняется, кажется, лишь незнанием источников.
Общеизвестно, что важнейшим смысловым компонентом поэзии начала века является композиция циклов и сборников. Конечно, для каждого поэта важность ее различна, но вовсе пренебрегать ею невозможно. А между тем подавляющее большинство изданий, даже очень авторитетных, ее обходят. Общеизвестный блоковский канон сложился далеко не сразу, и серьезное изучение творчества Блока невозможно без обращения к первому изданию «Стихов о Прекрасной Даме» или к «Земле в снегу». Ныне, к счастью, большая часть первых вариантов расположения стихов доступна, т. к. ряд репринтных изданий, в том числе включенных в состав издающегося под общей редакцией С. С. Лесневского собрания сочинений Блока, позволяет практически любому исследователю эту проблему для себя решать. А как быть с каноном Брюсова (а он не только менялся по умыслу самого автора, но еще и искажался цензурным вмешательством)? Как решить проблему самого известного сборника Бальмонта «Будем как Солнце», где автор был вынужден после цензурного вмешательства спешно залатывать дыры? Как заставить ученых понять, что состав и композиция «Александрийских песен» Кузмина – отдельная и довольно серьезная проблема?