355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Шевченко » Избранное » Текст книги (страница 1)
Избранное
  • Текст добавлен: 30 марта 2017, 02:30

Текст книги "Избранное"


Автор книги: Михаил Шевченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 29 страниц)

Избранное

ПАМЯТЬ, ЛЮБОВЬ, И ТРЕВОГА

Один из рассказов Михаила Шевченко начинается так:

«У меня необычная чернильница. Это граната Ф-1, лимонкой ее называют. А похожа она больше на земной шар. Насечка ее – как меридианы и параллели Земли. По насечке и проходят границы разрыва, и каждая доля между меридианами и параллелями – смертоносный осколок.

Отлита моя лимонка незадолго до войны. Много лет назад я вывинтил из нее похожий на авторучку капсюль-взрыватель. А вместо, него вставляю авторучку».

И дело тут не в причуде, не в стремлении поразить оригинальностью своего рабочего «интерьера».

Необычная чернильница – память о погибших друзьях детства, которым посвящен рассказ «Граната». Друзья детства – испокон веков это сочетание слов как будто источало элегические воспоминания о счастливой, невозвратимой поре. В рассказах Михаила Шевченко на нем лежит отсвет военного пожара, и детские имена и прозвища возникают как бы в траурной рамке:

«Вместе мы окончили перед войной пятый класс. Вместе бегали в кино смотреть «Тимура и его команду». Вместе жарились на берегах Черной Калитвы и камышовыми удочками ловили в ней красноперок… И только праздновать конец войны мне пришлось одному…»

(«Граната».)

«В ту метельную ночь Илюшка погиб»

(«Метельная ночь»).

А то врывается в самое сердце обобщение! Герой повести Михаила Шевченко «Только бы одну весну» пишет отцу:

«…только на нашей улице – столько не вернется с войны!.. А сколько таких улиц в России!..»

Так случилось, что я никогда не бывал в родных краях Михаила Шевченко – на воронежской земле. Но поистине, сколько таких улиц в России, переживших вместе с нею неслыханные испытания, отдавших ей своих сыновей, вместе с нею пылавших в огне войны и потом встававших из развалин и пожарищ! И многое из того, что, как подпочвенные воды – реку, питает творчество автора этой книги, родственно и знакомо и мне, и многим другим читателям по собственному опыту, пусть даже приобретенному совсем в других селах и городах, на разных участках тогдашнего тысячекилометрового фронта.

Литературный путь Михаил Шевченко начинал со стихов. В его стихотворении «Оккупация» рассказано, как мальчик встречает свой день рождения за сочинением стихотворной листовки, которую собирается расклеить вместе с другом.

День рождения здесь не просто случайная дата: так и впрямь рождается поэт и, что, вероятно, важнее, – гражданин, борец, пусть еще неумелый во всех этих качествах, но отважный. Кстати, если обратить внимание на время создания стихотворений и басен, рассказов, повестей и литературных портретов Михаилом Шевченко, то увидишь, как крепнут эти качества, как высвечивается честная и добрая гражданская позиция писателя.

Герой уже названной повести, Игорь, старше автора на четыре года (сам Михаил Петрович Шевченко родился в 1929 году). Он почти мой ровесник, и, читая его так и не отосланные домой и отцу на фронт письма, ловишь себя на том, что строчки этого наивного мальчика-юноши воскрешают многое-многое в твоих собственных воспоминаниях и перекликаются с лучшим из того, что было создано нашей литературой в разгар войны и последующие десятилетия.

К тридцатилетию Победы журнал «Дружба народов» опубликовал выдержки из писем фронтовиков – студентов Литературного института имени Горького, куда через несколько лет после войны придет учиться Михаил Шевченко. Некоторые из авторов этих писем стали впоследствии известными литераторами, другим же не довелось дожить до победного часа, и, читая про шевченковского Игоря, я как бы слышу их голоса.

Есть в Игоре нечто кровно близкое и его сверстнику – лейтенанту Владимиру Антокольскому, безвременной гибели которого посвящена лучшая поэма его отца, и, скажем, сравнительно недавно «явившемуся на белый свет» чистому и трогательному Борису Костяеву из повести Виктора Астафьева «Пастух и пастушка».

Это – прекрасное родство! Но есть у Игоря родня и самая ближайшая, хотя, казалось бы, бесконечно отдаленная от него буквально всем – «местом, временем и обстоятельствами действия», выражаясь языком изящной словесности.

Речь идет о герое другого произведения писателя – «Кто ты на земле. Повесть о маленьком современнике».

Как ни светлы краски, которыми старался передать автор самую суть своего первого героя – молодого, романтически настроенного человека рубежа тридцатых – сороковых годов, война – да и не только война – густо подмешала в его портрет свои багрец и черноту, кровь и пепел.

По сравнению с этим неприхотливая вроде бы летопись жизни маленького Максима, при всех детских, а то и отнюдь не детских невзгодах, в ней случающихся, – конечно же сияющая, радостная акварель.

Однажды, когда уже отпраздновавшему свой первый «юбилей» – пять лет! – мальчику приходит запоздалая посылка от деда с бабушкой, он ликующе восклицает:

«Папа… ты думал, мой день рождения кончился? Нет! Он продолжается!..»

В известном смысле можно сказать, что и вся книга – это день рождения; может быть, надо сказать величавее, громогласнее, чуть ли не в библейском духе: день творения человека.

Его «творит» многое – весь окружающий мир: люди, книги, музыка, природа, звери, птицы…

Старый-престарый сказочный мотив: герой по дороге помогает то одному, то другому существу, а они потом в свою очередь «отдариваются» сторицей, выручая его из всяких бед и передряг, – в сущности, есть глубокое и доброе нравоучение о должном взаимоотношении человека с миром.

И маленький герой Шевченко уже начал эту свою дорогу. Он полон любопытства, интереса, доброжелательства ко всему, что встречает на своем пути, и в этом – залог его будущего. Не скажу по привычке: светлого, – мало ли как оборачивается жизнь! Но, во всяком случае, глубоко человечного.

Примечательный эпизод: радуясь устроенному ему в очередной (уже девятый!) день рождения, Максим говорит отцу: «Ты все хорошо придумал, папа. Но мне жаль, что у тебя не было ни одного такого дня рождения».

Это дорого стоит. Боюсь, что в своих, ныне преобладающих родительских хлопотах насчет сытого, уютного и беспечального времяпрепровождения наследников немногие сумели исподволь заронить в них драгоценнейшее зерно живого сочувствия ближним и дальним, сострадания, даже, если хотите, стеснительности какой-то перед лицом иной, менее удачливой и благополучной судьбы.

Тут начинает приоткрываться весьма существенная черта этой внешне столь простодушно-хроникальной книги, свидетельствующей о родстве с первой повестью писателя.

Человек, прочитавший рассказы Михаила Шевченко о его военном детстве, частично проведенном в оккупации, – «Граната» и «Метельная ночь», – легко сумеет поставить их в связь со скупыми обмолвками повествователя в книге о Максимке.

Рассказчик «Повести о маленьком современнике» – не просто нежный отец, но и человек, который своим живейшим и заинтересованным соучастием во всех делах, радостях и горестях ребенка как бы восполняет утраты, потери, известную ущербность собственного детства, когда, как сказано в «Гранате», его в иные дни, если следовать оккупационным «правилам», «могли расстрелять по меньшей мере четырежды», в том числе за самые самоотверженные и добрые поступки (скажем, за помощь пленным).

К тому же он еще и, не побоимся громких слов, наследник и продолжатель тех традиций воспитания, которые сделали Игоря – Игорем.

В неотосланных письмах этого героя есть эпизоды, в которых ясно ощутимо благодарное понимание всего, что как бы мимоходом, между прочим дал Игорю отец, открывавший сыну глаза на живую прелесть мира («…Остановись и погляди на облака над озером!.. видишь, кочка похожа на Голову из «Руслана и Людмилы»?»).

И вот этот-то огонек сочувствия, понимания, любви и человечнейшей печали как бы передается из поколения в поколение.

«…Ты бы мог больше», – мысленно обращается Игорь к отцу-бухгалтеру. Эта, может быть, все же и излишней определенностью выраженная мысль затаенно слышится и в воспоминаниях об отцовском увлечении фотографией:

«Сколько снимков! Сколько негативов! Ты их, наверное, никогда не напечатаешь все».

И та же мысль-чувство в самом наивно-трогательном, поистине детском, варианте порождает огорчение Максима, что у отца не было в детстве таких же праздников, как у него самого.

Так за смешными выходками и словечками героя возникают иные, более серьезные и мужественные темы. В союзе и взаимной тяге отца и сына угадываешь и воздействие определенных житейских обстоятельств, заставляющих обоих искать друг в друге опору и отраду, устанавливать между собой понимание и единомыслие по очень важным для каждого, хотя и целомудренно не называемым вслух, вопросам их ежедневного бытия (вспомним, что и Игорь «в письмах… которые он посылал домой и отцу в армию, о ранении и контузии, о болезни и тоске своей… не обмолвился ни единым словом»)!

Да, хорошо, что не «забоялся» писатель посвятить нас во все радости и тревоги своего отцовства.

Вообще почти все из написанного Михаилом Шевченко – откровенно, я бы даже сказал – обезоруживающе автобиографично. Пронзительно-искренней распахнутостью он может обычное интервью превратить в волнующий рассказ о материнской доле. Он не «отрекается» ради литературной условности от отца с его не прошедшей за десятилетия тоской по умнице Лорде («в тридцать третьем голодали не одни люди»; тут поистине: «То конь был – нет таких коней! Не конь, а человек»!), с его наивным и скупым рассказом о пережитых войнах («…бабьего крику хватало всю жизню…) и простодушным огорчением, почему это Мишка Кошевой не поверил Григорию Мелехову… Болит душа автора и за порушенную войной судьбу одинокой Груни, жаждущей ребенка («…знала б, для чего живу») богатыря-односельчанина Деда Поляка (он «умер от голода и холода по дороге в Сибирь…»).

Все эти люди входят в мир современников – и взрослых, и подрастающих.

Запоминаются шевченковские литературные портреты. Писателю повезло. Он встречался, а то и дружил с достойными людьми в литературе. Думаю, читатель посмотрит на них его глазами, полюбит его любовью.

«Избранное» Михаила Шевченко составляет небольшой том.

Но ведь главное – «как наше слово отзовется»! В одном из многих читательских писем о повести «Кто ты на земле» говорится:

«Часто нам, взрослым, некогда, и мы думаем: он пока ребенок, вот подрастет, тогда ему все расскажу. А потом вдруг спохватываемся: он вырос, и теперь ему некогда нас выслушивать, у него своя жизнь. И остаемся мы с невысказанной болью, как с камнем, «на всю оставшуюся жизнь».

Заронить в сердце человеческое эту благородную тревогу – значит сделать не так уж мало. Ведь сколько таких улиц в России, где делают свои первые шаги, задают свои первые недоуменные вопросы, совершают свои первые важные поступки наши «маленькие современники» и где – кто с надеждой и любовью, кто равнодушно и вяло – следят за этим разные люди, одинаково называющиеся – родители.

Сколько таких улиц! И сколько жизненных проблем!

В одном из стихотворений Михаил Шевченко вспоминает, что «в детстве был обманут ясным небом»: с него стали падать фугаски…

Понятная тень тревоги за судьбу «маленьких современников» и взрослых лежит на многих страницах этой книги («Вселенная стонет от гула летающих крепостей…»).

И когда в повести «Дорога через руины» двое людей, чья собственная молодость начиналась на развалинах и пепелищах, смотрят на спящего мальчика, мне слышится здесь звенящая и требовательная нота, которую я не умею выразить лучше, чем давними словами Николая Тихонова:

 
Все будущее в облике ребенка
Стоит и просит защитить его.
 

Андрей ТУРКОВ

ПОВЕСТИ. РАССКАЗЫ

ПОПУТЧИЦЫ

Поезд внезапно сбавил ход, вагон накренило, закачало, и я проснулся, уцепившись рукой за край полки, чтобы не грохнуться на пол.

Был третий час ночи. Вагон, едва освещенный тускло горевшей лампочкой, спал. Окно купе в дороге приоткрылось, и сырой холодный ветер, теребя занавеску, дул мне прямо в лицо; врывался железный шум движения поезда, а сквозь шум – тяжелые вздохи паровоза: он шел на подъем.

За окном чернела ноябрьская земля.

Поезд вошел в лес, темнота за окном сгустилась.

До Мичуринска, где мне предстояла пересадка, было далеко. Укладываясь поудобнее на жесткой полке, я собирался опять уснуть, когда уловил внизу, подо мной, разговор женщин.

– И ты, Настя, тож хоро-о-ша. Подруга называется, – медленно, беззлобно говорила одна. – Боялась познакомить. Съела б я твоего братца!

– Та я ж тебя познакомила, – возразила Настя.

– Ага! Уже когда я вас с чемоданами на улице побачила, уезжал он. Спасибо за такое знакомство… Шоб раньше зайти до нас? Посидели б… От он уехал, и все. Думаешь, чудачка, шукать я стала б его? Ни за шо! Он сном и родом ничего б не знал. Та и тебе и в рот бы не влезло, шо у меня твой племянник растет.

Помолчали. И снова:

– Грунь, а Федька-кондуктор?.. Он вроде б то и клин под тебя подбивает. Статный та хороший собою…

– Скажешь тож! Якими ж я очами его жинку встречу? Другое дело – брат твой: уехал, и все… Шо б ему сталося? А у меня б хлопчишко рос, знала б я, для чего живу. Тебе-то хорошо-о… У тебя целых трое…

– Ой, Грунечка, та и правда! Я про це и не подумала, – удрученно проговорила Настя. – А чуешь, он обещался на то лето… Я и не подумала.

– Не подумала… То-то и оно, шо не подумала, – по-прежнему беззлобно ответила Груня. И неожиданно тепло и ласково заключила: – А брат твой так на Гришу моего скидается – и русявый такой, и росту высокого, даже каблуки наружу стаптывает, в точности як Гриша…

Мне показалось, что Груня улыбнулась при этих словах.

Обе женщины, как и я, в поезд садились в Россоши; туда они, чтобы наверняка уехать, прибыли километров за пятнадцать с соседнего разъезда – на разъезде поезда хотя и останавливаются, но почти никогда не предоставляют мест для тамошних пассажиров.

Во время посадки женщины суетились, с грохотом двигали по тамбуру свои деревянные красные чемоданы. Настя была большегрудая веснушчатая толстуха, пуговицы ее железнодорожной шинели, казалось, вот-вот отлетят, а вся шинель разлезется по швам – так сильно она была натянута на тучной Настиной фигуре. Необычайная подвижность Насти вызывала удивление. Груня, наоборот, была сухощавая, с узким худым лицом, на котором выделялся длинный нос; одета она была в фуфайку и сапоги. Глядя на суетливость Насти, она растягивала в снисходительной улыбке полные губы, при этом открывалась щербина спереди в верхнем ряду зубов.

От окна сильнее тянуло холодом. Но я не шевелился, боясь прервать разговор.

Поезд между тем останавливался. По вагону, согнувшись под огромным полосатым узлом, не вмещавшимся в проходе, громыхая чайником, к тамбуру протискивался коренастый старик с запорожскими усами и сизым носом.

– Девчатушки-лапушки-и, побережи-ись, – будил пассажиров его бас.

Разбуженные люди с ворчливой готовностью убирали свисавшие в проход ноги – голые, в чулках, в носках домашней вязки.

Я осторожно приподнялся на локте и посмотрел вниз. Груня, не сняв ни сапог, ни фуфайки, лежала на спине, отвернувшись к стене и закинув руки за голову. Сквозь выбившиеся из-под косынки волосы розовела мочка уха, на покачивающейся серьге тускло вздрагивал отсвет лампочки. Настя, потупясь, сидела возле и пухлой, короткопалой ладонью то и дело сметала с подола юбки что-то невидимое.

Обе не замечали ни остановки поезда, ни веселого старика, ни меня.

Поезд постоял минуты две. Потом поплыли назад перрон с оголенным палисадником, вокзальчик, увешанный лозунгами, зевающий дежурный по станции в помятой шинели, с желтым фонарем в руке. Снова к поезду подступила темнота, застучали колеса, отдаваясь где-то в самом сердце.

В тамбуре хлопнула дверь, в служебное отделение прошла заспанная проводница.

– Шо ж, пора на покой, – сказала Груня.

– Ты извиняй меня, – ответила Настя. – Виновата я…

– Ничего ты не виноватая… Просто приходит мне в голову разное-подобное… – не сразу отозвалась Груня.

Настя ушла в соседнее купе. Там затрещала полка, послышалось кряхтенье, а вскоре – похрапывание.

За окном далеко-далеко всплыли огни. Они ринулись навстречу поезду, потом исчезли, и стало еще темнее.

Я спустился со своей верхотуры.

– Вам некуда притулиться? – не глядя на меня, сказала Груня. – Сидайте, я встану.

Она поднялась; одергивая юбку, отодвинулась в угол и начала поправлять волосы. Присев напротив, я хорошо видел и не узнавал ее. Грунины глаза, еще недавно холодноватые и грустные, скажи, будто кто заменил. Живые, с теплым отсветом лампочки, они хранили в себе только что высказанные ею мысли и делали близким и желанным ее похорошевшее лицо.

– Я помешал вам отдыхать, – сказал я.

– Не, ничего… Шось не спится, – ответила Груня.

– Надо бы поспать. Ехать небось далеко?

– Ехать до Ленинграду. С подругой захотели отпуск прокатать.

– Лучше бы с мужем, интереснее…

Она вскинула голову и долго смотрела на меня, точно догадываясь, что я подслушал разговор.

– Немае мужа.

– Что, и не были замужем?

– Як вам сказать…

Груня ответила не сразу. Она помолчала, вздохнула и вдруг заговорила с той откровенностью, с которой всегда говорят или с давно знакомым человеком, каким, видимо, была ей Настя, или только однажды, в дороге, со случайным попутчиком, когда ты уверена, что никогда с ним больше не увидишься.

– Як вам сказать, була я замужем чи ни… Гуляла я с одним парнем в сорок первом году, с Гришей Соловейковым. Наш, с разъезда, плотничал в колхозе. С полгода гуляли. В июне пожениться надумали. Батько и маты мои – суперечить, чересчур молода була я, семнадцатый годок шел всего-навсего. Та чи нас удержать!.. Свадьбу назначили на воскресенье. А оно такое выпало на мою долю – воскресенье. Була я в тот день и счастливая, и несчастная… Як же! Разом и свадьба, и прощание… В понедельник – от тебе повестка. А во вторник нацепил Гриша сумку на плечо, и проводила я его в Россошанский военкомат. В Россоши – товарный эшелон… Сидали мы вчера в поезд, я все-все припомнила. Уехал он, як в воду канул… От и понимайте, була я замужем чи ни… Вскорости принесли бумагу, шо Григорий Ефимович Соловейко – убитый под городом Могилевом. Товарищи его прописали. Через ту бумагу и сына не доносила до сроку, родила я его слабеньким… Умер… От тебе и замуж…

Груня замолчала и глядела в темноту за окном, будто вслушиваясь в железный шум поезда.

– Целые годы никто мне любый не був, – тихо продолжала Груня. – А сейчас за кого пойду? На разъезде у нас дворов полтораста. С каждого на войну брали мужиков. А с войны пришло четверо… За кого ж я пойду? Ровесников немае, побили, молодым я стара. Голова, бачите, в паутине… Оглянешься – девки сидят, никто их не берет. Кому ж я нужна? Який из нашего брата, простого железнодорожника, норовит на инженерше жениться, даром шо она постарше его годов на десять. А мне не за кем було учиться. Я стрелочница… Та и не хочу я подобного…

Поезд мчался мимо безвестного поселка. В степи железный шум и вздохи паровоза скрадывались пространством, среди строений они почти оглушали.

– Надоело одной, – железный шум не забивал голос Груни. – На работе, на людях забываешься, а придешь до дому… Рада, шо наморишься, скорее спать. Та не всегда обманешь себя… Хуже всего на праздники. Подчас нишо не милое. От в Ленинград еду, кой-чего из барахла купить. А на шо мне? Для кого надену его?

– А что, если вам на какую-нибудь большую стройку податься? Там множество людей, там легче встретить человека по своим годам, – сбивчиво посоветовал я.

– Оно-то так. Та у меня маты стара. Под восемьдесят уже. На кого ее бросить? И батька, и трех братов тож война сгубила…

Груня вздохнула.

– А шо, кажете, по годам найти, то не иначе вдовца с детями. А оно… оно своих хочется…

– Грязи! – объявила заспанная проводница. – Кому нужны Грязи?

Купе через два от нас молодая женщина в темном демисезонном пальто присела на корточки перед девочкой лет четырех-пяти.

– Мы сходим в Грязях, – говорила она, застегивая на девочке серую заячью шубку.

Полусонный ребенок еле держался на ногах, валился на плечо матери.

– Проснись, Сима, – женщина легонько шлепала девочку по подбородку. – Ну, проснись. Сейчас папка нас встретит.

Застегнув шубку, женщина поднялась, достала из-за обшлага пальто зеркальце и посмотрелась в него.

– Пойдем к выходу. – Она взяла девочку за руку. – Ступай вперед.

Когда мать и дочка поравнялись с нами, ноздри у Груни задрожали, глаза заблестели, она часто-часто заморгала ими, отпрянула в угол и отвернулась к окну.

Я вышел в тамбур и закурил.

Женщину и девочку встретил милицейский капитан. Он взял Симу с площадки тамбура на руки, помог сойти женщине и понес дочку к вокзалу. Жена с баулом шла сзади и снова посмотрелась в зеркало.

Когда я вернулся в вагон, Настя по-прежнему похрапывала, а Груня лежала на полке, поджав ноги, накрыв голову платком. До Мичуринска она не шевельнулась. Может, уснула.

На рассвете небо затянули тяжелые тучи. Запыленное стекло рябили дождевые капли.

1955


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю