355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Морис Бланшо » Рассказ? » Текст книги (страница 9)
Рассказ?
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 03:39

Текст книги "Рассказ?"


Автор книги: Морис Бланшо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 38 страниц)

Я знал, что одной из ее целей было заставить меня “воздать справедливость”. Она говорила мне: “Теперь ты стоишь особняком; никто против тебя ничего не может. Ты можешь говорить, никто тебя не обязывает; тебя больше не связывают клятвы; твои деяния остаются без последствий. Ты попираешь меня ногами, отныне я навсегда твоя служанка”. Служанка? Я не хотел ее ни за какую цену.

Она говорила мне: “Ты любишь справедливость”. – “Да, так мне кажется”. – “Почему же ты позволяешь попирать ее в своей столь замечательной личности?” – “Но для меня моя личность ничуть не замечательна”. – “Если справедливость в тебе ослабнет, слабее она станет и во всех остальных, они пострадают от этого”. – “Но это ее не касается”. – “Ее касается все”. – “Но вы же говорили, что я стою особняком”. – “Особняком, если ты действуешь; ничуть, если предоставляешь действовать другим”.

Она дошла до совершенно никчемных фраз: “Истина в том, что мы уже не можем расстаться. Я последую за тобой повсюду, я буду жить под твоей крышей, у нас будет общий сон”.

Я согласился, чтобы меня посадили под замок. Сказали, временно. Временно так временно. В час прогулки другой постоялец, старик с белоснежной бородой, вспрыгнул мне на плечи и стал размахивать руками у меня над головой. “Ты что, Толстой?” – спросил я его. Врач сделал отсюда вывод, что я и в самом деле безумен. В конце концов я прогуливал их всех у себя на спине, клубок тесно сплетенных существ, это сообщество зрелых мужей, тянущихся кверху в тщетном желании господствовать, в жалком ребячестве, и когда я, не выдерживая, рушился (я же все-таки не лошадь), большинство моих сотоварищей, тоже полетевших вверх тормашками, награждало меня оплеухами. Счастливые были денечки.

Закон – она живо критиковала мое поведение: “В былые времена я знала вас совсем другим”. – “Совсем другим?” – “Над вами не насмехались безнаказанно. Увидеть вас стоило жизни. Любить – означало смерть. Люди выкапывали себе норы и забивались в них, чтобы ускользнуть от вашего взгляда. Меж собой они говорили: “Прошел ли он? Благословенна будь земля, нас сокрывшая””. – “Меня боялись до такой степени?” – “Боязни вам было мало, мало было мольбы от всего сердца, честной жизни, унижения во прахе. Зато прежде всего – чтобы не вопрошали меня. Кто осмелится обо мне подумать?”

Она по-своему волновалась. Меня превозносила, но чтобы возвыситься за мной следом: “Вы – голод, раздор, убийство, разрушение”. – “Почему все это?” – “Потому что я – ангел раздора, убийства и конца”. – “Ну ладно, – говорил я, – этого более чем достаточно, чтобы засадить нас обоих”. Истина же в том, что она мне нравилась. В этой перенаселенной мужчинами среде она была единственным женским элементом. Однажды она заставила меня дотронуться до своего колена… странное ощущение. Я ей так и объявил: “Я не тот мужчина, чтобы удовлетвориться коленом”. На что она: “Это было бы омерзительно!”

Вот одна из ее игр. Она указывала мне на часть пространства между верхом окна и потолком: “Вы там”, – говорила она. Я пристально вглядывался в эту точку. “Там ли вы?” Я разглядывал ее изо всех сил. “Ну?” Я чувствовал, как расходятся зарубцевавшиеся швы моего взгляда, взгляд становился раной, голова – дырой, быком со вспоротым животом. Она же внезапно кричала: “О, я увидела свет, о Боже”, и т. д. Я возражал, что эта игра меня чрезвычайно утомляет, но в том, что касалось моей славы, она была ненасытна.

Кто же швырнул вам в лицо эту стекляшку? В каждом вопросе возвращался этот вопрос. Мне уже не задавали его напрямую, но он был перекрестком, к которому сходились все дороги. Мне разъяснили, что ответ мой ничего не откроет, ибо уже давным-давно все было раскрыто. “Еще один довод, чтобы не говорить”. – “Посудите сами, вы – человек образованный, вы же знаете, что молчание привлекает внимание. Ваша немота самым что ни на есть безрассудным образом вас и выдает”. Я отвечал им: “Но мое молчание истинно. Если бы я его от вас скрывал, вы обнаружили бы его чуть дальше. Если оно меня выдает, тем лучше для вас, оно вам служит, и тем лучше для меня, которому вы заявляете, что служите”. Таким образом, им нужно было сдвинуть землю и небо, чтобы добраться здесь до дна.

Я интересовался их размышлениями. Все мы были словно замаскированные охотники. Кого расспрашивали? Кто отвечал? Один становился другим. Слова говорили сами по себе. В них вошла тишина, замечательное убежище, ведь никто, кроме меня, этого не замечал.

Меня попросили: “Расскажите нам, как все происходило на самом деле”. – Рассказ? Я начал: Я не неуч и не светоч. Радости жизни? Я их познал. Слишком слабо сказано. Я рассказал им целиком всю историю, и слушали они ее, мне показалось, с интересом, по крайней мере, вначале. Но конец оказался для всех нас сюрпризом. “После такого начала, – говорили они, – переходите к фактам”. Вот так-так! Рассказ был окончен.

Должен признать, что я был неспособен соорудить из этих событий рассказ. Я потерял смысл истории, такое случается при многих болезнях. Но это объяснение лишь прибавляло им настойчивости. Тут я впервые заметил, что их двое и что это искажение традиционного метода, хотя и объяснявшееся тем, что один из них был специалистом по зрению, а другой – по умственным расстройствам, постоянно придавало нашему разговору характер авторитарного допроса, надзираемого и контролируемого строгими правилами. Ни тот, ни другой не был, конечно, комиссаром полиции. Но, поскольку их было двое, их было трое, и этот третий оставался, я уверен, твердо убежден, что писатель, человек, который говорит и складно рассуждает, всегда способен изложить вспоминаемые им факты.

Рассказ? Нет, никаких рассказов, больше никогда.

Темный Фома

У каждого произведения имеется бесконечно много возможных вариантов. К страницам, озаглавленным “Темный Фома ”, писавшимся начиная с 1932 года, переданным в издательство в мае 1940-го и опубликованным в 1941-м, настоящая версия ничего не добавляет; поскольку же она многое из них исключает, ее можно назвать другой или даже совсем новой, но в то же время и совершенно такою же: имеет ли смысл отличать фигуру от того, что является или мнится ее центром, в том случае, когда только поиск воображаемого центра готовая фигура сама по себе и выражает.


I

Фома сел и стал смотреть на море. Какое-то время он пребывал в-неподвижности, будто пришел сюда, чтобы наблюдать за движением других пловцов, и, хотя из-за тумана ему было не видно, что происходит вдали, он оставался на месте, упорно не отрывая глаз от с трудом удерживающихся на плаву тел. Потом, когда до него докатилась волна повыше, он в свою очередь спустился по песчаному откосу и скользнул среди отхлынувших потоков, которые тут же его поглотили. Море было спокойно, а Фома привык плавать подолгу и без устали. Но сегодня он выбрал новое направление. Туман заволок побережье. На море опустилось облако, и поверхность воды терялась в отблесках, которые одни только и казались чем-то действительно реальным. Его болтало в водоворотах, но это не вызывало ощущения, будто он находится среди волн и покачивается в привычной стихии. Убежденность, что вода куда-то делась, придавала даже самим его усилиям остаться на плаву характер некоего легкомысленного упражнения, которое оборачивалось для него разве что упадком духа. Возможно, чтобы прогнать подобные мысли, достаточно было взять себя в руки, но его взгляду не удавалось ни за что зацепиться, ему казалось, что он уставился в пустоту, надеясь, что она придет ему на подмогу. И тут вдруг взъярилось волнуемое ветром море. Буря взбаламутила его, рассеяла по недоступным краям, небо искромсали порывы ветра, и в то же время стояли тишина и покой, внушавшие мысль, что все уже пропало. Фома попытался высвободиться из охватившего его бесцветного потока. Леденящий холод сковывал ему руки. Вода закручивалась в воронки.

Была ли это действительно вода? То у него перед глазами белесыми хлопьями пропархивала пена, то все тело охватывало и с силой влекло за собою отсутствие воды. Он стал дышать медленнее, несколько мгновений подержал во рту влагу, которую порывы ветра швыряли ему в лицо: теплая сладость, странное питье лишенного вкуса человека. Потом, то ли из-за усталости, то ли по какой-то неизвестной причине, уже его члены вызвали в нем такое же ощущение чуждости, как и вода, в которой они бились. Поначалу это ощущение показалось ему чуть ли не приятным. Плывя, он предавался некой грезе, в которой сливался с морем. Опьяненный выходом из себя, скольжением в пустоте, растворением в мысли о воде, он забывал о всех тревогах. И даже когда это идеальное море, которым он все более становился изнутри, в свою очередь стало настоящим морем, где он напоминал утопленника, оказалось, что он не настолько взволнован, как следовало бы ожидать: несомненно, в том, чтобы плыть вот так наудачу, когда тело служило ему только для того, чтобы думать, что он плывет, было что-то нестерпимое, но он испытывал и облегчение, словно отыскал наконец ключ к положению дел и для него все сводилось к тому, чтобы в отсутствие организма продолжать свое нескончаемое путешествие в отсутствии моря. Иллюзия длилась недолго. Ему, как кораблю без руля и без ветрил, приходилось переваливаться в воде, дававшей ему, чтобы плыть, тело, с борта на борт. Какой же выход? Бороться, чтобы не оказаться унесенным волною, которая была ему рукой? Поддаться? С горечью утонуть в самом себе? Конечно же, в этот момент стоило остановиться, но его не покидала какая-то надежда, он все еще плыл, словно обнаружив в недрах своего возрожденного нутра некую новую возможность. Он, лишенное плавников чудище, плыл. Под гигантским микроскопом он выглядел предприимчивым нагромождением колеблющихся ресничек. Это искушение обрело совсем причудливые черты, когда он попытался выскользнуть из своей капли воды в некую расплывчатую и тем не менее бесконечно отчетливую область, своего рода священное место, настолько для него подходящее, что ему достаточно было быть там, чтобы быть; что-то вроде воображаемой полости, в которую он погружался, поскольку еще до того, как он там оказался, там уже был намечен его отпечаток. И посему он сделал последнее усилие, чтобы полностью туда влиться. Это оказалось легко, он не встретил никаких препятствий, он воссоединился, слился с самим собою, устраиваясь в этом месте, в которое никто другой не мог проникнуть.

Пора было возвращаться. Он легко нашел обратный путь и ступил на берег в том месте, которое купальщики приспособили для ныряния. Усталость исчезла. В ушах осталось ощущение какого-то гула, глаза жгло, как и следовало ожидать, после слишком долгого пребывания в соленой воде. Он осознал это, когда, повернувшись к бесконечной глади, в которой отражалось солнце, попытался разобраться, в какую сторону поначалу направлялся. Теперь у него перед глазами стоял самый настоящий туман, и он готов был различить все что угодно в той пустой мути, которую лихорадочно буравили его глаза. Присмотревшись как следует, он разглядел то и дело пропадающего за горизонтом далекого пловца. На таком расстоянии он постоянно терял его из вида. Он то видел его, то не видел – и тем не менее не мог избавиться от ощущения, что не пропускает ни одного его движения: не только все время отчетливо его воспринимает, но и находится с ним в такой сокровенной близости, какой не достичь никаким другим соприкосновением. Долго еще продолжал он смотреть и ждать. В этом созерцании было нечто мучительное, словно проявление слишком великой свободы, свободы, добытой разрывом всех связей. Его лицо помрачнело, на нем появилось какое-то необычное выражение.

II

И все же он решил повернуться к морю спиной и углубился в небольшой лесок, где, сделав всего несколько шагов, растянулся на земле. День подходил к концу; свет уже почти угас, но отдельные детали пейзажа, в особенности – застивший горизонт беззаботно и вольно сияющий холм, все еще были видны довольно отчетливо. Беспокоило же Фому, что он улегся на траву с желанием побыть там подольше, хотя это и было ему запрещено. Так как стало темнеть, он попробовал встать на ноги; опершись обеими руками о землю, он сумел поставить на нее одно колено, пока вторая нога пыталась обрести равновесие; затем он сделал резкое движение и полностью выпрямился. Итак, он стоял. На самом деле, во всех его повадках присутствовала некоторая нерешительность, привносившая во все, что он делал, сомнение. Так, хотя глаза его и были закрыты, отнюдь не казалось, что он не желает видеть в сумраке, скорее, наоборот. Точно так же, когда он двинулся с места, можно было счесть, что шагать вперед его заставляют не ноги, а желание никуда не ходить. Он спустился в какой-то погреб, каковой нашел поначалу довольно просторным, но очень быстро тот стал казаться ему до крайности тесным: впереди, позади, сверху, повсюду, куда бы он ни протянул руку, она тут же натыкалась на прочную, словно сложенную из кирпичей, стенку; со всех сторон дорога ему была перекрыта, повсюду непреодолимая стена, и стена эта являлась еще не самым главным препятствием, следовало учитывать и его волю, упорствовавшую в своем решении уложить его спать прямо здесь, в схожей со смертью пассивности. Настоящее безумие; в подобной неуверенности, на ощупь отыскивая границы сводчатой ямы, он прижался всем телом к стене и стал ждать. Над ним довлело ощущение, что его подталкивает вперед собственный же отказ вперед продвигаться. Поэтому он не слишком удивился – столь отчетливо показывала ему будущее его тревога, – когда чуть позже обнаружил, что продвинулся на несколько шагов. Несколько шагов, в это трудно было поверить. Наверное, продвижение было не столько реальным, сколько кажущимся, ибо новое место ничем не отличалось от старого, здесь его поджидали те же трудности, некоторым образом это и было то же самое место, откуда он удалился из страха оттуда удалиться. И тут Фома опрометчиво огляделся вокруг. Ночь оказалась еще темнее и тягостнее, чем он мог ожидать. Тьма затопила все, не оставив никаких надежд пройти через ее тени, и однако же в отношении, сокровенность которого не могла не волновать, достигалась ее реальность. Прежде всего он заметил, что все еще способен пользоваться своим телом, в частности, глазами; дело не в том, что он что-то видел, просто то, на что он смотрел, со временем связывало его с ночной громадой, которую он смутно воспринимал как самого себя и в которой омывался. Естественно, он сформулировал это замечание лишь в виде гипотезы, как удобную точку зрения, к каковой, однако, его заставляла прибегнуть необходимость разобраться с новыми обстоятельствами. Поскольку он был лишен возможности измерить время, он прождал, судя по всему, многие часы, прежде чем принял подобный способ видеть, но для него все было так, будто страх овладел им сразу же, и он со стыдом поднял голову, принимая взлелеянную им идею: снаружи находилось нечто, напоминающее его собственную мысль, к чему он мог прикоснуться своим взглядом или рукой. Отвратительные бредни. Вскоре ночь стала казаться ему еще более темной, более ужасной, чем любая другая ночь, словно она и в самом деле выступила из раны мысли, которая уже больше себя не мыслила, мысли, иронически воспринятой в качестве предмета чем-то от мысли отличным. Это была сама ночь. На него нахлынули составляющие ночную тьму образы. Он ничего не видел и, ничуть этим не удрученный, обратил само отсутствие зрения в высшее проявление своего взгляда. Его бесполезный для зрения глаз обрел необычайные пропорции, безмерно расширился и, охватив весь горизонт, пропустил в самый свой центр ночь, чтобы извлечь из нее день. В этой пустоте взгляд смешивался с предметом взгляда. Ничего не видящий глаз не просто что-то воспринимал, он постигал причину своего видения. В качестве предмета он видел то, из-за чего ничего не видел. Его собственный взгляд внедрялся в него в форме некоего образа – в тот самый момент, когда этот взгляд воспринимался как смерть любого образа. Из-за этого у Фомы возникли новые заботы. Одиночество уже не казалось ему таким уж полным, и у него возникло даже ощущение, будто на него натолкнулось и теперь пытается в него проскользнуть нечто реальное. Возможно, он мог бы истолковать это ощущение и по-другому, но, как всегда, следовало готовиться к худшему. Оправданием ему служило то, что впечатление было настолько отчетливым и тягостным, что просто невозможно было ему не поддаться. Даже если бы он и стал оспаривать его истинность, ему было бы чрезвычайно трудно не поверить в нечто чрезвычайное и неистовое, ибо, по всей очевидности, у него в зрачке обосновалось и всячески старалось пробраться дальше некое чужеродное тело. Необыкновенное, донельзя смущающее обстоятельство, тем более затруднительное, что речь шла не о каком-то небольшом предмете, а о целых деревьях, обо всем трепещущем и полном жизни лесе. Он воспринимал это как порочащую его слабость. Он даже перестал обращать внимание на детали происходящего. Возможно, через то же отверстие внутрь проскользнул и какой-то человек, он не мог этого ни утверждать, ни отрицать. Ему казалось, что своего рода бездну, каковой он являлся, захлестывают волны. Все это не слишком его заботило. Его внимание было поглощено руками, занятыми распознаванием смешавшихся с ним существ, чей характер они по частям выявляли: собака, представленная одним ухом, птица, замещающая дерево, на котором она пела. Благодаря этим существам, погруженным в ускользающие от любого истолкования действия, и были воздвигнуты здания, целые города, настоящие города, созданные из пустоты и нагроможденния тысяч камней, прокатывающиеся в крови и подчас разрывающие артерии творения, игравшие роль того, что Фома некогда называл идеями и страстями. Так им овладел страх, который ничем не отличался от его трупа. Желание как раз и было этим трупом, который раскрыл глаза и, зная, что мертв, неловко карабкался обратно ко рту, словно заживо проглоченное животное. Его населили, потом переварили чувства. Каждую частичку его плоти сжимали тысячи рук, которыми была всего лишь одна его рука. Смертельная тоска стучалась ему в сердце. Он знал, что вокруг тела, слившись с ночью, не дремлет его мысль. С жуткой уверенностью знал, что и она тоже ищет пути, чтобы в него проникнуть. У него на губах, во рту, она стремилась к чудовищному единению. Под веками созидала необходимый взгляд. И в то же время с яростью разрушала то лицо, которое обнимала. Величественные города, пришедшие в упадок городища исчезли. Камни разбросаны вовне. Деревья пересажены. Руки и трупы унесены. Оставалось только лишенное чувств тело Фомы. И мысль, вновь войдя в него, обменялась прикосновениями с пустотой.

III

Он вернулся в гостиницу, чтобы пообедать. Он, конечно же, мог занять свое обычное место за большим столом, но не стал этого делать и остался чуть в стороне. В настоящий момент еда была ему небезразлична. С одной стороны, в ней крылось искушение, поскольку он тем самым доказывал, что свободен и еще может вернуться назад; с другой стороны, это было неправильно из-за риска отвоевать свободу на слишком ограниченной основе. Посему он предпочел вести себя не очень откровенно и приблизился на несколько шагов, чтобы посмотреть, как примут его новый способ существования другие. Первым делом он прислушался; вокруг стоял невнятный, грубый шум, который то вдруг усиливался, то затихал и становился незаметным. Ну конечно же, ошибки быть не могло, то был шум разговора, и к тому же, когда речь становилась поспокойнее, он узнавал самые простые слова, которые, казалось, были выбраны с тем, чтобы ему было легче их понять. Но этих слов ему было мало, он хотел заговорить с сидевшими напротив людьми и пробился к столу: дойдя до него, он не произнес ни слова, вглядываясь в людей, каждый из которых казался ему по-своему важным. Ему дали знак, чтобы он садился. Он не обратил на это приглашение внимания. Его позвали громче, и какая-то уже немолодая женщина, обернувшись к нему, спросила, купался ли он сегодня. Фома ответил утвердительно. Наступило молчание; итак, беседа была возможна? Однако сказанное им, должно быть, не вполне годилось, поскольку женщина посмотрела на него с укором и медленно поднялась с видом человека, который, не сумев до конца выполнить свою задачу, испытывает от этого непонятное сожаление, что не помешало ей произвести своим уходом такое впечатление, будто она охотно отказывается от своей роли. Фома не долго думая занял свободное место и, усевшись на стул, который показался ему на удивление низким, но удобным, думал уже только о том, чтобы ему подали еду, от которой он только что отказался. Не слишком ли поздно? Он был бы рад посоветоваться по этому поводу с присутствующими. Они, очевидно, не выказывали по отношению к нему откровенной неприязни, он мог даже рассчитывать на их благожелательность, без которой ему не удалось бы остаться в комнате и на секунду; но в их поведении сквозила и некая подозрительность, которая отнюдь не побуждала ни к доверию, ни даже к каким бы то ни было отношениям. Разглядывая свою соседку, Фома поразился: красота этой высокой светловолосой девушки пробуждалась по мере того, как он на нее смотрел. Похоже, она испытала живейшее удовольствие, когда он подошел и сел рядом, но теперь держалась отчасти скованно, наивно стараясь сохранять дистанцию, еще более чужая из-за того, что он тянулся к ней в надежде на какой-либо поощряющий знак. Он тем не менее продолжал в нее вглядываться, ибо его притягивало к себе все ее озаренное блистательным светом существо. Услышав, как кто-то на редкость пронзительным голосом позвал: “Анна”, увидев, как она тут же подняла голову, чтобы ответить, он решил действовать и изо всех сил ударил по столу. Тактическая ошибка, сомневаться не приходилось, весьма неудачный жест: последствия не заставили себя ждать. Каждый, словно в негодовании на несуразную выходку, стерпеть каковую можно было разве что не обращая на нее внимания, замкнулся в той сдержанности, против которой невозможно было что-либо сделать. Теперь часами можно было бы тщетно ожидать возрождения хоть какой-то надежды, и, помимо любых попыток восстать, на провал были обречены и самые бесспорные свидетельства сговорчивости. Итак, партия казалась проигранной. И тогда Фома, дабы поторопить события, принялся пристально, в упор разглядывать их всех, даже тех, кто отворачивался, даже тех, кто, встретившись с ним взглядом, отводили его скорее чем когда-либо. Никому не доставало духа выдержать чуть дольше этот пустой, взыскующий взгляд, который настойчиво требовал неведомо чего и блуждал, ничему не подчиняясь, но хуже всего восприняла его соседка: она встала, пригладила волосы, утерла лицо и приготовилась молча удалиться. До чего усталыми были ее движения! Еще недавно свет, омывавший ее лицо, отблески, освещавшие платье, делали ее присутствие столь отрадным, и вот это сияние рассеивалось. Теперь это было всего-навсего существо, хрупкость которого проявлялась в поблекшей красоте, потерявшее всю свою реальность, словно очертания ее тела обрисовывал не свет, а смутное свечение, исходившее чуть ли не от скелета. С ее стороны более не приходилось ждать никакого содействия. До неприличия неотрывно созерцавшему девушку только и оставалось, что погрузиться в чувство одиночества, где, пожелав зайти дальше, легко было бы затеряться и продолжать терять себя. И все же Фома постарался не поддаться простым впечатлениям. Он даже нарочно повернулся к девушке, хотя и без того не сводил с нее глаз. Вокруг, среди неприятной кутерьмы и гомона, все вставали со своих мест. Поднялся и он, измерив взглядом в теперь погруженном в полумрак зале расстояние, которое следовало преодолеть, чтобы добраться до двери. В это мгновение все вокруг вспыхнуло, засверкали электрические лампы, осветили вестибюль, отбросили лучи наружу, куда, казалось, надо было вступить словно в жаркую и мягкую толщу. В тот же миг его снаружи позвала девушка – решительным, пожалуй, слишком громким голосом, в котором звучали повелительные нотки, так что невозможно было определить, то ли эта сила исходила из передаваемого приказа, то ли от самого принявшего его слишком уж всерьез голоса. Первым порывом живо откликнувшегося на этот призыв Фомы было подчиниться, устремившись в пустоту пространства. Затем, когда зов поглотила тишина, он уже не был так уверен, что и в самом деле слышал свое имя, и ограничился тем, что обратился в слух в надежде, что его позовут снова. Все еще вслушиваясь, он задумался о далекости всех этих людей, об их абсолютной немоте, их безразличии. Чистое ребячество – надеяться, что простой зов упразднит все расстояния. Это было даже унизительно и опасно. Засим он поднял голову и, убедившись, что все уже разошлись, в свою очередь вышел из комнаты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю