355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ника Бойко » Записки Анания Жмуркина » Текст книги (страница 3)
Записки Анания Жмуркина
  • Текст добавлен: 4 мая 2017, 09:30

Текст книги "Записки Анания Жмуркина"


Автор книги: Ника Бойко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 27 страниц)

Поезд остановился. Кто-то в соседнем купе воскликнул:

– Батюшки, да ведь это Волово, чуть не проспал!

– Волово, – проговорил я про себя и оборвал свои воспоминания.

Старичок и Малаховский спали. Их храпы разливались отрывисто в купе. Старичок как бы выговаривал:

– Таракан усы топорщит, таракан усы топорщит.

Малаховский, казалось, не храпел, а скрипел:

– Не входите, на дворе борзая! Не входите, на дворе борзая!

В эту минуту, стуча тяжелыми сапогами, внося запах дегтя, ввалились с пилами, топорами, с лыковыми котомками за плечами плотники. Они друг за другом прошли мимо нашего купе. Их было пятеро. Четыре человека – пожилые, с серыми лохматыми бородами. Пятый – юноша, он прямой, шел следом за ними, круглолицый, с белокурым чубом, выбившимся из-под козырька серой кепки, похожей скорее на блин, чем на кепку. У него кроме котомки за спиной, топора и пилы имелась гитара с красным бантом. Гитару он держал перед собой и слегка, на ходу, перебирал струны и негромко, вполголоса, подпевал; вероятно, играл и подпевал он не для удовольствия своих пожилых, сурово-бородатых спутников, а только для себя:

 
Какая странная отрада,
Какая в жизни благодать,
Хлебнешь – и ничего не надо,
Хлебнешь – и хочется опять.
 

Плотники вошли в соседнее купе и, гремя инструментом, стали усаживаться на свободных скамейках. Оборвались звуки гитары, а вместе с ними и голос юноши. В соседнем купе стало тихо, затем послышались тонкие и толстые носовые звуки новых пассажиров.

И опять вернулись ко мне воспоминания.

X

И в доме Феди Раевского, несмотря на то что юнела весна, светило солнце и его теплый, яркий свет косо вливался в открытые окна, густела и стояла неподвижно, как и во всех купеческих домах, египетская тьма.

– Феденька, кто у тебя будет? – спросила после длительного молчания Ирина Александровна и, вытирая полотенцем пот с приятного лица, подалась телом из-за самовара, чтобы лучше видеть Феденьку. Ненаглядный голубок молчал – дулся на маменьку и доканчивал розовую ватрушку. Ирина Александровна ласково смотрела в рот своему чаду, смотрела так, как смотрит птичка на клюв своего детеныша, вылупившегося только что из яичка.

– Кто, маменька, придет ко мне? – переспросил Феденька и неторопливо ответил: – Все будут, маменька. – И он взял «Новое время», свежий номерок, развернул газету и мутно-зеленоватыми глазками вонзился в строки передовой.

Ирина Александровна откинулась к спинке стула, притихла, замерла. Тишина, солнце светит, лучи прыгают по стенам, оклеенным фисташковыми обоями, по мебели в парусиновых чехлах, из сада музыкальными волнами – птичий гам, струятся ручейками запахи цветущих яблонь, груш, вишен и слив, сирени и еще каких-то цветов; от всего этого густого, смешанного аромата в доме светло и приятно, и аспидная тьма быта становится приторно-душной, сладкой; Ирина Александровна и ее Феденька ощущают сладость этой тьмы, чувствуют ее вокруг себя, в себе; и от нее им становится приятно и торжественно-радостно: их мысли растворяются в египетской тьме, да и сами они засахариваются в ней, становятся частью ее, густеют вместе с нею, тяжелеют.

– Ты устал, Феденька, – проговорила томно Ирина Александровна и подалась в сторону от самовара, чтобы еще лучше видеть его, заглянуть за край газеты, которой он прикрыл свое лицо. – Брось, ангел мой, читать-то: темечко повредишь чтением-то, – посоветовала она тревожно-нежным голоском, в котором слышались нотки страха и любви.

– А-а… ничего, маменька, – пробурчал Раевский.

– Как это, Феденька, ничего? – забеспокоилась еще сильнее Ирина Александровна. – Я знала одного человека, читавшего все время Библию. Читал, читал и…

– И-и? И что же, маменька? – вскидывая из-за газеты мутно-зеленоватые глазки, темные стрелочки усов на маменьку и дергая тоненьким и прозрачным, как бы сделанным из бледного, очень бледного фарфора, носиком, спросил Феденька.

