Текст книги "Избранное"
Автор книги: Михаил Шевченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 29 страниц)
– Конечно, поступишь! – выкрикнула Надя нетерпеливо. – Почему это ты не поступишь?.. Ну, а как тебе повезло? Расскажи!
– В общем, так. Долго мне до сегодняшнего дня плутать пришлось. Не смейся только. Знаешь, где я учился? Даже в птицетехникуме. Да. Учился на лучшем отделении – технологическом. Я же поступал как отличник. Понимаешь, в седьмом классе надо было решать, какую профессию выбрать. У матери я один. Она делала для меня все. Выдыхалась. А я не знаю, как будет завтра. Шла ведь еще война. Придется ли учиться после десятилетки? Или нет? А специальности никакой. Решил приобретать специальность… В городе нашем есть медшкола, птицетехникум и педучилище. Куда идти? Маме наговорили: станет техноруком на птицефабрике – все у вас будет, все в ваших руках. Я-то махнул бы в музыкальное уже тогда. Но… Вот эти «но». Баяна нет!..
И пошел я в «птишню», – так у нас называют птицетехникум. Курощупами дразнили нас соседи из педучилища. Начал учиться, понял: не то, не для меня. Бежать? Куда? Куда побежишь в середине года? Кое-как тянул на тройки. А разве я б был троечником в музучилище?.. Нет, нужен баян!.. И стал я подумывать, как купить баян. На баяне я уже играл, и довольно прилично. У меня дружок был с баяном, Степан Божко. Так я дневал и ночевал у него. Ну вот… Начал я искать баян. В магазинах их не было и нет. Нашел один в Чернышовке, – село есть такое. Километрах в восьми от нашего города. Баян – не ахти. А хозяин просит за него восемь тысяч. И ни капли меньше. Как чует, нужен мне позарез инструмент. Где столько денег взять?.. И тогда мама продает скатерть – она купила ее в молодости еще, когда замуж за отца собиралась, специально в Ленинград ездила на заработки. Продает атласный отрез – отец перед войной из Минска привез на одеяло. Продает платья свои… В общем, все-все, что берегла как память про свою молодость, про отца… Все продала. Осталась в чем ходила в будни… Да еще в долг залезла. Три тыщи пришлось занять… И мы отправились за баяном. Отвалили восемь тысяч. Ни копейки не уступил куркуль чернышовский… Никогда не забуду тот день! На обратном пути ударил дождь. Да такой – с громом, с молнией! Шли босиком. Промокли до нитки. Несли баян по очереди. Скользко. Раза два я падал… Но не было людей счастливее нас в тот день!..
Кое-как заканчивал я первый курс птицетехникума. Есть баян – значит, надо ехать в музыкальное! Но… Опять «но»…
Подумал-подумал я – нельзя ехать. Как же я брошу мать в чужой квартире? Что она сможет одна?.. Своей халупы у нас не было. Наш дом разбило немецкой бомбой. Пять лет уже мы шатались по частным квартирам. А ты знаешь, что это значит? Не там сел, не там встал. Не там прошел. Вечно ты виноват, а хозяин прав… Вот и думай тут!..
А тем временем нам с матерью выделили усадьбу. И стал я баяном зарабатывать на хату. Меня приглашали играть на свадьбы, на дни рождения, на всяческие праздники. И я играл, а играл я – не сочти за хвастовство – всегда честно, не подводил компаний. Играл за деньги. Играл за просо, за кукурузу, за макуху – жрать ведь нечего. Играл за доски – пригодятся на хату. Играл за бревна. За то, чтобы привезти песку или глины; за то, чтобы дали лошадь с повозкой на день: привезти камыш из Морозовки – нужно на стены, на крышу… Черт знает за что я только не играл! А ты знаешь, что значит играть в компании, да еще пьяной?.. Я играл сутками напролет. Уже на ногах не стоишь – а им давай «барыню»! Уже руки баян не держат, а им песняка давай!.. На улице мороз за тридцать, пальцы коченеют на ледяных клавишах – а ты играй, так-перетак!.. Передохнуть я мог только в двух случаях: либо надо выпить-закусить, – тут баянисту первая чарка! Либо перекур устраивать!..
– И ты пил и курил? – Надя подалась к Мишке.
– И пил. И курил, – вздохнул он. – Все было… В конце концов начали строить хату. Поднарядил я одного старика соседа. Мать из кожи лезла. И кое-как поставили мы камышовую халупу в три окна. Не сразу, конечно. Когда поднакопилось материалу – целое лето провозились.
Тут узнал я, что в педучилище преподают музыку. Учат играть на скрипке. И перешел туда. На второй курс. Правда, поморщился директор – у меня же одни тройки за первый курс «птишни». Но принял. Мужиков-то в училище и до сих пор – раз-два и обчелся.
И вот нынешней весной кое-как влезли мы в свою хату. И тогда я пошел к директору педучилища – давайте мне, говорю, документы, хочу уходить. «Как уходить? Какие документы? До сессии полмесяца. Предпоследний курс… Ты без пяти минут выпускник! Ты что, рехнулся?» – кричит он на меня. А я ему свое – не буду сдавать экзамены. Мне это не нужно. Я еду в музыкальное. «Ты и так хорошо играешь, – говорит директор. – Руководишь нашим оркестром. Выступаешь по радио, на концертах. Чего тебе еще надо?» Хочу быть настоящим музыкантом, отвечаю.
Поругались мы. И все же документы я забрал. Главное, мне нужна была справка об окончании семилетки – там же все пятерки. Стало быть, мне не сдавать экзамены по общеобразовательным. Только по музыке.
Весну и лето готовил я программу. И опять же закончил отделку хаты. Наличники на окна сделал. Покрасил все. Погреб вырыл. Сгондобил сарайчик. Вот и все.
Мишка умолк. И долго молчал. Надя тоже сидела молча.
– Скоро рассвет, – тихо сказал он. – Иди-ка ты спать.
Она будто не слышала его.
– Миш, ты никому не скажешь? – зашептала вдруг.
– Про что? – спросил он тоже шепотом.
– А вот про что… Закрой глаза.
Она наклонилась к нему, обхватила руками за шею и крепко прижалась губами к его щеке.
Мишке показалось – его бросили на раскаленные угли. Когда он открыл глаза, Нади на террасе не было…
«Снился мне сад в подвенечном уборе, в этом саду мы сидели вдвоем. Звезды на небе, звезды на море, звезды в сердце моем…»
Экзамены Мишке показались шуткой. Ничего серьезного, на его взгляд, не происходило. Всех поступающих вызывали по одному в классы. Невольно он отмечал только то, что после каждого вызова становилось все меньше людей в коридоре. Мишка удивлялся, как это не суметь выстучать карандашом заданный ритм, как не назвать взятые пианистом ноты, не спеть их. Но многие этого не могли сделать. Их тут же отчисляли, не допуская к дальнейшим экзаменам.
Мишка все сдал хорошо. Когда он играл песню «Меж крутых бережков» и старательно выбирал басовую партию (как раз – раненой рукой), в класс вошла высокая, в длинном платье, величественная женщина с пышной седой прической и густыми черными бровями. Она оперлась на фортепьяно, будто собралась петь, прослушала Мишку и спросила:
– Вы откуда, молодой человек?
Мишка назвал свой город.
– Николай Ксенофонтович, – обратилась она к экзаменатору. – Вы не заметили? Каждый год к нам с юга области приезжают вот такие талантливые ребята. Помните Зою Саенко? Тоже баянистка. – Снова повернулась к Мишке: – Поздравляю вас. Вам ведь больше ничего не сдавать.
– А можно мне, – осмелел Мишка, – можно кроме баяна и на пианино заниматься?
– Занятия по фортепьяно у вас будут обязательно. Но ежели вы хотите заниматься больше – ради бога. Скажите, каков, а?
Из двадцати семи человек, поступавших по классу баяна, приняты были трое. Один слепой с абсолютным слухом. Другой – инвалид войны. Третий – Мишка.
Он не мог опомниться – как все оказалось просто. Первая его мысль была – дать домой телеграмму. «Нет, приеду и все расскажу», – решил он.
Во дворе Мишка присел на скамейку у ворот. Как-то не верилось: все так просто. Присев, он понял – все-таки волновался. И из-за самих экзаменов. И при разговоре с экзаменаторами. И из-за всего, что происходило на его глазах все это утро.
Из училища вышел парень в солдатской гимнастерке. На широком раздвоенном подбородке – синеватый шрам. На носу тоже шрам. Парень курил, глубоко затягиваясь. Поравнялся с Мишкой, спросил:
– Приняли?
Мишка счастливо кивнул.
– А я сгорел… Рука не годится, – он отвел от себя правую руку и посмотрел на нее, как на чужую, ненужную. – Кисть плохо работает… Ранение… Нет, сказали, Девицын, фортепьяно вам, голубок, заказано! Легко им говорить, а мне… Я в окопах бредил музыкой…
Он швырнул окурок к ограде. Притоптал его носком кирзового сапога.
Мишка торопливо натянул манжет рубашки до половины ладони раненой руки, чтобы не видна была повязка. «А если б Фиксатый резанул сильнее… И я бы тоже не сдал экзамены…»
Мишка похолодел. Встал смущенно. Что сказать?
Парень достал из кармана галифе папиросу и опять закурил.
– А тебя приняли? Да?
Мишка кивнул, пошел со двора, не оглядываясь. Пошел быстрее. Потом почти побежал от чужой боли. Ему хотелось кричать встречным о своей радости. Он вдруг подумал: единственный человек в городе, кому он может сказать о ней, – это Надя.
Он не чуял под собой земли. Баян казался ему невесомым, как в день покупки. Небо светилось голубизной. Встречные улыбались Мишке и даже оглядывались на него.
А липы вдоль тротуара бросали Мишке под ноги первые свои золотые листья.
Надя на пороге, при мачехе, обняла его и запрыгала в восторге.
– Я ни капельки не сомневалась! Поздравляю! За стол!
Она побежала в свою комнату.
– Будем пировать здесь! А не на кухне!
Она достала из-за трюмо бумажный сверток, развернула его и поставила на стол шампанского.
– Это папин подарок нам! – сказала Надя удивленной Капитолине Сидоровне. – Да, папа сказал: сдаст Михаил экзамены – отпразднуйте все. Вот!
После выпитой рюмки Надя раскраснелась.
– Миш, ты умеешь из «Первой перчатки»? Помнишь?
Мишка взял баян, прошелся по клавишам, вспоминая знакомую мелодию. Надя пробовала подпевать.
– Нет, надо чуть-чуть выше.
Мишка взял выше. И Надя запела. Запела взволнованно, неожиданно чистым-чистым голосом.
«Милый друг, наконец-то мы вместе. Ты плыви, наша лодка, плыви…»
Видя, что Мишка удивлен, она вскинула радостно брови – да, вот так я умею петь, и мне хорошо петь с тобой.
«Сердцу хочется ласковой песни и хорошей большой любви…»
Она пела, будто говорила ему – да, это мне хочется и песни и любви. Ты понимаешь? Он глядел на нее, и в его сердце – он это впервые ясно чувствовал! – жила и песня, и любовь.
– А хочешь, спою тебе еще? Пела одну песню эвакуированная, в Сибири. Мужа у нее убило под Ленинградом… Она та-ак пела! Если б ты слышал!.. Я, конечно, не так… Ну, давай. В этой же тональности.
Надя встала возле Мишки. Повернулась к окну. И вдруг издалека-далека, еле слышные, донеслись щемящие звуки. Они нарастали. Они сливались в мелодию той, безымянной, бесконечной в своей просторности, русской песни, в которой, боже мой, и слов-то почти нет, а как же она берет за душу!..
«Ой, взлета-а-ала… Ой, лета-а-ла го-орлинка-а-а да рядом с я-а-асным со-о-околом…»
Вскинув голову, Надя вела причудливую мелодию, по-прежнему глядя в окно и, может быть, видя и заснеженную Сибирь, и ту обездоленную женщину. И Мишке показалось, что он раньше уже где-то слышал эту песню и что она живет в нем; что он знал ту женщину, которая пела ее, – женщина была похожа и на мать его, и на соседку тетку Химку, и на многих женщин военной поры.
Одними аккордами поддерживал Мишка пение – не по-девичьи вдумчивое и сердечное.
«Ой, да попал сокол в бурю че-о-орную-у-у, да по-лома-а-ала буря крылья соко-о-линыя-а-а…»
На пронзительно-звенящей высоте оборвала Надя песню и опустилась на стул. С минуту молчала. Потом сказала, как выкрикнула:
– Хорошая, правда?
Пригубила вина и уже тихо спросила:
– Примут меня в музучилище?
– Думаю, да, – уверенно ответил Мишка. – С таким голосом и слухом… А кроме… ты так переживаешь…
– Все! – Надя решительно встала. – Через два года кончаю десятый – и в музыкальное!
– Слепой сказал – посмотрим, – отозвалась мачеха.
– Только музыкальное, – твердо сказала Надя.
К вечеру они вышли погулять. Прошли до Петровского сквера. Спустились вниз к реке. Под старой разлапистой вербой, выброшенная на берег, лежала вверх дном лодка. Они уселись на нее.
– Ты очень хороший, Миш, – сказала Надя. – И я тебя поцелую.
– Тогда я тебя поцелую дважды. За тот раз. Ладно? – перешел на шепот Мишка, удивляясь тому, что он сказал.
– За какой тот? Никакого раза не было.
Мишка повернулся к Наде и увидел – у самых своих глаз – на мочке ее уха родинку и прижался губами к ней.
– Не целуй ее. Ты меня оглушаешь, – Надя шептала, запрокинув голову. Потом вскочила.
– Ой, я не знала, что люблю целоваться. Только, чур, ты никому про это. Ладно?
Они гуляли до поздней ночи. Несколько раз Надя приостанавливала Мишку и говорила:
– Мне так хорошо. Но почему-то и грустно. Почему?
Мишка пожимал плечами.
За рекой, далеко над лесом, взошла луна. В ее свете руины города казались сказочными замками…
– А вы сами поете, Миша? – спросила хозяйка стола.
– Немножко когда-то пел.
– Наверное, украинские песни? Спойте.
– Да, спойте украинское, – присоединилась к просьбе и Надежда.
Михаил Сергеевич давно т а к не пел.
«Дывлюсь я на небо та й думку гадаю, чому ж я не сокил, чому не литаю? Чому мени, боже, ты крылец не дав? Я б землю покинув та й в небо злитав!..»
Нет, землю не покинешь.
Утром следующего дня Мишке в училище та самая величественная женщина, которая вчера расхваливала его, сказала, что училище своим ученикам не предоставляет общежития. Училище помогает инвалидам войны оплачивать квартиры. А таким, как Мишка, оно помогать не может. Стипендия сто шестьдесят рублей – и все.
Мишка сначала не понял сути сказанного. Нет общежития – он снимет комнату. Он не будет медлить.
Мишка отправился на поиски квартиры. В ближайших домах, возле училища, оказалось, либо уже жили такие же, как он, учащиеся, либо не сдавались квартиры. Мишке отвечали: нет или самим тесно.
Чем шире становился круг поисков, тем чаще Мишка спускался в подвалы.
В одном подвале встретила его женщина. У ног ее ползала девочка с испачканными свеклой щеками.
– Да, угол можем сдать, – сказала хозяйка. – Нам нужны денежки с энтой кралей.
Она взяла девочку на руки и хотела было подбросить над собой. Да вовремя спохватилась. Иначе девочка стукнулась бы о сводчатый потолок. Мишку проколола насквозь мысль о том, как больно бы девочка ударилась.
– Никак не привыкну. Проклятый, висит над темем, – ругнулась хозяйка; потом сказала Мишке: – Вот там, за ширмой, устроит тебя? Сто пятьдесят рублей цена.
Мишка сделал три шага к окну. На широком подоконнике была постлана тряпка. Поверх лежала какая-то кацавейка.
– Тут моя кралечка глядит на улицу, – подала голос хозяйка.
В окне мелькали ноги.
– У нас с ей игра есть. Узнавать по ногам, кто прошел. Да, Лиленька? Знаешь, дорогой, сколько ног проходит? И в сапогах, и в туфельках-лодочках, я до войны такие износила – одну пару, и в галошах, и босых – о, сколько их, босых!.. Всякие ноги. И по ним человека видишь! Во!..
Словно снега бросили за шиворот Мишке. «Боже мой, – подумал он сокрушенно. – Глядеть на свет дня и видеть одни ноги. Изо дня в день!..»
Вправо от окна стояла койка. За ней – раскладушка. Их разделяла ширма – старое солдатское одеяло. По краям оно было растрепано, бахрома походила на вермишель.
– На раскладушке спит кралечка. За ней можно еще одну койку поставить. Под стеной места хватит, – пояснила хозяйка. – А хошь, ты поближе ко мне?
Мишка взглянул вдоль серой сырой стены. «Рядом с н е й?» Он посмотрел на хозяйку. Свет падал ему на лицо, и она уловила его недоумение.
– Что? Не нравится?.. Ой, да ты молоденький… Какая нужда в город-то пригнала?
– Учиться музыке, – тихо ответил Мишка.
– На чем же ты музыканишь?
– На баяне.
– О-о, – протянула хозяйка, покачивая на руках дочку. – Что ж ты, и тут будешь играть?
– А как же?
– Ну, милый! Тогда мы не сойдемся. Мне, знаешь, хватает вот этой музыканши.
Она ребром ладони вытерла нос девчушке.
– И денег твоих не надобно!
Мишка выбрался из подвала и облегченно вздохнул.
В подвалы он больше не заходил. Квартир в уцелевших и полуразрушенных домах не попадалось. Лишь на окраине, на спуске к реке, он нашел уютный – в садике – домик. В нем жила старуха, подслеповатая, согбенная годами. Она согласилась сдать Мишке маленькую отдельную комнату.
– Я с тебя, сынок, дорого не возьму. Другие берут по полтораста, а мне – сотню заплатишь, и довольно, – говорила старуха, пристально разглядывая постояльца.
«Шестьдесят рублей останется на еду», – радостно подумал Мишка.
А старуха, глядя вприщурку, продолжала:
– Токо еще уголька али дровец добывал бы… И играй себе на здоровье! Играй, я все одно туга на ухо.
– Где ж я добуду дров да угля? – прокричал Миша, наклонившись над старухой.
– Уж где добудешь, – развела руками старая, как будто показывая простор для Мишкиных возможностей.
К вечеру Мишка не чуял ног. И к вечеру же понял, что ему оставаться на учебу, о которой он столько мечтал исступленно, к которой всю свою жизнь стремился, невозможно. Простой расчет сделал он неожиданно для себя. Стипендия – сто шестьдесят рублей. Если даже он найдет квартиру, в которой согласятся терпеть его ежедневную игру на баяне, он должен уплатить хозяевам не менее ста тридцати – ста пятидесяти рублей. Как же ему жить от стипендии до стипендии?.. Как жить?.. От матери он ждать ничего не мог. Где она, школьная техничка, добудет ему помощь? Она там сама будет и холодать, и голодать. Ей там самой дай бог стянуться на свои нужды!.. Нет, больше ни копейки не возьмет он у нее!..
А если квартира возле училища – то еще дороже. Хозяева понимали выгодность их жилья…
Так что же делать?
Мишку охватило отчаяние. Значит, выхода нет. Значит, надо отступать тогда, когда все, казалось, было преодолено. Нет, никуда ему из дома не уехать. Единственное, что для него, – кончать педучилище. Он представил лицо директора – бровастое, в оспинках, победно усмехающееся: «А что я тебе говорил?..»
Мишка шел не ведая куда. Среди пустынных развалин присел на груду бетона с торчащими железными прутьями. Так что же делать? Ходить на вокзал разгружать вагоны? Мишка слышал о таких студенческих заработках. Но это… Сегодня взяли на разгрузки, а завтра разгружать нечего. А от стипендии – в кармане ни копейки… Зарабатывать бы игрой, как дома. Но для кого же здесь играть? Люди живут под землей – им не до веселья…
Мишка долго кружил по развалинам. Наконец очутился у Кольцовского сквера. От него он помнил дорогу к Наде. Что он ей скажет? Если бы баян был с ним, он пошел бы на вокзал.
– Куда ты пропал? – Надя встретила Мишку возле дома.
Мишка молчал. С трудом держался, чтоб не заплакать.
– Что случилось? – тормошила она его.
Вошли в дом. На террасе Мишка сдавленно рассказал ей все.
– Ничего не остается, как уехать, – выдохнул он.
– Погоди ты, уехать!.. Погоди! – Надя ломала пальцы и нервно ходила по террасе. – Погоди!.. Знаешь что? – Она решительно повысила голос. – Ты будешь жить у нас! Да, у нас. У нас же три комнаты. В одной будет отец с н е й. И по одной нам с тобой. А? Погоди!
Надя выскочила с террасы. Какое-то время в квартире было тихо. Потом до Мишки стали долетать голоса Нади и Капитолины Сидоровны.
– Ты не своевольничай! – кричала Капитолина Сидоровна. – Тута я хозяйка, а не ты!
– Я знаю, отец бы согласился! – отвечала Надя. – Он ведь на нож шел за меня. Поймите же. Он хороший!
– Мы его и приютили. Но завсегда жить у нас…
– Да это ж недолго… Завсегда… Будут же отстраивать дома. И дадут ему общежитие. Это ж год, может, всего! У нас же комната пустует!..
– Ничего себе – год! – кричала Капитолина Сидоровна. – Год!.. С ума сойдешь от пиликанья.
– Да что вы говорите такое? – кричала Надя.
Капитолина Сидоровна не слушала ее.
– А что он будет есть? Кто его будет обстирывать?
– Еды у нас полно! Как вам не стыдно! А стирать… я ему буду стирать! Я! Я люблю его! Я выйду за него замуж!
– Что-о-о? – заорала Капитолина Сидоровна. – Что ты мелешь?
– Да! Да! Да! То, что вы слышали!
– Видали ее! В шестнадцать лет замуж! Отец возвернется… Я тебе дам замуж!.. Мне и вас хватает. Да еще примак тут!..
Мишка бросился в квартиру. В коридоре, закрыв лицо руками и упершись лбом в стену, стояла Надя. Поднятые плечи ее вздрагивали. А в дальней комнате, посредине, высилась Капитолина Сидоровна в своем цветастом халате, с засученными рукавами. Повернувшись вполоборота к Наде, подбоченясь, она выглядела неприступной и непреклонной.
– Мы тебя как человека… – перекинулась она на Мишку. – А ты девочку с пути сбиваешь.
– Не смейте так, – закричала Надя, отпрянув от стены, – не он – вы сбиваете! Вам все мало! Мало! Вы всю войну хапали! Люди воевали, а вы… Иди работай! С пятого класса гоните… А я буду учиться! Понятно вам?.. Боитесь все – кто-то объест вас!..
– Ну, не надо ссоры, – взял ее Мишка за плечи. – Или я немедленно уйду.
– Никуда ты не уйдешь ночью! – еще громче закричала Надя. – Она бы всех разогнала.
На террасе Надя понемногу стала успокаиваться.
– Как же так? – всхлипывала сокрушенно. – Завтра еще поищем. Как же… Столько вытерпеть… Ну, ведь правда, ты же мог бы жить у нас. Три комнаты. Люди видел как живут? А у нас же все есть. Отец же все добывает. Ему можно!.. Только и он в ее дуду!..
Она упала на диван. Закрыла лицо руками.
– Ладно, успокойся, – ласково говорил Мишка. – Успокойся, хорошая, добрая Надя. Надежда. Надеждинка…
Она поднялась, вытирая мокрые щеки.
– На-деж-дин-ка, – произнесла по слогам. – Меня никто так не называл… Что ты будешь делать?
– Уеду завтра… заканчивать педучилище.
– Я буду узнавать… Будет общежитие – ты приедешь, – встрепенулась Надя. – Приедешь? Я буду узнавать… И потом я тоже пойду в училище. Приедешь?..
– Приеду, – шептал Мишка, но не верил в это.
Вот закончится война…
Утром Надя обежала своих подруг. Ни у одной ничего не добилась. Свободных углов или квартир никто не знал.
В канцелярии Мишку встретила та же величественная женщина. Точно так же, как директор педучилища, она удивленно спросила:
– Как это забрать документы?
– Мне негде жить, – мрачно сказал Мишка.
– Это… товарищ… – Директриса поднялась над столом; она, видимо, хотела назвать Мишку по фамилии, но забыла ее и отвела взгляд в сторону. – С жильем мы, вероятно, кое-как помогли бы вам все-таки… со временем…
Она пошла было Мишке навстречу, потом вернулась к столу, взяла какую-то бумагу. Глядя на нее, тихо сказала:
– Хуже другое, дорогой Кобзарь… Телеграмма вам…
Директриса протянула бумагу Мишке.
– Кто у вас дома, кроме мамы?
– Никого, – машинально ответил Мишка, не понимая, зачем с ним говорят об этом. Он пробежал глазами телеграмму и тоже ничего не понял – так далек он был от того, что произошло дома.
«Мать подорвалась на мине. Ефимия Карповна».
«Ефим… Карповна… Какой Ефим? – думал растерянно Мишка. – А-а, соседка, тетка Химка!.. При чем она тут? Почему на мине?..»
Мишка не помнил, как вышел из кабинета в коридор. Темно было перед глазами. Директриса шла рядом, положив руку на его плечо.
– Тут уж мы ничего… Держитесь, милый. Если с мамой благополучно… приезжайте…
«…Подорвалась на мине».
Может, ошибка? Может, телеграмма не ему?..
Выйдя из училища, Мишка остановился у ворот, где вчера стоял искалеченный солдат, и посмотрел на бумаги в руках. Справки. Об окончании семилетки. О сдаче приемных экзаменов. Пятерки в обеих. И вот с ними, с пятерками, он вынужден оставить училище – этот дом, этот двор, где звучит музыка, – то, чем он жил столько, сколько помнил себя. Еще несколько минут назад отъезд должен был ошеломить, унизить, убить его. Еще несколько минут назад Мишка, хотя и пришел за документами, колебался – уезжать или нет. Он готов был еще и еще искать жилье и верил, что нашел бы; потом он все равно смог бы и подзарабатывать.
Но сейчас все это уже не имело для него того значения, которое имело несколько минут назад. Телеграмма, которую он вместе со справками держал в руках, непонятная, всей душой не принимаемая телеграмма, сразу же отодвинула, сделала ничего не значащим все то, что долгие годы было смыслом его жизни. Он знал, что должен немедленно и – чувствовал – навсегда уехать отсюда.
Мишка мысленно увидел вчерашнего солдата-калеку. По-разному война сделала одно и то же жестокое дело – и для того солдата, и для него, Мишки.
Вот закончится война…
«Мать подорвалась на мине…»
Мишка шел по разрушенному городу. Мишка думал обо всем том, что он потерял за свою короткую жизнь, за свои семнадцать лет. Война лишила его отца. Лишила друзей, тех, с которыми бегал босиком по одной улице, с которыми сидел за одной партой. Война убила в нем детство, преждевременно состарила его. Она отняла у него музыку, то, что было его радостью и надеждой на счастье. И, наконец, – мало ей всего этого! – она отнимает мать…
Вот закончится война…
Война кончилась.
Кончилась ли?.. Нет, она еще бьет по самому сердцу. Она убивает живое. Все кругом в руинах. И они, эти руины, останутся на земле до тех пор, пока будет жива человеческая память.
«Одно из двух: или война есть сумасшествие, или ежели люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания, как у нас почему-то принято думать».
Прав Лев Толстой! О, как трагически он прав!..
Мишка вышел к Петровскому скверу.
Было безлюдно. Посредине – без фигуры великого царя – торчал постамент. Блестели на нем жестяные буквы «Петр I». У подножия сиротливо лежал якорь с цепью.
Мишка шел по проспекту Революции. Руины города предстали руинами, а не сказочными замками.
Сказки не было.
Была обнаженная жестокая явь. Был разрушенный и оскверненный человеческий труд. И кем же? Самим человеком! Тем, который надменно кичится собою как высшим созданием природы!..
Из-за управления железной дороги на проспект вышла колонна пленных немцев. Их вели на работу – растаскивать руины, те, которые они усердно оставляли за собой по всей Европе. Немцы шли и пели; один, длинный, со сбитой на ухо пилоткой, играл на губной гармошке. Пели что-то маршевое. Немцы – большие любители маршей. Мишка это знал.
Впереди них и позади шли наши автоматчики.
«Если бы однажды провалилась европейская цивилизация, я пожалел бы только об одном – о музыке…»
Кажется, тоже Толстой. Что же тогда – ржавый визг немецкой губной гармошки? Новое слово в европейской музыке?..
Насупившись, до боли сжав зубы, глядел Мишка на колонну. Эти немцы где-то здесь ж и л и, в городе, занимали какое-то оставшееся в целости помещение; их только что к о р м и л и… А он…
Мишка остановился. Он не мог идти рядом с колонной, эдак невинно поющей под губную гармошку…
Теперь там восстановлены дома, построены новые. По проспектам и улицам, во дворах домов растут липы и каштаны; разбиты парки и скверы. Бронзовый Петр Первый стоит на постаменте. Как будто не было разрушений, убийств, крови.
Но на этих местах погребены сотни тысяч людей, сотни тысяч судеб. Руин нет – руины есть. И вечно будут – руины человеческих сердец.
Можно поднять из руин жилища и сады. Можно все перестроить. Но как изменить прожитую жизнь?..
Нади не было дома. Мишка поблагодарил Капитолину Сидоровну за приют. Попросил ни в чем не винить Надю.
На вокзале стоял эшелон – ехали демобилизованные. В вагонах раскрыты двери; состав увешан портретами Сталина, плакатами, ветками зелени. Мишка смотрел на смеющихся, поющих, пьющих солдат и плохо соображал, что же с ним произошло.
Он подошел к глухой стене какого-то ларька. Сел на футляр. Сидел, облокотившись на колени, обхватив руками голову. За эшелоном маневрушка таскала вагоны, колеса постукивали на стыках.
Сразу после освобождения города от фашистских войск Мишка с ребятами катался на лыжах в Песках. Наткнулись на кем-то оставленную без предохранителя итальянскую гранату – такую красную баночку. Старушки подбирали их – приспособить вместо лампадки. Старухам отрывало руки, выбивало глаза.
Оставленная граната лежала на лыжне. Кто-то мог подорваться на ней. Надо было взорвать ее. Били снежками, били камнями – не взрывалась.
Тогда Мишка предупредил ребят, чтоб ничего не бросали. Сам подбежал к гранате, схватил ее и, едва размахнулся, едва она вылетела у него из ладони, – все это произошло в две-три секунды, – граната разорвалась. Мишка упал на колени оглушенный. Руку отбросило назад. И надо же тому быть! Взрывная волна и все осколки ушли от него, ушли в противоположную сторону. Перед Мишкой метрах в полутора темнело на снегу овальное пятно от взрыва. Звенело в ушах. Кисло было во рту. Но ни один – даже самый крохотный – осколок не коснулся его.
– Ну, Кобзарик, кто-то молится за тебя, – сказал Мишке школьный друг Илько Тютюник.
Мишка знал – молилась мать.
«Что с ней сейчас?.. Зачем я тогда остался на земле? – вдруг подумал Мишка, вслушиваясь в стук колес маневрового паровоза. Стук звучал все явственней… – Зачем теперь жить?..»
– Ты чего, парень, голову повесил? – На плечо кто-то положил руку. – Отстал от поезда, что ли?
Мишка откинулся к стене ларька. Над Мишкой склонился пожилой солдат. Без пилотки, пушистые усы, руки крепкие, узластые, с закопченными махрой пальцами.
– Отстал, – сказал Мишка. И подумал: «Так отстал, что уже не догнать…»
– Куда тебе надо? – Солдат присел перед ним на корточки. – Не кручинься. Куда ехать-то?
– Домой. – Мишка поднял глаза.
– Ох, как ты смахиваешь на моего братюньку. С сорок первого не видел его… Так где дом-то?
– В Россоши.
– Это ж нам по пути. А ну, айда со мной!
Солдат крепко взял Мишку за плечи, поднял, накинул себе на руку ремень футляра.
– Никак гармонь?
«Я выйду за него замуж!» Это конечно… – думал Мишка, шагая за солдатом. – Но как она хотела, чтоб я жил у них…»
Пересекли свободные пути. Подошли к раскрытому вагону.
– Хлопцы! Братюньку нашел! – закричал солдат. – Принимайте!
Мишка и глазом не успел моргнуть, как очутился в вагоне, среди сидевших на растолоченном сене солдат.
– Сейчас он нам рванет че-нибудь!
Солдат открыл футляр, вынул баян и протянул его Мишке.
– Ну-ка, брат!..
Мишка обвел взглядом притихших солдат – сколько он видел их вот так, на концертах в клубах, в госпиталях, – и ударил по самому больному:
«Давно я не видел подружку, дорогу к знакомым местам. Налей же в железную кружку свои боевые сто грамм! Гитару возьми, струну подтяни, солдатскую песню запой! И камень родной омоем слезой, когда мы вернемся домой!..»
Мишкин голос металлически звенел. Солдаты подхватили припев. Один развязал вещмешок, достал из него бутылку, к нему потянулись руки со стаканами, кружками, банками, крышками от котелков.
– Эх, мать честная!..
– Ну и братишку ты нашел!
«И камень родной обмоем слезой, когда мы вернемся домой…»
– Ми-и-иша-а! Ми-и-иша! – послышалось близко.
Мишка оборвал песню. Бросил баян на сено. Кинулся к двери. Внизу у вагона стояла Надя.
– Хорошо… что ты… – она не могла отдышаться, – что ты играл. А то бы я не нашла. Уезжаешь? – У нее скривились губы. – Уезжаешь, значит? На вот тебе! – Она протянула газетный сверток. – На дорогу… А может, подождать надо?