Текст книги "Избранное"
Автор книги: Михаил Шевченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 29 страниц)
ЛОРДА
Лошадей отец видит теперь только на экране телевизора. В художественных фильмах или когда показывают соревнования спортсменов. Побывать на бегах, поехать в родную деревню, где еще можно встретить живую лошадь, отец не в силах. Годы не те. А дома усядется перед телевизором, встрепенется весь. Через минуту-другую, глядишь, негнущимися дрожащими руками подносит платок к глазам…
Любуясь какой-нибудь лошадью, вместе с нею и с наездником беря барьеры, он под конец непременно скажет: «Добра коняка. На Лорду скидается». А ежели лошадь ему не по духу, машет рукой и уходит курить. «Не-э, до Лорды ей далэ-э-эко!..»
Я помню Лорду за полгода до вступления отца в колхоз. Яркий летний день. Лорда стоит у повозки посредине двора. Большая, серая, в темных яблоках. Стоит и хрумкает овес, переминается с ноги на ногу, хвостом смахивает оводов с пышного своего крупа.
Я ковыляю к ней, приседаю у задней ее ноги и тереблю рукой мычку. Лорда поворачивает ко мне морду, смотрит на меня, перестав жевать, и осторожно отступает в сторону. Я снова подбираюсь к ноге и тереблю щекочущую ладонь мычку. Лорда снова оглядывается и отступает еще дальше от меня.
Отец, выйдя из хаты на крыльцо и увидев меня у ног Лорды, бледнеет и застывает на месте. Чего доброго, лягнет она, и… Но Лорда будто понимает волнение отца, поворачивается к нему и тихо ржет. Не бойся, мол, не трону мальца.
К Лорде отец шел долго. Вспоминать его путь и смешно, и горько. Ему едва минуло двадцать три, когда дед-портной ушел в Донщину на заработки и там пристал в приймы. Бабушка, мать отца, умерла года за четыре до этого. Остались на попечении отца три сестры и два брата; а в хозяйстве один бычок, – отец выменял его за закрома. В первое лето молодой хозяин без батька, как говорится, накосил пять возов сена. Сосед, видя такое дело, попросил отца кормить зиму трех его бычков, за это весной отец берет любого из них себе. Отец подумал-подумал и согласился. К своему бычку да еще бычок – это уже пара быков во дворе.
Всю зиму он как черт крутился. Зато по весне за двух бычков выменял у Алешки Заворотного жеребца Чалого. С лошадью – ты уже мужик!
Начал отец подзарабатывать на жеребце. То в сельсовете, то в кооперации, то на вальцовке, – была такая в слободе, немцами построена еще до революции. Там подвезет, там отвезет, – все хлопчишкам на молочишко.
А раз поехал отец на Чалом на базар. А на базаре цыгане, целый табор. И приглянулся им отцовский жеребец. Они к отцу – продай да продай. Отец – ни в какую. Тогда цыгане – давай меняться, хохол! Выставили четверть водки. А отец выпить был не дурак. Хватил стакан-другой… Кончилось тем, что всучили ему цыгане кобылу, а сами Чалого за узду и были таковы.
Кое-как добрался отец на кобыле домой. Черт знает что за животина! То на базарные прилавки прется, то в бурьян, то за базаром в канаву чертанула, и он туда же, через ее голову. Дома протрезвел и досмотрелся: цыганская кобыла – слепая. Он – на базар, он – на выгон за слободой. Хе-хе, цыгане знали, что делали. Их и след простыл.
Недели через две к отцу заявился в гости двоюродный брат Иван Ерш. Он жил на хуторе, верстах в восемнадцати от слободы. Тоже заядлый лошадник, тоже не любитель выпить. Сели они с отцом за стол. Слово за слово. Давай меняться лошадьми! «Добро! – сказал Ерш. – Магарыч с тэбэ!» – «По рукам!» – ответил отец и бутылку на стол.
Взял Ерш у отца слепую кобылу, а отцу оставил свою – хромую. «Черт с ней, – думал отец, оглядывая ее худобу. – Кривая – не слепая. Сама крупна. Грудь – для запряжки. Выхожу!..» А Ерш в дороге спохватился. Вернулся к отцу. «Мало, – говорит, – магарыча. Давай додачи!» Добавили за столом. Дал отец Ивану четвертную, на том и поставили точку.
«Ладно, Петрусь. Быть по сему! – пьяно прощаясь, рубил Ерш. – Ты бережи кобылку. Я ее с Лордом случил! – Ерш поднял перед носом отца желтый от махры палец. – Будешь ты с лошонком!..»
Отец знал Лорда. Мировой был жеребец. И стал отец с душой выхаживать кобылу. Кормежку добывал ей добрую – и ячменя, и бурака, и макухи. Чистил ее, холил. Вскорости у нее спина залоснилась. Заметнее стало: и правда, кобыла – жеребая. Отец перестал на ней ездить.
А где-то после рождества хромая ожеребилась, принесла дочку. Ну, раз дочка, пускай будет Лордой, решил отец. По жеребцу.
С детства Лорда была дьявольски хороша. Серой масти – в жеребца, тонконогая, с веселыми глазами. Души не чаял в ней отец. Все лучшенькое – ей. Сам, бывало, молока не выпьет, хлеба не съест – Лорде несет. Непогодь зайдет – фуфайкой, а то и одеялом укроет ее, в хату возьмет на ночь. И она привязалась к отцу, как ребенок. Куда отец, туда и Лорда. Не успеет он поутру открыть дверь сарая, она уж навстречу. Обнюхает карманы – что там в них лакомое. Ведет отец на яр поить ее, так она – дьявол! – снимет с него картуз и ну играть им. Пустится в галоп с картузом по улице – грива на отлете. Вернется вроде бы отдать картуз отцу. Только он к ней, а Лорда – опять в сторону. Наиграется, отдаст наконец картуз, положит голову отцу на плечо и щекочет губами ему шею.
– От чертяка! – восхищались мужики. – Це ж не животное, а прямо людина!..
Шло время. Уже стал отец ездить на Лорде и верхом, и в упряжке. Кнута она не знала. Стоило чуть тронуть поводья, пошевелить вожжами, Лорда понимала, что от нее требуется. Старательная была. За всю ее жизнь лишь один раз отец ударил ее.
Дело было так. Как-то зимой – Лорде было уже около трех лет – участковый милиционер Орлов попросил отца свезти его на станцию к поезду на Воронеж. До станции семь верст. Пассажирский шел в два часа ночи. Отец согласился. В час запряг Лорду в санки, надел тулуп, кинул кнут в передок (на всякий случай, больше для порядка), и минут через сорок они были на станции.
Простившись с Орловым, отец завернул к Семеновне. Проживала на станции такая старушка. Заедешь к ней в ночь-полночь, у нее и выпить найдется, и яишенка поспеет к чарке. Пропустил отец стаканчик, зажевал глазуньей и – в дорогу.
От станции дорога идет в гору, до самого Долгого Яра, – версты полторы. Отец, слегка захмелевший, поудобнее уселся в санках и закутался в тулуп. Лорда спокойно пошла.
Ночь светлая – хоть иголки собирай. Снег поскрипывает под копытами и под полозьями. Мороз крепкий, градусов под тридцать. Луна над головой – в огромном круге, стало быть, ждать надо еще большего мороза.
Поднялись на гору. Поравнялись с Долгим Яром. Жутковато в степи одному. Борясь с дремотой, отец напряженно оглядывался вокруг. Обычно если что случалось, то как раз у Долгого Яра. Тут и грабили, и убивали, – все было.
И вдруг ухо резанул длинный свист где-то впереди. Отец вскочил на колени. Впереди на дороге чернела фигура человека. Недавно же смотрел – никого не было, и вот… Повернуть назад? Под гору Лорда в два счета докатит до станции.
Оглянулся. А сзади – дыханье слышно! – настигает санки другой мужик. Бежит тяжело. И главное – молча.
У отца хмель как рукой сняло. Все ясно. Следили. Сосвистывались. Выход один – гнать Лорду вовсю.
Рывком тулуп с себя. Кнут – в руку. Дернул вожжи.
– Ну, Лордик! – Отец вроде бы крикнул, но не услышал собственного голоса. Язык во рту – как не свой.
Лорда вскинула голову и взяла рысью.
Тот, на дороге впереди, раскинул руки – ловить, значит, собрался. У отца мороз по коже. Не испугалась бы Лорда! Испугается, рванет в сторону, в сугроб, – санки набок, и все тогда…
А задний тем временем догнал-таки санки, ухватился рукой за решетку и пытался вскочить на планку между полозьями. Но это ему не удавалось. И планку плохо было видно в тени за решеткой, и не поспевал он за санками.
И все же сильный был, сукин сын! Сумел и другой рукой уцепиться за решетку и прыгнул на планку. Планка, на счастье отцу, – хлоп и переломилась. Споткнулся задний, но не упал и, держась за решетку, продолжал бежать. Отец отпрянул к передку, ударил кнутовищем по рукам, но тот не отставал.
Отец взглянул вперед. Расставивший руки был виден в полукруг дуги. То грива закрывала его, то он снова показывался, быстро приближаясь. Метров за пять до него отец что есть силы ударил Лорду по ногам кнутовищем. Лорда взвилась и прямо прыгнула на того – впереди. Он мелькнул у нее под ногами, взвизгнул под санками и сбил собой бегущего сзади. Задний повис на руках и волочился за санками.
Отец исступленно бил кнутовищем по его рукам, и тот не выдержал, отцепился и – кубарем по дороге.
Сгоряча вскочил и заорал вдогон хрипло:
– Ну, т-твою мать, нехай!.. Попомни!..
Отца знобило как в лихорадке. Он еще не верил в спасение. Лорда неслась как безумная. Клочьями летела пена с удил.
Дома, выпряженная из санок, Лорда вся дрожала. Пар валил от нее столбом. Отец укрыл ее попоной и до утра водил по двору. Его душили слезы. Но он не в силах был плакать. Он прислонялся лицом к горячей Лординой шее и выдыхал одно лишь слово:
– Спасла… Спасла…
Наступала коллективизация. В слободе создавался первый колхоз. Отец решил – вступать.
В один из дней уходил на работу, на вальцовку. Уже вышел за ворота, вернулся и сказал матери тихо:
– Должны прийти из колхоза… Если без меня, хай берут Лорду. Хай всэ берут: и корм для нее, и сбрую, – всэ. Поспокойней будь.
Мать промолчала. С работы отец вернулся засветло. Не увидев во дворе санок, повозки и водовозни, он спешно прошел в сарай. Лорды тоже не было.
В хату не стал заходить. У крыльца приостановила мать – вся в слезах.
– Ужин готов, – сказала.
Отец не ответил, пошел в бригаду, – через улицу перейти. Возле правления колхоза гудела гурьба мужиков. В кругу их – Лорда. Иван Хитрый, широко расставив по-медвежьи косолапые ноги, нагибал ей голову и хватал за челку, а Санько Пикула поднимался на носках и, кряхтя, завязывал ей глаза какой-то черной тряпкой.
– Що це вы робите? – спросил отец.
– Да ты ж оце выростыв сатанюку! Не йдэ в колхозную конюшню, хоть ты сдохни! – забубнил Санько. – Мы ей тут и батога давали, и вожжами – нияк! Да оце решили – глаза ей завязать да тоди и вести…
– Ты лучше б себе кой-шо завязал… – ругнулся отец. Лорда услышала его голос и враз поставила уши. – Хиба ж так обращаются с лошадью?.. Лорда!
Лорда рванулась на дыбы. Иван упустил из рук повод. Санько, бросив тряпку, попятился. Мужики расступились.
Лорда подбежала к отцу, положила ему голову на плечо и всхрапнула. Он погладил ее, потрепал за гриву и пошел по двору. Лорда выгнула шею, ухватилась зубами за рукав отцовской фуфайки и пошла рядом.
Отец прошел по кругу двора, дошел до ворот на улицу и приостановился. В ворота был виден угол нашей хаты, окно с открытой ставней, распахнутая калитка. Лорда скосила глаз на улицу, бросила рукав, заржала и повернулась к отцу.
Примолкли мужики. Насторожились.
Отец повернул от ворот в глубину колхозного двора, прошел мимо мужиков молча в конюшню. Лорда пригнула голову в дверях и вошла вслед за отцом.
В конюшне он привязал ее поводом к станку. Лорда обнюхивала отца и тихо ржала.
Не глядя ей в глаза, он постоял, подождал, пока не просохли слезы, и вышел из конюшни один.
В колхозе отец делал вощину для пасек. Ездить на лошадях ему почти не приходилось. На Лорде ездили другие. Но она помнила отца. Когда привела жеребенка, никого не подпускала к себе. Позвали отца – он ухаживал за ней. После старался держаться от нее подальше. Только ржание ее слышал. И наяву – когда бывал возле конюшни, когда Лорда проходила мимо нашего двора. И во сне.
Слышал через многие годы.
В тридцать третьем голодали не одни люди. Голодала и скотина. Лорда ожеребилась во второй раз. Худючая была до невозможности. Лишь мослы торчали. И однажды в ночном напали на нее волки. Лорда не смогла отбиться, и они крепко порвали ее. Так крепко, что она не оправилась…
Много воды утекло с тех пор. Отец уехал в город, стал рабочим. Почти за полвека городской жизни никогда уже не имел дела с колхозным хозяйством, с лошадьми. А вот поди ж ты, увидит на экране опушку леса, пшеничное поле, табун на лугу – и сразу в воспоминаниях Лорда.
1980
ДЕД ПОЛЯК
Отец рассказывал.
Жил в нашем селе дед Поляк. По-уличному его так звали. А подлинная фамилия – Поляков. Здоровый необыкновенно. И, конечно, с чертячьей силищей. Было у него три сына. Один в одного, как на подбор. Плечистые, рослые. Все – в батька.
А семья была бедная. Кто побогаче – глядишь, дразнят поляковских ребят за что-либо. Это еще когда они мальцами бегали. Дед, бывало, поймает обидчика, снимет с него шапку и на выгон. А на выгоне на камнях амбары стояли. Посевное зерно хранили там. Так дед Поляк подойдет к амбару, поднимет за угол и положит шапку под основу.
Прибежит отец обидчика. Смык-смык, что поделаешь? Сил-то не хватает высвободить шапку.
Идет на поклон к деду.
– Ослобони малахай, Трохимыч! Сделай милость!
А дед усмехается в свои рыжие усы.
– Четверть самогонки поставите – ослобоню.
Несут ему четверть. Гуляет дед с такой же босотой, как сам. А обидчику порка дома.
Раз сыновья Поляка, уже подростки, поехали за снопами. Дед сидит возле хаты, дымит самокруткой. Подбегает на коне сосед.
– Диду, там сыны твои застряли в яру.
Дед тут же – палку в руку и подался на яр. Это верст семь с гаком. У самой чугунки, туда аж за Шпиль. А там, по-над яром, тучки бродили, видно было – добрый дождик опускался. Эх, не управились сыны до дождя.
Бежит и думу думает: «Боже мой, кобыляка задушится – соберу капиталу да ще куплю. Гарба сломается – ще зроблю. Да не дай же бог шо с хлопцами…»
Сынов растил дед в одиночку. Жинка, покойная Марфа Захаровна, лишь народила их да и попрощалась со всеми. Тиф скосил ее. Андрей Трофимович оставался вдовцом. Не нашел другой такой, как Марфа Захаровна. И вставала ранесенько, и за детворой приглядала. Хоть ели не всегда досыта, так ходили в чистоте. Сама шить выучилась, чтоб ребят водить опрятно. И не только своих – соседских обшивала. Труженица была. Шьет, бывало, пальтишко или кофтенку, так сто раз напялит на деревянную статую (как-то она мудрено ее называла) и уж оглядит кругом, подровняет да подошьет. Надо же, чтоб одежка сидела хорошо на человеке. Все соседи добрым словом поминали покойную… Где же сыщешь еще такую? Нет такой. Сподручней одному.
Встанет, бывало, дед утром, подойдет к статуе. А та статуя наряжена дедом в Марфино платье и фартук, повязана ее платком.
– Ты б, Марфуша, – скажет, – в хате подмела.
Молчит Марфа.
– Ну, да ладно, я сам, – скажет дед Поляк и возьмется за веник.
– Ты б, женушка, хлопцам завтрак сготовила…
Нет ответа.
– Ну, да я сам.
Дед закатывает рукава рубашки и становится к печи.
– Ты б, родная, детворе простынки простирала… Тоже не можешь? Ну, я сам!..
И так не один день, не один месяц, не один год. Менял дед одежду на статуе, а заботы не менялись, только все больше становилось их. И не знаешь, откуда придет новая. Вот вроде бы все, как должно быть. Так на ж тебе – вдруг беда с хлопцами?..
Ног не чует под собой – бежит дед на яр. Издали еще завидел – у криницы стоит арба. Ясно. Из криницы ручьишка вытекает. В непогоду преграда на дороге.
Подбегает. Пот со лба рукавом. Вздыхает облегченно. Колеса арбы по ступицу в грязи. И кобыла в грязюке выше колен. Но сыны, слава богу, живы-здоровы. Один дергает за вожжи и машет батогом над взмокшей кобылой. Двое других сзади подмогают. Арба же со снопами до неба – добрый воз наложили хлопцы! – ни с места.
Дед Поляк взял у сына вожжи.
– А ну, ступай и ты, сынок, назад. Подсоби.
И так ласково к кобыленке:
– Ну, голубушка! Ну, ще разочек. Эх, сестра, не те силы. Да? Ну, ладно-ладно. Не будем тебя мучить.
Дед выпряг кобылу. Она отошла в сторону, понурилась. Взглянул на ее спину – следов батога нет. Молодцы – не били скотиняку. Разве тут битьем поможешь, коли сил не хватает? Молодцы – жалели животину.
– Ну, отдохни, родимая. Отдохни, голуба.
Дед перевязал вожжами оглобли. Снял с себя рубаху. Ветер загулял во взмокших волосах на широченной груди.
Впрягся дед в арбу.
– Ну, хлопчики, подсобить батьку!
Сыны все трое уперлись сзади в арбу. А дед перекрестился и потянул. Напрягся весь, то вправо подал, то чуть влево. Сдвинул с места.
И запел:
Зять на теще
Капусту возив,
Молоду жену
В пристежке водив…
Пошла арба. Пошла!
Дед вывез ее аж на взгорье. Кобыла топала следом.
Дед остановился, вышел из упряжки. Вытер ладонью пот на лбу. Подошел к кобыле и погладил ее по храпу.
– Бедняга. Куда ж тут тебе вытянуть, як сам я насилу вытянул!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Раскулаченный, дед Поляк умер от голода и холода по дороге в Сибирь.
1980
БАБУШКА ЩИПИЙКА
Родных бабушек своих не застал я на земле. А бабушка Щипийка (не знаю, откуда у нее пошло такое прозвище) была в моем детстве каждый день, до тех самых пор, пока меня, семилетнего, не увезли жить в город.
Когда я появился на свет, бабушке Щипийке по метрикам было за восемьдесят. Она жила одна, но ни в чьей помощи не нуждалась. Во всяком случае, так казалось всем. Она сама копала свой огород, сама сажала на нем картошку, кукурузу и подсолнухи. Перед окнами на улицу у нее росли мальвы.
Бабушка никогда не жила только своими заботами. Она всегда кому-нибудь из соседей в чем-то помогала. Один просил ее понянчить дите, другой – проводить корову в череду, третий – встретить телку из череды…
Меня бабушка почему-то звала Шведой. Когда я убегал с хлопцами из дому и мать, сбившись с ног, искала и не находила меня, бабушка Щипийка помогала ей в поисках и приговаривала:
– От Шведа!.. Куда ж вин залывся?..
Под ее призором я был долгие летние дни, когда мать с зари до зари работала на колхозных полях. То в сад ко мне придет и принесет вкуснейший окраец хлеба, то позовет к себе в сад и предложит грушу-дулю – вот такенную, с кулак; у нас тоже были груши, но ее почему-то казались вкуснее. Но самое что ни на есть вкусное было у нее – это тюря. В глиняную чашку наливала она родниковой – из яру – воды, клала туда ложки три сахару-песку и крошила хлеба. Ах, какая же это была вкуснота!..
Когда мы с матерью сажали огород, мать копала лунки, а я бросал в них картошки, обычно перерезанные надвое, – чтобы можно было больше посадить. Мать наказывала класть картошку порезом к земле, – ростку тогда легче всходить. Это значит, надо было нагибаться над каждой лункой. И хотелось бросить все и сбежать куда-нибудь с ребятами. Бывало, я изводил мать нытьем: «Ну, скоро ли кончим?.. Скоро ли, мама?..»
И тут-то появлялась у плетня, разделяющего наши огороды, бабушка Щипийка.
Она тотчас замечала мое нетерпение и нерадивость и заговаривала с матерью. И было смешно, как она, к кому бы ни обращалась, не называла сразу точное имя.
– Машко, Пашко, тьфу, Гашко… Ну, хай ему грець, Грунько! А знаешь, у тэбэ така гарна картошка будэ!
– Дай-то бог, бабусю, – отвечает мать. – А чего вы так решили?
– Та як це чего? Хиба ж ты не знаешь? Ото коли сажае картошку дытына, да ще, знаешь, ото старается получше положить ее в лунку, – о-о, тоди картошка уродится така, шо один кущ выкопаешь и – целое ведро. От як!
Мать разгибается с трудом – болит поясница: и в колхозе с утра до вечера, и дома останется на какой день, так забот хватает, – и улыбается бабушке. А та добавит:
– Ты бачишь, по всей улице ни одного хлопца, ни одной дивчины немае на огороде. А твой Шведа помогае. От молодец! Будете с картошкой!..
И незаметно уйдет.
А уж я стараюсь. Стараюсь вовсю. Мать поглядывает на меня повлажневшими глазами. Бабушке скажет вослед:
– Спасибо, бабусю, за доброе слово.
Бабушка спасла жизнь деду моему Якову Ивановичу. Дело в том, что старшие сыны его – дядя Миша и дядя Ваня – в гражданскую войну командовали красными бронепоездами. Об этом, конечно, все знали. Сыны не раз заявлялись на побывку домой. И когда село заняли белые казаки, кто-то понаушничал. Осатанелый казак влетел в дедову хату, дед сидел за швейной машиной – он всю жизнь портняжил. Казак выволок его за бороду во двор.
– Где твои выродки, красная сволочь? – орал он.
Дед, бледный, поднялся на ноги и спокойно ответил, держа в руке иголку с черной ниткой:
– Не знаю. Мабуть, там, дэ им надобно буть.
Казак занес над дедовой головой шашку.
И тут бог знает откуда под казачью шашку ринулась бабушка Щипийка. На руках у нее был самый младший из дедовского семейства – дядько Леонид. Рядом бухнулись на колени перед казаком – тоже тогда еще девчушки – тетка Маруська и тетка Анька.
– Кого ж ты рубаешь? – закричала бабушка. – Ты бачишь, у ёго их двенадцать душ? Тоди ж и их рубай, сук-кин ты сын!..
Она подняла ревущего дядьку Леонида под самую шашку.
И дрогнул казак. Швырнул шашку в ножны. Выругался остервенело.
– Ну, с-старый, молись за нее! – Он метнул на бабушку жгучий взгляд и – пулей со двора.
Заводилой была бабушка Щипийка в колхозе. Случись надобность коровник побелить или амбары прибрать под новое зерно, бригадир шел к бабушке. Она пробегала по улице, и все бабы, побросав домашнюю работу, сходились управить колхозную нужду.
Чуть умаются, бабушка вынет откуда-то большой – от прялки – гребень, возьмет его в руки, как балалайку, и зальется:
Сыдыть баба в курени
Та й считав трудодни.
Ой, гоп-трудодень —
Заробыла кило в день!
И бригадир, бывало, хохочет. И бабы хохочут до коликов. А она уже выдает новую частушку, тут же по ходу составляя ее:
Ой, гоп-трудодень —
Заробыла кило в день.
Хоть и хлиба не дадуть,
Так у табель заведуть!
Бригадир утирает от смеха слезы. Бабы, как-то помолодев на глазах, орут:
– Так их, бабусю! Крой им правдочку!
А она в ответ:
Валится со смеху бригада. А бабушка мечется с гребнем, тоже помолодевшая и неугомонная.
Помню еще рассказ матери о ней.
Муж у бабушки Щипийки был пьяница. Пил каждый день. И каждый день, придя домой, бил ее. Бил страшно. Она вечно ходила в синяках. А он изобьет ее, упадет на кровать, не раздеваясь, и – как мертвый. Она, молча перенося побои, и сапоги с него снимет, и разденет его, и уложит. Чтоб завтра снова быть битой.
Рожала она двадцать два раза. Семнадцать детей умерло друг за другом, сразу после родов. Куда там им было жить, когда муж отбивал все нутро. И только пятеро сынов выжило. Были они надежей ее и опорой. Светом были сыны в ее оконце.
А с мужем жизнь продолжалась прежняя. Как придет домой – так битье.
С отчаяния она и утопиться хотела, и повеситься. Не вышло. Бог, говорила она, не допустил. Как сама рассказывала, только, распатланная, в разорванном платье, побежала однажды к ставку за садом, только перекрестилась, чтоб прыгнуть в воду, да ка-ак поскользнется, как трахнется затылком об землю. Лежит навзничь недвижная и думает. Куда ж ей прыгать? Сынов-то на кого оставит, дура?..
В другой раз вырвалась из пьяных мужниных ручищ, схватила бельевую веревку да в сад. Подбежала к первой же яблоне, накинула веревку на ветку, петлю – на шею. Да только повисла, а ветка возьми и обломись…
«Нет, не судьба мне наложить на себя руки, – порешила бабушка. – Богу не угодно».
И она долго еще терпела мужнино битье. Но раз, когда Дмитро Федорович пришел пьяный и двинулся на нее с кулаками, она, сама себя не помня, бросилась ему навстречу.
– Да будь же ты проклятый! Шоб ты пропав! – закричала она и толкнула мужа тоненькими своими руками в грудь, но так, что муж не удержался на пьяных ногах, упал на решетку кровати, охнул, обмяк и свалился на доливку. Середь ночи кое-как взобрался на постель.
На другой день он не встал. Не встал и еще через день. Не встал и через неделю.
«Господи, да шо ж я ему наделала? – казнилась бабушка. – Да кого ж я проклинала? Ще ж вин из-за мэнэ занедужив».
А Дмитро Федорович смиренно лежал на кровати. Лежал за долгие годы спокойный и трезвый. Бабушка ходила за ним, как за дитем малым. А как пришел день умирать Дмитру Федоровичу, бабушка упала перед ним на колени:
– Просты мэнэ… Просты, Дмитро Федорович. Може, я виновата в твоей смерти.
И она поведала, ему, как ругала его, как желала ему погибели.
Дмитро Федорович глянул на нее сквозь слезы и сказал:
– Просты ж и ты мэнэ, Марья. Обижав я тэбэ. Та як обижав…
Бабушка пережила мужа лет на тридцать пять – сорок. Растила сынов. Они оперялись и улетали куда-то в город на заработки. Погостевать к матери заявлялись редко. И редко приносила ей почтальонша треугольнички их писем.
Умерла бабушка Щипийка 22 июня 1941 года – в день своего девяностолетия. Порой я невольно думаю, что умерла она вот почему. За свой долгий век бабушка Щипийка пережила шесть войн: две с турками, одну с японцами, и первую мировую, и гражданскую, и финскую… Похоронки на четырех сынов вместе с их пожелтевшими письмами хранились у бабушки за иконой. 22 июня, как известно, начиналась новая война, седьмая в ее жизни. И эту, седьмую, она переживать не захотела.
Пришла с огорода домой. Посидела на крыльце. Пообедала. Положила на деревянный диван подушку, прилегла вроде бы отдохнуть и больше не встала.
Хоронила ее вся наша Садовая улица. Только сын не приехал на похороны. Наверное, некогда было.
1980