– Тронулся…

– И-и? – вскидывая стрелочки усов и носик еще выше над краем газеты, протянул Феденька и, изобразив испуг на лице, хотел еще что-то сказать, но ничего не сказал, закрыл рот, так как неожиданно открылась дверь и в столовую вползла жена священника церкви Покрова Евдокия Осиповна Преображенская – громадная, широкая, как платяной шкаф. Федя молча провел правой ладонью по тщательно приглаженным жидким волосам, пощупал темечко и спрятался за «Новое время».

– С праздничком, Ирина Александровна, – проскрипела деревянным голосом Евдокия Осиповна и двинулась к хозяйке дома, чтобы расцеловаться с нею, а потом плотно усесться в кресло и включиться в чаепитие; ведь она ведет свою дружбу с маменькой Феденьки более двадцати лет, дружбу крепкую, душевно преданную. За двадцать лет немало они выпили самоваров, немало скушали разного варенья, ватрушек и сладких пирогов, немало поговорили и посудачили о соседях: ох, уж и помыли их косточки!

– Ох, – охнула Евдокия Осиповна, наклоняя голову на короткой шее к лицу Ирины Александровны, но так и не наклонила, туловище не позволило. Да и Ирина Александровна, видя движение полных горьковато улыбающихся губ подруги, не подала вовремя свои губы навстречу ее губам; и они троекратно, по православному обычаю, с глубокими вздохами не поцеловались в этот раз с слезами сердечного умиления: проявить такое удовольствие им помешала Семеновна, пискнувшая тоненько, но громко в эту самую минуту, когда они потянулись только что губами друг к другу:

– Как рада я! Рада ужасно, как светлому праздничку, видеть вас вместе! – И закрестилась, и закрестилась на божницу, на огоньки неугасимых лампадок. Помолившись, она выпрямилась, стрельнула острыми глазками по широкому лицу Евдокии Осиповны и, заметив только сейчас лишнюю чашку с блюдцем на столе, подумала: «И для нее, квашни, поставила? Вижу, Иринушка, ждала ее больше, чем меня».

– Я еще не пила, – закаменев на мгновение, отозвалась на слова подруги Евдокия Осиповна, и на ее лице глубже отразилось горе.

– А мы еще попьем. Куда нам спешить за столом, – улыбаясь, проговорила воркующе Ирина Александровна, сейчас же наполнила чаем пустую чашку и подала Преображенской, не успевшей еще опуститься на стул.

Феденька почтительно встал, поздоровался с Евдокией Осиповной, поцеловал ее тяжелую руку, сел на свое место и снова принялся за чтение статьи. Его маменька и Евдокия Осиповна поджали губы, помолчали минутку-две, а потом нерешительно разговорились.

– Семеновна, кушайте, – предложила Ирина Александровна.

– Кушаю, кушаю, моя благодетельница, и без всякого стеснения, – поглядывая украдкой на подруг, ответила Семеновна. Заметив, что они глядят на самовар, она задержала и свой взгляд на нем и чрезвычайно удивилась тому, что ей представилось: самовар в ее глазах раздвоился, вместо одного – два на столе, в кругу чашек и ваз с вареньем. «Так вот они почему уставились глазами на него», – подумала тревожно Семеновна и в страхе перегнулась ко мне, спросила:

– Ананий Андреевич, когда же это кривая девка внесла второй самовар?

– Я не вижу, Семеновна, двух самоваров. На столе – один. Это вам померещилось, – проговорил я.

– И верно, один самовар. Как это я увидела два? А может, и вправду – два? Там на столе, Ананий Андреевич, один самовар?

– Один.

– Теперь я и сама вижу, что один. Теперь я понимаю, почему благодетельницы уставились в самовар, – выпятив тонкие губы к моему уху, шепнула Зазнобина и пояснила: – Глядят в него потому, что видят свое отражение в нем и им кажется, что они вместо самовара видят сизого голубя, нет, не сизого, – поправилась Семеновна, – а лазоревого. Смотрите, смотрите, Ананий Андреевич, он взлетает от стола к бронзовой люстре, от люстры к самовару и опять к потолку. Не видите? А я вижу. Ах, голубок!

Я с удивлением поглядел на сводницу и откинулся от нее, чтобы не слышать ее свистящего шепотка над ухом. «Что она, смеется надо мною? Никакого я не вижу голубя».

– Слышите, как гулькает? Гуль-гуль, гуль-гуль… Так он, Ананий Андреевич, гулькает, помахивая крыльями. – И она, заметив, что я откинулся от нее, проговорила довольно громко: – Я всегда всем говорила и говорю, что в доме моей благодетельницы, Ирины Александровны, разлита благодать небесная. Ангелы-хранители вьются.

Я еще больше отстранился от нее, взял пирожок с вишневым вареньем и стал есть, поглядывая на Преображенскую. Что видела Евдокия Осиповна в эту минуту в самоваре: свое отражение или еще что-нибудь другое? О чем она думала, уставившись в самовар? Не знаю. Я не мог ответить на такие вопросы. Скорее всего она в серебряной меди с удивлением разглядывала свое уродливое изображение и про себя дивилась этому: «Неужели я так дурна? И верно, дурна, раз мое лицо так растянулось в обе стороны», – как бы говорили ее маленькие скорбные серые глаза. Отражение другого лица, тоже ужасно уродливого, подле своего она не замечала. Она тихо вздохнула и, вздрогнув, откинулась к спинке стула, но не отвела взгляда от самовара: безобразно широченное лицо с приплюснутым и широчайшим ртом, с смертельно тоскующими глазками, похожими на длинные струйки, уставилось на нее из покатой белой меди. А что видела в самоваре Ирина Александровна? Может, действительно, как сказала Семеновна, она видела сизого или лазоревого голубка вместо своего лица? Я не успел ответить на свой вопрос, как она вздохнула, спохватилась, быстренько устремила взгляд на своего ненаглядного Феденьку, беспокойно, в каком-то приподнятом до болезненности умилении спросила:

– У тебя, Феденька, остыл чай?

– Ничего, маменька, выпью и холодный.

Услыхав голоса подруги и ее сына, Евдокия Осиповна пришла в себя, ее сердце дрогнуло в грузном, как дубовый шкаф, теле; она вся обмякла и пожаловалась:

– Не вижу, ничего не вижу. Я, кажись, ослепла? Боже! Я не вижу своего отраженного лица в меди самовара. Алешенька, светик мой… – прохрипела женщина, и ее сознание опять помутилось.

Припадок продолжался не более минуты. Грудь ее колыхнулась; она вздохнула и открыла глаза, увидела бледное солнце в египетской тьме, но не нашла в его свете лица Алешеньки, он две недели тому назад разругался с отцом и, не простившись с ним, уехал в Москву, но не доехал до нее: жандармы арестовали его на станции Подольск и отправили в тюрьму. Узнав об этом, отец отказался от сына и проклял его. Евдокия Осиповна, остановив взгляд на Феденьке, с трудом поднялась (ни маменька Феденьки, ни Семеновна, занятые своими мыслями, не заметили сердечного припадка Евдокии Осиповны) и вышла в коридор, не сказав ни слова своей подруге.

Феденька, внимательно прочитав передовую «Нового времени» и заглянув в другие статьи, отложил ее в сторону и с приятной улыбочкой взял газету «Голос Москвы» и, развернув, склонился над нею. Я, посматривая на него и доедая ватрушку, стал неторопливо пить чай. Не отрывая глаз от речи Гучкова, Феденька выпил, поставил пустую чашку на блюдце. Ирина Александровна протянула руку к ней и хотела наполнить чаем: она знала, что голубок за послеобеденным самоваром выпивает три-четыре чашки. Сегодня же Феденька, к удивлению и огорчению маменьки и Семеновны, выпил только одну. Они, переглянувшись опечаленно между собой, открыли рты и хотели спросить у него, почему он, Феденька, не кушает чай, как всегда кушал, но, видя умственную сосредоточенность на его лице, разумно промолчали. В этот раз Феденька, как справедливо подметила его маменька (она была очень наблюдательна), сделал в чаепитии резкое отступление от купеческого этикета, исполняемого им в точности; и отступление это сделал Феденька неожиданно в сторону дворянства, – дворяне, как он знал, не наполняют до вздутия свои животы чаями. Так вот Феденька сегодня же, прочитав статью Буренина в «Новом времени» «Дворянство и Россия», сделал неожиданно для себя на девяносто градусов крен в сторону этого класса. Но он еще ни разу но сделал такого высокого крена в сторону лапотной России: мужики, это всем известно, не пьют чаи с таким благородством и возвышенным чувством, с каким пьют чаи поднимающееся купеческое сословие и класс дворянства, а просто «хлебают» из глиняных прокопченных горшков, чугунков, из пузатых самоваров, «хлебают» не дорогие китайские чаи, а воду, заваренную чебором, шалфеем, листьями клубники; «хлебают» до девятого пота и даже до слез; «хлебают» и плачут, плачут и «хлебают».

Так пьют чаи в мужицкой России. В благородной среде купечества, хватившей европейской культуры, поднимающейся к власти (в этом Феденька был убежден), которая станет скоро управлять вместе с дворянами Россией, не пьют так грубо, как мужики, чаи, а пьют деликатно, да еще с какими полотенцами-то – славянскими. Дворяне, конечно, пьют (и это Феденька знал) чаи без славянских полотенец – пьют легко, как бы и не пьют. Итак, в доме Раевского пили чай. И его маменька и Семеновна не отступали от купеческого этикета, но Феденька сделал глубокий крен… Не станем задерживаться на этом идеологическом отступлении Феденьки, неожиданном не только для Ирины Александровны и Семеновны, но и для меня. Итак, Феденька, к чрезвычайному удивлению своей маменьки и Семеновны, вместо четырех чашек чая выпил одну, бережно свернул «Голос Москвы», положил его в карман студенческой ярко-зеленой, как и его молодость, тужурки, на которой, благодаря заботливости маменьки, не было ни одной пылинки, ни одной пушинки, выпрямился в струнку, провел пальцами по темным стрелочкам усов, шагнул к маменьке, удивленной и встревоженной таким его отступлением от этикета, почтительно поцеловал ее, в белоснежный лоб.

– Спасибо, маменька, – и наклонил голову.

– Феденька, ты нынче не выдержал итикет, – заметила с робкой деловитостью Ирина Александровна.

Раевский ужасно покраснел.

– Маменька, опять… Не «итикет», а «этикет»!

– И я, мой голубок, сказала «итикет».

Феденька наклонил еще ниже голову; Ирина Александровна приложилась губами к тщательно причесанным темно-русым жидким волосам ненаглядного, а затем перекрестила его темечко, чтобы под ним все было в полном здоровье, в порядке, как и у богобоязненных людей: не заболел бы проклятой опасной заумною хворобой, не тронулся бы головкой от умственного напряжения и излишней задумчивости, в которую он частенько впадает.

– Поди, господь с тобой, мой голубок.

Феденька вышел. Ирина Александровна вздохнула, отвела взгляд, озабоченный и нежный, от двери только тогда, когда он скрылся за нею. Вздохнула следом за благодетельницей и Семеновна и тоже отвела глаза от двери.

XI

– Ах, батюшки! – спохватилась после длительного молчания и задумчивости Ирина Александровна.

– Что с вами, моя благодетельница? Аль занедужилось? – всколыхнулась Семеновна, и на ее длинном лице, усеянном веснушками, изобразился притворный испуг.

– А ведь в его комнате форточка открыта.

– Это ничего, матушка. Теперича весна, и все цветет в саду. Уж такая всюду благодать, такая благодать, как бы вся природа отворилась… – промолвила сахарным тоном Семеновна. – Не тревожьтесь, благодетельница.

– Феденька!

– Что, маменька? – отозвался голубок из комнаты, находившейся рядом со столовой. – Я у себя.

– Форточку, ангел мой, прикрой. Ветерком, хотя он и весенний, может тебя продуть.

– Хорошо, маменька, закрою.

– То-то! Закрой, закрой, а то, избави бог, после малинового варенья-то остудиться не долго!

– О, еще как, моя благодетельница! – подхватила Семеновна и поджала тонкие губы, которые казались мне злыми и в то же время сахарно-ножными.

Я не последовал за Феденькой, остался в столовой: признаюсь, мне хотелось выслушать до конца беседу хозяйки и Семеновны. Я поднялся из-за стола, сел на диван, взял «Новое время» и стал просматривать телеграммы с фронта греко-турецкой войны. Прочитав сводку боев, я заглянул в статью Меньшикова «О положении на Балканах». Просматривая ее бегло, я не забывал и сидевших за самоваром, поглядывал изредка на них, прислушивался к негромкой беседе.

– Спаси господи… вот этого я и боюсь: Феденька-то у меня единственный, – промолвила с чуть заметной ужимочкои Ирина Александровна и, опять вздохнув, перекрестилась.

– Умница у вас, Ирина Александровна, сынок-то, – поддакнула таким голосом Семеновна, будто положила жирно намасленный блин на тарелку благодетельницы, и, закатив под лоб лисьи глаза, вылила чай на блюдце, на котором был рисунок Киево-Печерской лавры, и, не отрывая тонких губ от него, выпила.

– Гневить бога не могу: послушный растет сынок. И умница… Да и в кого ему, Семеновна, быть глупому-то?

– Что и говорить, моя благодетельница. При виду вашего Феденьки у меня душенька цветет… – И сводница осторожно, как бы нехотя отодвинула пустую чашку.

– Истину сказали, Семеновна: у всех, кто только взглянет на моего голубка, душеньки цветут. Выпейте еще чашечку.

– Выпью, выпью, если соблаговолите. Чай воистину легкий: пью и не замечаю, что пью. Я всегда, благодетельница, у вас кушаю его с удовольствием! – И Семеновна подала чашку Ирине Александровне. Приняв от нее чай, она помолчала малость и снова затараторила: – Простите, моя благодетельница, за любопытство. Я слышала, что женить собираетесь Феденьку. Правда или нет? Досужие, может, языки болтают? – Глаза Семеновны сверкнули, лицо приняло выжидательное выражение.

– Воли, Семеновна, у голубка не отнимаю. Он у меня один, как хочет… Вольный казак! – ответила с серьезным достоинством Ирина Александровна и пристально поглядела на гостью и предложила: – Скушайте, голубушка, еще ватрушечку.

– Не откажусь, не откажусь, благодетельница, – буркнула Семеновна и, не ожидая второй просьбы хозяйки, взяла. – Чаек и ватрушки у вас действительно отличные. Ни у кого такого ароматного чая не пила, даже у самой Екатерины Ивановны не пила. Какой фирмы?

– Филиппова. А иногда покупаем и Расторгуева. Феденька говорит: «Маменька, чай этих фирм без примеси и не окрашен, натурально китайский». Он все у меня, голубок, знает.

– Образован, вот и знает, – подхватила Семеновна и громко икнула. – То-то я пью, Ирина Александровна, и все думаю: где это вы покупаете такой ароматный чай? Уж больно приятен! Думаю, он и пользителен для здоровья? Кушая его у вас, я чувствую себя прямо в блаженстве, все во мне от удовольствия как бы растворяется, и душеньке становится вольготнее.

– И настой чая по цвету натурален, – подчеркнула хозяйка.

– Не говорите, благодетельница! Натурально червонный!

Ирина Александровна и Семеновна пили долго; пили так, как пьют во всех купеческих домах и в богатых мещанских домах, с претензией на широкую купеческую ногу; за чаем, за вишневым, малиновым и клубничным вареньями, за разными пирожками и ватрушками говорили громко и шепотом о невестах. Попивая чай, перемывали косточки девушек, перебирали добро в их сундуках и кладовках, подсчитывали капиталы у их родителей; потом, перебрав и подсчитав добро и деньги, умолкали и, передохнув немножко, опять принимались за это же самое. Наговорившись, они умолкали и, молча покушав ватрушек и пирожков, крестились и вздыхали, думая, о чем бы им еще поговорить, чьи бы еще косточки, забытые ими в первом разговоре, перебрать и прополоскать за самоваром, вареньями и ватрушками, чье бы добро мысленно прощупать в сундуках и пересчитать капиталы? Но таких купцов, которых они забыли бы, не оказалось в городке: всех перебрали, всех, сидя за самоваром, перемыли, по всем комнатам, лавкам, магазинам, рыбным и мучным лабазам прошлись, все высмотрели и пересчитали, купеческих девушек раздели донага и со всех сторон ощупали. Словом, все перевернули кверху дном в каждом купеческом доме, в каждой лавке и в каждом лабазе. Этот вечер, как и все вечера и дни, медленно ползет. Так проползают вечера и дни во всех купеческих домах. Тикают круглые стенные часы фирмы Буре. Кажется, что они совсем не тикают, а сухо и четко вбивают гвоздики в шлейфы дней и вечеров, чтобы они еще медленнее удалялись, чтобы неподвижно стояла египетская тьма.

Вот Ирина Александровна чихнула и тут же, вздрогнув от неожиданного своего чиха, перекрестилась. Семеновна вскинула голову, воззрилась немигающим, лисьим взглядом на хозяйку, торопливо подсластила:

– Спаси господи… будьте здоровы, благодетельница.

– Спасибо, голубушка, – вытирая кокетливый носик батистовым платочком, поблагодарила Ирина Александровна. – А не приказать ли Лушке подогреть для нас еще самоварчик? А я подложу на тарелки ватрушечек и пирожков сладеньких.

– И-и! Стоит ли, благодетельница! – вскинулась Семеновна. Увидев опять в самоваре свое обезображенное лицо, она вздрогнула, опустила глаза, чтобы не видеть его, вздохнула: «Оно в натуре похожее на кочерыжку, а в отражении самовара – глянцевито-резиновый шар. Из-за своего личика я и осталась вековушей: парни за версту отворачивались от меня. О господи, господи! Ты почти всем даешь счастье, а мне – шиш!» Слезинки выкатились из ее глаз. Чтобы скрыть свое застаревшее и закаменевшее горе в сердце, которое она старательно прячет от людей, выпрямилась. – Да мы и половины из него не выпили… и он, пузатенький голубчик, радость и утешение наше, еще кипит-воркует. – И Семеновна глянула в лицо Ирине Александровне, порывисто спросила: – И много думаете взять приданного за своего сынка?

Ирина Александровна широко открыла глаза, пошевелила жаркими губами и, подумав, ответила:

– Признаюсь, не думала об этом.

– И отлично сделали, что не думали. У Ермолая Фроловича Ерыгина-то всего-навсего одна дочка… и сотни тысяч капитала перейдут к ней и вашему сыночку. Что тут, благодетельница, толковать с Ерыгиным о приданом. Все его состояние будет в кармане Федора Федоровича.

Ирина Александровна так вся и расцвела, ужасно похорошела.

– И я так размышляю, Семеновна, Скорее бы мой голубок женился на его дочке.

– А потом и вам, благодетельница, женишка найду, – промолвила сахарно Семеновна, потупила глаза и навострила уши.

– И зачем вы, матушка, такие неразумные слова говорите, да еще при Анании Андреевиче? Разве вы не видите, какая я старая. Нет, мне жених не нужен! Мне одно осталось – это молиться богу, – проговорила хозяйка и вздохнула. – И я, как вы знаете, молюсь и молюсь.

– Простите, благодетельница, меня за то, что не подумавши брякнула такие слова, – со вздохом извинилась гостья и, помолчав минуту-две, неожиданно для себя выпалила: – Ерыгин, пожалуй, не отдаст свою девку. Он метит, как слышала я, выдать ее за сынка Екатерины Ивановны, за миллионера. Да, да! Свои сотни тысяч хочет присоединить к миллионам Чаева.

– Неужели его дочь пойдет за такого пузыря? – обиженно и даже оскорбленно встрепенулась Ирина Александровна и сейчас же ответила: – Не пойдет! Ни в жисть не пойдет!

Семеновна дрогнула, испугалась ее голоса, потупила глаза и, разглядывая плавающие чаинки в чашке, думала, что сказать такое благодетельнице, чтобы она не сердилась, успокоилась.

Я заметил это на ее опущенном длинном лице. Не поднимая его, сводница нарушила молчание:

– А почему вам, благодетельница, надо женить своего сынка на купеческой дочери? Да еще на дочке Ерыгина, у которой не личико, а решето. Такое решето и миллионом на людях не прикроешь. А ежели и прикроешь, то его все равно увидят. Он должен взять себе в жены девушку из дворянской семьи.

– Вы правы, матушка. Я и сама знаю, что дочка купца Ерыгина не пара моему Феденьке. В этом вопросе мои мысли двоятся: то я хочу женить его на дочке Ерыгина, то… Одно только отвечу вам, Семеновна: Феденька очень уж сильно уважает купечество; идеи его вынашивает в себе и, развивая, их, поднимает… Уверяет он меня и своих друзей, что великое будущее за этим сословием.

– Согласна, согласна, благодетельница моя, как не уважать именитое купечество; в нашем городе оно – сила. Хорошо, что Федор Федорович таких мыслей придерживается, и за такие мысли купечество не обидит его, приласкает, поставит высоко. А все же… – Заметив, что хозяйка задумалась, не слушает ее, Зазнобина оборвала речь.

Ирина Александровна подняла бледно-серые глаза на божницу, унеслась, как понял я по выражению ее глаз и миловидного лица, мыслями к своей молодости и, позабыв Семеновну, ее слова о невесте из дворянской семьи для Феденьки, задержала взгляд на полотенце (о нем и голубке она часто говорила мне: «Я иногда, когда нападает на меня тоска, Ананий Андреевич, вижу в своем доме не предметы, а парящих и гулькающих голубков»). Задумалась и Семеновна и бросала робкие лисьи взгляды на Ирину Александровну. Задумалась она только потому, что задумалась ее благодетельница, и тоже поглядела на божницу, на темные и строгие лики святых, на серебряные ризы икон и иконок, розовеющие в свете неугасимых лампадок. И стало совершенно тихо-тихо в столовой. И самовар стал не самовар для Ирины Александровны, а золотистого оперения голубь.

– Голубь, голубь, – уставившись взглядом в самовар, прошелестела в сладостном блаженстве она и умолкла. В глазах ее заиграли блудливые бесенята, но губы молитвенно улыбались.

Семеновна же, опустив голову в черной легкой кружевной косынке, сбившейся на затылок, на серо-рыжеватую коронку волос, и не замечая задумчивости благодетельницы, стала перебирать вслух дворян, проживающих в Н. уезде, по сю и по ту сторону Красивой Мечи. Ирина Александровна, как бы не слыша ее бормотания, обратилась с нервной обидой ко мне:

– Ананий Андреевич, садитесь к столу. Да, да, садитесь! Я не хочу, чтобы и вы читали при мне. Довольно для меня одного читателя – Феденьки. Что так уставились на меня? Я это вам, Ананий Андреевич, серьезно говорю, не в шутку! Пожалуйте вот сюда! – и она показала взглядом на стул, стоящий подле нее. Я пересел. – И давайте продолжать чаевничать, – и она наполнила чашку чаем и поставила передо мной.

– Для Федор Федоровича я обязательно должна подыскать невесту, – сказала твердо Семеновна и опять унеслась мысленно в уезд, запорхала мысленно по нему, по дворянским полям и садам, заглядывая в каждый дворянский дом, и, побывав в каждом доме, почтительно докладывала Ирине Александровне. Последняя слушала и не слушала – была занята мыслями о своем прошлом. – Обязательно подберу для него невесту-дворянку, – пообещала с обидным подчеркиванием Семеновна, видя, что благодетельница находится в каком-то несобранном состоянии, разговаривает сама с собой.

XII

– Голубь ли это? – как бы не замечая гостью, порхающую с громким говорком по уезду в поисках невесты для Феденьки, спросила Ирина Александровна.

Я ничего не ответил ей, но подумал: она или ханжа, или временами на нее нападает какое-то безумие? В столовой, да и во всем доме – тишина; и вот в такой тишине икнул за стеной ее ненаглядный Феденька, а икнул он, как решила Ирина Александровна, только потому, что о нем думает она, его маменька.

– Двадцать лет тому назад, как раз на двенадцатый день после смерти мужа, с которым я прожила всего четыре сладеньких денечка (я тогда была красавицей, кровь с молоком, как говорили люди обо мне, не то, что теперича)… – Ирина Александровна чуть возвысила голос: – Похоронила я супруга и, помянув за столом его, проводила людей, пришедших на поминки, и горько заплакала, так заплакала, что к вечеру распухли веки от слез и ничего не видела вокруг. И вот в эту, Семеновна, ужасную для меня минуту кухарка подала самовар на стол, поставила чашки и по привычке или своей забывчивости поставила и чашку покойного; увидав ее, я еще пуще залилась горючими вдовьими слезами.

Семеновна, услыхав голос благодетельницы, вернулась мыслями из уезда, оборвала свою речь и вся, как заметил я, превратилась в слух, и лицо ее еще больше вытянулось.

– И сколько бы добрая, кривая на один глаз кухарка ни утешала меня, я плакала и плакала, а тоска, смертная тоска, как клещами сжимала сердце… и я, Семеновна, в ужасном изнеможении положила руки на стол, головку на них и, вся дрожа и громко плача, пролежала в таком положении до самого утра, до появления в доме ласково-золотистых зайчиков солнца, – зайчики эти шевелились и в моих волосах, стали что-то нашептывать. Поверьте, Семеновна, и вы, Ананий Андреевич, я эти шепоты тогда слышала. Прислушиваясь к ним, я услыхала (пожалуйста, поверьте!) голос над собой. Я не испугалась голоса, дивного голоса, а обрадованно подумала: «Кто это меня так благородно утешает? Уж не кухарка ли? И зачем она стоит подле меня? Нет, это не ее голос». И я, поверите ли, снова громко всхлипнула и услыхала опять дивный голос, твердый, зовущий: «Довольно плакать, божья голубица!» Я подняла голову, подумала: «Да, это голос не кухарки. А кого же? Кто здесь?» – «Это я, юная вдовица. Я человек божий!» Приложив ладонь к распухшим глазам, чтобы смахнуть слезы и шаловливо-ласковых зайчиков с лица, которые слепили меня, увидела человека в монашеском одеянии, невысокого роста и довольно благородного; его лицо было молодо, немножко курчавилось начинающейся бородкой; увидав его подле себя, я застыдилась, трепетно спросила: «Откуда вы? Кто вы, отец?» Монах улыбнулся, возложил руку на мою голову и уже строго, повелевающе сказал: «Радуйтесь тому, что я пришел к вам, юная вдовица!» – и вскинул руку и благословил меня. «Откуда вы, божий странник?» – повторила я в разгоряченном страхе. «Не рците. Будьте, вдовица, покорны слову и делу моему. А главное – знайте, что слова мои и дела мои – это слова и дела божьи!» – пояснил он и опустил руку. «Кто вы, отец?» – спросила я в третий раз. «Этого вам, чадо господне, не надо знать. Да я и сам, раб божий, не знаю, кто я. Запомните, что пути божьего человека одному господу нашему ведомы. Ведомо только Ему одному, кто я и откуда я пришел. Не спрашивайте этого и, не спрашивая, не согрешите», – приказал монашек сурово. Потом он, Семеновна, погрозил перстом мне, а когда я отвела ладонь от заплаканных глаз, воскликнул: «Но рците!» И сел подле меня. «Юная вдовица, прикажите своей девке, впустившей меня к вам, поставить самовар». Божий человек поднял меня, как перышко лебединое, со стула. Я позвала кривую девку и велела ей поставить самовар. Та взяла с буфета самовар и удалилась. Пока самовар грелся, я накрыла стол новой скатертью (эту скатерть я, Семеновна, храню в сундуке и до сего времени, как святыню), поставила посуду. Божий человек достал из кожаной сумки металлическую фляжку и чайную чашку, налил из фляжки, Семеновна, в нее и подал мне: «Это святая афонская вода, выпейте, божье чадо, и вы сейчас же возвеселитесь душенькой». И я, Семеновна, покорно я доверчиво приняла чашку с афонской святой водой, выпила и, скажу правду истинную, сразу повеселела, возрадовалась, все во мне как будто зацвело. «А я уже, счастливая вдовица, потяну прямо из фляжки», – сказал божий человек, открыл рот, сверкнул белыми зубами, глотнул из фляжки. «Не рците», – повторил он, но уже не сурово, а душевно. После его «не рците» и святой афонской воды я и божий человек приступили к чаю; после каждой выпитой чашки китайского мое лицо, как чувствовала я, становилось все более спокойным, сердце радостным. Да, да, Семеновна! Об этом я как-то за чаем рассказала Ананию Андреевичу, а он, выслушав меня, недоверчиво рассмеялся. – И она бросила пронзительный взгляд на меня, и я, заметив в нем бесенят, отвернулся и поднял чашку, но пить чай не стал, думая: «Неужели она скажет Семеновне то, что брякнула недавно мне?» «Думается, Семеновна, что он, мой квартирант, безбожник… водится со слесарями железнодорожного депо; и вот этот безбожник, который сидит сейчас с нами за столом, очень похож на того монашка, который сидел со мною вот за этим же столом много лет тому назад…» И она снова скользнула острым, обжигающим взглядом по моему лицу и стала продолжать рассказ о божьем человеке. Я, конечно, боялся того, что хозяйка скажет сплетнице Семеновне о том, как она после рассказа своего о монашке вломилась ко мне в комнату и, не спрашивая моего разрешения, подлезла под одеяло и… мне пришлось немедленно выпорхнуть из постели. Да, да! Меня словно ветром выдуло из нее. Нет, Ирина Александровна, рассказывая о божьем страннике, не сообщила об этом Семеновне.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю