Текст книги "Избранное"
Автор книги: Михаил Шевченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)
Близилось его семидесятипятилетие. В новогоднем поздравлении я напомнил о нем. В ответ получил первое – резкое по сравнению со всеми его письмами:
«Не поздравляйте меня, пожалуйста, ни с какой датой: я дат не признаю: разве что отметить двадцатипятилетие, а все остальное – кошке под хвост. Никто, никогда и нигде не будет меня поздравлять, это мое твердое условие, и зря Вы об этом помните…»
В письме, где я вспомнил о его дате, я послал фотографии русских троек, прекрасно сделанные тамбовским литератором и фотографом П. Ф. Шаповаловым. В связи с этим Владимир Германович закончил письмо так:
«П. Шаповалову мое сердечное спасибо за тройки, скажите, что я принимаю это как указание быть всегда коренником. Так и буду бегать. Ваш Вл. Лидин. 2 янв.»
Всю жизнь он и был коренником.
Владимир Германович Лидин – великий знаток книги. Его библиотека – одна из самых содержательных, самых лучших библиотек в стране.
Он был не всеядный собиратель книг. Он страстно собирал книги, изданные при жизни значительных и интересных писателей России. О многих из них он рассказал в своей книге «Друзья мои книги».
Был эпизод в наших взаимоотношениях, который как нельзя лучше характеризует Лидина-собирателя.
Уже работая в правлении Союза писателей РСФСР, я поехал на отчетно-выборное собрание писателей в Барнаул. Будучи у одного писателя, увидел на его книжных полках, где стояли главным образом современные издания, старую пушкинскую книгу – «История Пугачевского бунта», изданную в 1836 году, то есть при жизни Пушкина. Книга эта была одинока в библиотеке моего знакомого, и я попросил ее для Владимира Германовича, представляя, как он обрадуется подарку с Алтая.
Вернулся в Москву. Предвкушая, как он сейчас оживится, звоню Владимиру Германовичу.
– А книга у вас с портретом Пугачева? – мгновенно спросил он, едва я поведал о причине звонка.
– Нет, без портрета, – говорю.
Он делает маленькую паузу. Я уже представляю его радостное лицо, а он говорит:
– У меня эта книга с портретом Пугачева!.. Так что оставьте ее себе. А за память спасибо!
Открыть что-либо перед ним в книжном мире было непросто.
Один раз я был у него дома, в Москве, на улице Семашко. По выходе второй книжки стихов я надумал вступать в Союз писателей. Попросил у него рекомендацию.
– Знаете, – грустно отозвался он по телефону, – с моими рекомендациями редко принимают… Но я вам, конечно, дам. Приезжайте.
Он встретил меня в прихожей. Сразу пригласил на второй этаж, в кабинет. Стен в нем как таковых не было – были книги. Небольшой рабочий стол. Над ним – портрет Стефана Цвейга, Владимир Германович ведь был с ним хорошо знаком. Да и со многими-многими выдающимися людьми своего времени он был знаком, дружил. И я всегда, здороваясь или прощаясь с ним за руку, с волнением думал, что он как бы передает мне тепло рук Горького, Чехова (ведь он дружил с сестрой Антона Павловича Марией Павловной), Алексея Толстого, дяди Гиляя, Телешова, Серафимовича, Малышкина, Новикова-Прибоя, Ромэна Роллана, Цвейга, Писахова… О них он поведал в своей книге «Люди и встречи».
Увидев, как я осматриваю полки с книгами, он не без удовольствия снимал с полок и показывал драгоценные издания.
– Вот ваш великий однофамилец, – он подал мне «Гайдамаков» Тараса Шевченко. – Вы читали об этом издании в моей книге? А вот его «Кобзарь»… А вот ваши знаменитые земляки – Кольцов и Никитин…
С благоговением держал я в руках прижизненные издания писателей, которые являются гордостью русской литературы, наивно предполагая, что, может быть, эти книги были у них в руках, в их домашнем собрании.
Владимир Германович смотрел на меня, и мне показалось, что он был рад случаю потревожить великие тени. И тут невольно я вспомнил об одной неточности в его книге «Друзья мои книги». Высоко оценивая творчество Андрея Платонова, припоминая признание американца Хемингуэя об учебе своей у этого русского писателя, он ошибся в сообщении о смерти его. Владимир Германович написал, что Платонов «умер как-то незаметно, в разгар войны…».
– Нет, он умер после войны, в 1951 году, – сказал я.
– Господи, да как же я забыл? – сокрушенно воскликнул Владимир Германович. – Ведь его же били за прекрасный рассказ «Возвращение» уже после войны. Правильно! Спасибо. Доживу до переиздания книги, непременно исправлю. Ах, как же это я?..
Провожая меня, Владимир Германович подарил мне том своих повестей и рассказов.
На этот раз рекомендация В. Г. Лидина сыграла свою добрую роль. Полгода спустя я был принят в Союз писателей. А еще через год переехал в Москву. Жил несколько лет в ожидании квартиры в Переделкино, у меня родился сын, и, гуляя с ним, я изредка наведывался к вечеру на дачу к Лидиным. Мне хотелось, честно говоря, заходить почаще, но я каждый день видел Владимира Германовича в верхнем окне дачи склоненным над столом и боялся помешать ему в работе. Ведь он жил, главным образом, только на литературный заработок.
Как-то мы гуляли с ним по саду, и я увидел гортензию.
– Это тот самый… куст Смирдина? – спросил я, вспомнив, что Лидину он был подарен правнучкой знаменитого издателя России в год столетия прадеда; Лидин выступал с докладом на вечере памяти его.
– Да-да, – обрадованно ответил Владимир Германович, – тот самый куст… Смотрю на него и вижу себя юношей. Вижу любимый томик Лермонтова с золотым обрезом, с него начиналась моя библиотека… А дома, в Москве, глядя на книги, вспоминаю этот куст…
Он ласково коснулся ладонью листьев куста.
– Когда я читал у вас, как ребята спасают книжки в оккупированном городке, я вспомнил, как мы спасали книги в годы разрухи… Любовь к книге унаследуется. А сын любит книги?
– Очень.
– Ну, вот видите. Эта любовь передается, – отозвался он довольный.
Вспоминая Владимира Германовича, я вспоминаю и его слова, сказанные как бы о самом себе:
«Время идет кажется, с ним вместе движется и летопись времени – книги: одни становятся вечными, никогда не стареющими спутниками новых и новых поколений читателей; другие не остаются в широком обиходе, но и они не уходят совсем, а прочерчивают свой след в звездном небе литературы. Астрономы с одинаковым вниманием относятся и к крупным светилам и к звездам третьей или пятой величины, ибо без звездной осыпи не было бы и звездного мира».
Литературная звезда Владимира Лидина светит над тем переулком жизни, который я мысленно или вслух называю его именем.
1986
БОЛЬ ЧЕЛОВЕКА БЫЛА ЕГО БОЛЬЮ
(о В. Федорове)
Сокурсники мои уходили из института дипломированными, я остался без диплома. Еще на третьем курсе я почувствовал себя плохо, часто болел. Врачи советовали взять академический отпуск: нашли сильное переутомление, сказались голодные и холодные годы войны, а тут еще я переусердствовал в занятиях. Приехав в Москву отличником педучилища, я в первые же недели понял, что знаю страшно мало. Знакомился с библиотекой Литинститута: что ни книга – не читал, не читал… И я стал читать, что называется, день и ночь. Я понял также, что так писать, как я писал до института, – нельзя. Но как нужно – не знал. Улавливал лишь, что первые удачные стихи – уже в институте – рождались из автобиографического материала.
В тяжелых раздумьях дотянул-таки я до пятого курса, успешно сдал государственные экзамены, а защиту диплома отложил на год. Настроение было, конечно, скверное. Усугублялось оно и тем, что некоторые сокурсники глядели на меня свысока…
Поехал я в Россошь к родителям. Им такой мой приезд не доставил большой радости. Жил дома, вглядывался новыми – после столицы – глазами в окружающую жизнь. Да, так писать, как я писал, да и как пишут многие другие, – писать нельзя, думал я сокрушенно. Как-то поехал в родную слободу в Придонье. И довелось мне там смотреть кинофильм о колхозной деревне. Зал был полон людей, тех, которые с зари до зари работали на полях. По замыслу авторов, колхозники должны были узнавать себя в звездных кавалерах – героях экрана. Но люди не узнавали себя. Они вообще не воспринимали кинофильм и ох какие крепкие слова посылали по адресу создателей фильма и во время сеанса, и особенно после него…
Нет, так писать нельзя. А как? Я искал ответа в чтении, в мучительных беседах, в спорах с друзьями.
Через год приехал в Москву взять справку об окончании теоретического курса института, чтобы поступить куда-нибудь работать.
Выходя со справкой из института, встретил на пороге Василия Федорова. Он, шагнув было навстречу, отступил, дал мне выйти и пошел со мной по двору.
– Что ты какой-то?.. – он прервал свой вопрос, прикуривая беломорину, похудевший, в потертом костюме, в стареньком галстуке. Лацканы пиджака были чуть присыпаны пеплом. Уже проступала и седина, как пепел. Мы с Василием не были близки в институте. Он был старше меня на десять с лишним лет по возрасту и на три курса – по институту. Не знаю почему, он как-то после институтского капустника, в котором я сопровождал на рояле пение одной студентки, подошел ко мне и спросил:
– Учился где?
– Нет, сам.
– А сибирское что играешь?
Я взял тему «Славного моря…».
– Гм… – улыбнулся он открыто. – А еще что?
Я сыграл знаменитую песню о бродяге в диких степях Забайкалья. Василий молча посмотрел на меня и ушел.
С тех пор мы стали здороваться. Иногда он, медленно проходя по коридору, приостанавливался, прямой, в расстегнутом пиджаке, и между нами происходил ничего не значащий разговор: «Как жив-здоров?.. Ничего?.. Ну, пока…» Но мне дорого было его даже такое внимание. Он уже был выпускник, сталинский стипендиат, изредка печатался. Его стихами был открыт сборник литинститутских поэтов «Родному комсомолу». Стихи эти, как мне и теперь кажется, обнажают его существо.
Когда,
Порог переступая,
Мы шли к нелегкому труду, —
Морщинка, черточка любая
Была в ту пору на виду.
Деталь строгалась,
Шлифовалась,
Пока на ней в конце концов,
Как в зеркале, не отражалось
Ее создателя лицо…
Да, он отражался в своих стихах. Менялся с годами, изменялись и стихи, но отражение его на них не исчезало всю жизнь.
– Так что с тобой? – торопил он мой ответ.
Убитым голосом я рассказал ему о своем положении.
– Да, это не намного лучше, чем было у меня… – выдохнул он беломоровский дым и добавил: – У меня и сейчас… Из стихов ничего не могу напечатать. Семья…
Снова была глубокая затяжка и выдох.
– Надо бросать стихи, они не кормят… Кой-как живу очерками… Надо переходить на прозу…
Он торопливо докурил папиросу, отбросил окурок к ограде сквера и простился.
Что значит – не намного лучше, чем у меня? Я не знал и до сих пор не знаю всей подоплеки дела, но на пятом курсе у Василия Дмитриевича произошло какое-то столкновение с Василием Смирновым, заведующим кафедрой творчества, и тот дипломную работу Федорова отдал на отзыв знаменитому поэту-лауреату Михаилу Луконину, у которого был иной жизненный опыт, чем у Василия Дмитриевича, писал он совсем в иной поэтической манере. Федоров шел от русской классики, Луконин – от Маяковского. Как, видимо, и ожидалось, Луконин дал уничтожающий отзыв о федоровской дипломной работе. На защите диплома дошло до того, что заговорили о перенесении защиты.
Тогда пришли на помощь Борис Бедный и Владимир Солоухин. Борис Бедный, который в скором времени сам должен был защищаться, был уже автором прекрасного по той поре рассказа «Комары», отмеченного в «Литературке» маститым Николаем Погодиным. А Солоухин уже опубликовал стихи о встрече Ленина и Уэллса «Это было в двадцатом…», стихи о засухе в степи, «Колодец»… Студенты, по-солоухински окая, читали друг другу отточенные строки.
О, если б дождем
Мне пролиться на жито,
Я жизнь не считал бы
Бесцельно прожитой…
И вот животворящим дождем для федоровской нивы стали их выступления. Они отстояли его диплом, хотя оценен он был все же тройкой.
С тех пор прошло более двух лет, а трудности – все еще не позади. «Надо бросать стихи, они не кормят…»
Я уехал в Воронеж в надежде найти работу. Тщетно. В редакциях газет, в издательстве, на радио места не нашлось. Тогда я поехал в Тамбов, где, будучи на третьем курсе, проходил творческую практику в областной газете. После некоторых проволочек меня взяли литсотрудником в отдел информации «Тамбовской правды». Началась беспокойная жизнь газетчика. Я писал информации и зарисовки, рецензии и критические корреспонденции, обзоры писем и фельетоны. Написал несколько рассказов – не напечатали. Послал один крупному прозаику, с которым встретился перед отъездом из Москвы. Он ответил что-то невнятное. Он сам не был готов к большим переменам – наступал 1956 год.
Оставил я прозу; потихоньку пошли стихи. В Тамбове были открыты писательская организация, книжное издательство. Меня перевели из газеты в издательство редактором художественной литературы. Тут у меня, кроме друзей, появились враги. Ведь большая часть работы редактора – это возврат слабых рукописей авторам. И однажды средней руки газетчик бросил мне в лицо: «А что ты сам?.. У тебя даже диплома нету!» Будто пощечину влепил. Я ничего не ответил. Дома просмотрел рукопись сборника стихов. Ею можно было защитить диплом. Но лучше – изданной книжкой.
Когда мой сборник «Любовь» вышел, один из авторских экземпляров (после сомнений – помнит ли меня, со времени последней встречи прошло шесть лет) я послал Василию Федорову. Ответа долго не было. Знакомая девушка в почтовом окне «До востребования» отвечала, смеясь: «Пишут…»
Я уже не ждал ответа, когда он пришел.
«Дорогой Михаил Шевченко!
Спасибо за книгу. Она долго путешествовала, прежде чем попасть ко мне. Вы послали ее по старому адресу. Спасибо и за посвящение. Не знаю, писали Вам или нет из военного журнала, которому я рекомендовал Ваши стихи о Лермонтове. Они мне понравились, но в «Мол. Гвардии» было все забито. Очень хорошо, что у Вас сложилась эта книжица – плацдарм, который надо расширить и вести дальнейшее наступление. Чувствуется – можете. Мне нравятся «Руки отца». Эта линия в поэзии должна быть, как ее основа, с которой можно совершать поэтические набеги куда угодно.
Желаю всяческих успехов.
Вас. Федоров.
3.X.61».
Перечитал письмо несколько раз. Легко можно представить, что значила для меня тогда такая весть. К тому времени Василий Федоров приобрел большую известность. Появились его поэмы «Золотая жила», «Проданная Венера», «Белая роща», «Бетховен»… Редко бывало, чтобы мы, молодые и горячие, сходясь, не читали его афористические стихи.
Мы спорили о смысле красоты,
И он сказал с наивностью младенца:
– Я за искусство левое. А ты?
– За левое… Но не левее сердца!
Или:
За красоту людей живущих,
За красоту времен грядущих
Мы заплатили красотой…
Снова и снова перечитываю его письмо и не верю глазам своим. Он пишет: нравятся. Он пишет: рекомендовал. Он пишет: «Можете»!..
Все – еду защищать диплом!
Пишу в институт. Прикладываю медицинские справки. Отсылаю книжку стихов. Сообщаю, что в последние год-два в институте зачеты по творчеству мне ставил работавший там поэт С.
Приезжаю в Москву на защиту. И что же?! Один из моих тамбовских «друзей», бывший литинститутовец, уже «поработал» и в институте. Поэт С. отказался вести мою дипломную работу, – он меня-де не помнит… Его друг-критик написал отрицательный отзыв на нее. Словом, защита была подготовлена к провалу.
Что делать? Вернуться в Тамбов и на сей раз без диплома?.. Растерянный, я бродил по Москве, не зная, как поступить, кому поведать печаль свою. Забрел в правление Союза писателей России, где работали мои товарищи по институту.
– Да что же он делает, С.! – зашумели они, узнав про мою беду. – Хорошая же книжка!
– Егор рассказывал, как Василий Федоров читал твои стихи о Лермонтове в ЦДЛ! Сидели за столом, и он наизусть!..
– Вот если бы позвонить Федорову, а? Кто может позвонить ему?.. Егор!
Тут же связались по телефону с Егором Исаевым, моим земляком и товарищем по институту. Он заведовал тогда редакцией поэзии в издательстве «Советский писатель». Через час я уже знал, что Егор дозвонился до Василия Дмитриевича, тот возмутился поступком С., обещал послать в институт в тот же день отзыв о дипломной книжке и прийти на защиту.
Отзыв он действительно написал сразу и тут же отправил в институт.
В канун дня защиты я зашел в Центральный Дом литераторов поужинать. Заглянул в биллиардную и увидел там Василия Дмитриевича. К той поре он увлекся биллиардом и часто игрывал. Довольно нервно переживал проигрыши и по-мальчишески шумно радовался выигрышам. В тот вечер в разгар игры к нему, пошатываясь, подошел поэт Михаил Луконин, который когда-то написал о Федорове отзыв. Василий Дмитриевич сдержанно поздоровался. Луконин пригласил его в буфет. Василий Дмитриевич молча сделал несколько ударов и не спеша, с кием в руке пошел вместе с Лукониным к столику. Увидел на столе коньячные стопки и с усмешкой сказал:
– Что? Победителю-ученику от побежденного учителя?..
– Вася, – сказал Луконин, протягивая к нему руку, – прости… Дела давно минувших… Давай… за все доброе между нами…
– Ладно-ладно, – отвечал Василий Дмитриевич. – Я вам тогда еще говорил – вы сделаете из меня гения! Спасибо, что вдохновили. Я поработал… Я ответил вам!..
– Да-да, – Луконин хотел уйти от больной для него темы.
– Но тогда… – Василий Дмитриевич прищурился, будто всматриваясь в те далекие дни, – тогда вы как будто… переехали через меня!..
Разговор этот растревожил. Конечно же, и потому, что я не был уверен – сможет ли Василий Дмитриевич быть завтра на защите.
– Вот так, – сказал он, подойдя ко мне, – встретимся – извинения… – И, словно почувствовав мое волнение, добавил: – Иди спать, все будет в порядке.
И на следующий день среди членов государственной экзаменационной комиссии в конференц-зале Литинститута я увидел Василия Дмитриевича. Он был выбритый, свежий, даже, я сказал бы, веселый какой-то.
Когда меня объявили как защищающего диплом, Василий Дмитриевич вышел на трибуну первым.
– Здесь, – он сморщился и брезгливо опустил углы губ, – затеяна какая-то возня вокруг дипломной работы Михаила Шевченко. Не надо!.. В этом зале уже однажды не хотели давать диплом одному выпускнику. Сегодня он сам защищает молодого собрата по перу. Наш институт, как свидетельствуют дипломы, выпускает литературных работников, а перед нами поэт. Я показал это в отзыве на его книгу. Поэт с опытом журналиста и издателя… Я – за диплом! Без сомнений!
С трибуны Василий Дмитриевич сошел не в президиум, а в зал. Следом в поддержку выступил один преподаватель. Критик, узнав, что в защиту вмешался Василий Федоров, изменил свое «принципиальное» мнение и говорил что-то о моих возможностях в песнях, Мерзлякова припомнил… Ни одной песни за всю жизнь я не написал.
Дипломная работа моя была принята с оценкой «хорошо».
Я благодарил Василия Дмитриевича. А он тоже растрогался.
– Ну вот… Справедливость восторжествовала. Как будто снова защищался…
Прошло почти четверть века… Судьба подарила мне множество встреч с Василием Дмитриевичем, когда я стал работать в правлении Союза писателей РСФСР, в секретариате его. Пожалуй, не было встречи, чтобы он за кого-нибудь не просил, о ком-нибудь не беспокоился.
Он умел дружить. Был верен в дружбе. Где бы ни был он – на заседании ли секретариата правления Союза писателей, в дружеском ли застолье, при случайной короткой встрече, с Василием Дмитриевичем всегда было хорошо.
Сердце Василия Дмитриевича жило любовью к людям, ко всему доброму на земле. Он любил и пел свою Марьевку, Сибирь, Россию – всю страну. Он гордо и достойно нес звание поэта, чувствовал и понимал высокое его предназначение, взваливал на свои далеко не богатырские плечи непомерную тяжесть.
Беря пророческую лиру,
Одно он видит из всего,
Что все несовершенства мира
Лежат на совести его.
Да, не левее большого сердца его жили и радости, и боли людские. Не раз он, оказавшись в правлении, заходил ко мне и, взволнованный, читал новые стихи. Слушая, я хорошо представлял, как он писал их – зажженный нетерпением. Публицист по натуре, он часто отвечал в стихах своим недругам.
Он берег свою душу от черствости. Потому-то она и была так ранима. Не забуду, как он, не жалующийся на невзгоды, вдруг приостановил меня в коридоре правления, с вечной папиросой в руках, и с болью сказал:
– Знаешь, не ожидал. Никак не ожидал… В друзья ведь лез… Дали ему читать моего «Дон Жуана». И что ты думаешь? Он такое нагородил на полях рукописи! Черт-те что!.. И главное – против публикации…
Замолчал.
– Кто это? – спросил я.
Он назвал С. Да, того же С.
Есть у Василия Федоровича «Книга любви». Мне думается, Книгой Любви можно назвать всю его жизнь.
Если спросят, что так мало жил я,
Ты в своем ответе не таи
То, что я страдания чужие
Принимал все время, как свои.
Это сказано не ради красного словца. Я убедился в этом на собственной судьбе.
1985—1986