Текст книги "Избранное"
Автор книги: Михаил Шевченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)
«Как выглядит наш идейный противник сегодня?
С одного конца вдруг вылазит что-нибудь вроде «Семьи Ивановых» А. Платонова, где советский человек показан низменным, пошлым, а с другого конца нет-нет да и вылезут стишки индивидуалистического порядка, с пессимизмом, с нытьем. Это ипостаси одного и того же явления…»
Боже мой, каково было читать это честнейшим писателям!.. После каждого из этих выступлений в те времена человек, о котором шла речь, со дня на день ждал ареста… И уже не удивишься, что в «делах» репрессированных писателей среди чиновничьих подписей под резолюциями в поддержку ареста была подпись Фадеева…
И всем этим людям, которых не успели «взять», которые выжили в сталинских концлагерях и возвращались оттуда, как и шли туда, ни в чем не виноватыми, Фадеев должен был смотреть в глаза…
Да, ему оставалось только одно – самому уйти из жизни. Все стало явным. Неужто он рассчитывал на иное?.. Но теперь жить с таким грузом он не мог…
21
Так много сказали и объяснили мне строки из письма В. Ермилову 12 ноября 1955 года, опубликованного в двенадцатом номере журнала «Москва» за 1971 год.
Ермилов, видимо, сетует, что он и Фадеев последние пять лет «так исключительно редко стали встречаться, советоваться, обмениваться решительно всем на свете, как это мы делали раньше по глубокой и непосредственно внутренней необходимости…» Ермилов ищет причину этого.
А. А. Фадеев отвечает:
«…Твоя жизнь чем-то о ч е н ь п о х о ж а (подчеркнуто Фадеевым. – М. Ш.) с моей. И я знал, что при такой жизни мы при частом общении не только не поможем друг другу, а будем тянуть друг друга «вниз». Ведь мы с тобой не только литературные единомышленники, но и старинные друзья, привыкшие к предельной откровенности, искренности не по Румянцеву, – к тому же еще и люди активные, невыдержанные, изобретательно-словоохотливые. И мы не могли бы не делиться всем самым тяжелым, чем сопровождалась наша жизнь за эти годы, потому что она, эта жизнь, была и у тебя, и у меня тяжелой. Мы не могли бы помимо нашей воли не обрушивать друг на друга всю эту тяжесть, и мы чувствовали это на расстоянии, и более или менее неосознанно не допускали себя до сближения.
Вот что нас «разобщило» и ничто другое…
Невозможно было бы, чтобы мы не поделились друг с другом этими сторонами нашей жизни. И, вероятно, мы еще вернемся к этому. Но, конечно, на определенном «этапе» нам уже не стоит говорить об этом. Лучше д е й с т в е н н о (подчеркнуто Фадеевым. – М. Ш.) помогать друг другу, и в то же время не ослаблять друг друга душевно. Когда я говорю о сокращении душевных сил, то я имею в виду именно запас этих сил, а не качество души, не очерствение. Так давно зная тебя и очень ясно сознавая то, что происходит в моем душевном мире, я думаю, что мы стали даже отзывчивее, внимательнее к людям и их нуждам, чем в молодости с ее счастливым эгоизмом, хотя и тогда мы не были черствы…»
Оказывается Ермилов был так близок Фадееву. Но, думаю, вряд ли он понимал – что уже тогда происходило в душе Александра Александровича.
22
Слова Шолохова о Фадееве на XX съезде КПСС:
«…На что мы пошли после смерти Горького? Мы пошли на создание коллективного руководства в Союзе писателей во главе с тов. Фадеевым, но ничего путевого из этого не вышло… Фадеев оказался достаточно властолюбивым генсеком и не захотел считаться в работе с принципом коллегиальности. Остальным секретарям работать с ним стало невозможно. Пятнадцать лет тянулась эта волынка. Общими и дружными усилиями мы похитили у Фадеева пятнадцать лучших творческих лет его жизни, а в результате не имеем ни генсека, ни писателя… Долгие годы Фадеев участвовал в творческих дискуссиях, выступал с докладами, распределял квартиры между писателями и ничего не писал… никто из крупных прозаиков не ходил к Фадееву учиться писать романы… Фадеев не мог быть и не был для нас непререкаемым авторитетом в вопросах художественного мастерства…»
Это прочтение его, фадеевских, мыслей. Это страшно. Фадеев и упивался своим положением и мучился им. В часы мучений он и обращался к Сталину с просьбой освободить его от поста генерального секретаря Союза писателей. Но он, скорей всего, думал, что э т о его сокровенное. А оказывается, э т о знают… Капля, переполнявшая чашу…
23
Прочитал «Письма о юности». Письма Асе Колесниковой. Исповедь перед концом. Исповедь по ночам…
Боже мой. Фадеев был одинок… Фадеев был несчастлив – этот умненький мальчик с большими ушами…
Это почему-то трудно представить, как трудно представить и одиночество Маяковского. Многие ли знали о его боли?..
24
Был на открытии памятника А. А. Фадееву в Москве.
Осмотрел всю композицию. И то мне виделся Фадеев, приехавший, уже будучи знаменитым, в родной край; поднявшись на сопку, он вглядывается куда-то в даль и, должно быть, ищет глазами Сашу Булыгу и, может, даже видит его. А то я видел Левинсона в облике Александра Александровича и вспоминал последние строчки «Разгрома» – надо было жить и исполнять свои обязанности.
1949—1975
О ШОЛОХОВЕ
Из записной книжки
1
Канун Великой Отечественной.
Мой старший товарищ взял для меня в школьной библиотеке (мне таких книг еще не давали) первые два тома «Тихого Дона», изданные в серии «Дешевая библиотека». Книги были зачитаны и испещрены карандашными пометками.
К тому времени я уже много прочитал. Но так – запоем! – не читал ни одной. Первый раз я читал «Тихий Дон» с большими пропусками – лишь те главы, в которых действовали Григорий и Аксинья. Потом снова – уже все подряд. Уходил на огород в подсолнухи – высокие, с огромными шляпами – и просиживал с книжкой с утра до вечера. Казалось, что здесь же, где-то рядом, в подсолнухах, затаились Гришка и Аксинья. Я ловил ухом их сторожкий шепот… Тогда мне было двенадцать лет.
2
Изо всех людей, близких мне или просто знакомых, я не знаю ни одного, который бы не читал книг Шолохова.
Помню, заканчивал я педучилище и проходил практику в одной россошанской начальной школе. Как-то между уроками разговорился со старой учительницей. Она оказалась уроженкой Вешенской, родители ее жили рядом с Шолоховыми.
С какой любовью говорила она о Михаиле Александровиче, о его матери!..
– Теперь вот живу все-таки далеко от Дона. И я не расстаюсь с его книгами. Они – мое детство, моя юность, моя радость и боль. Каждая страничка пахнет родными донскими запахами. И я бы так и побежала на родную сторону, на Дон – по чебрецу, по полынку, по вытоптанным коровами стежечкам!..
3
Для моего отца Шолохов – самый близкий из всех живущих ныне писателей. Когда мы с отцом беседуем о нем, отец часто говорит:
– Мэнэ удивля, сынок, одно. Якого писателя прочитаешь – и тут же забув. А Шолохов вэсь помнытся. Вэсь до якой-нибудь сережки в ухе Гришкиного батька Пантелея. От як!..
Помолчит и добавит:
– Шо ж, сыну?.. Цэ ж одна правда, да и всэ.
Однажды я подшутил над отцом.
– Конечно, – говорю, – взять хотя бы деда Щукаря. Может, Шолохову кто рассказал про случай с вами…
В жизни отца был эпизод, который напоминал одну из историй со Щукарем.
Как-то, еще до коллективизации, цыгане подпоили отца на базаре и всучили ему слепую кобылу. А у него увели доброго жеребца.
Отец не любит вспоминать про это. И на этот раз он досадливо махнул рукой и сказал:
– Главнэ дило не в Щукаре!.. Шо ж ты, не понимаешь, чи шо?.. Главнэ дило в Гришке! В Мелехове Гришке!.. От шо! Поняв? А ты – Щукарь, Щукарь!..
4
Как-то отец перечитывал «Тихий Дон», заканчивал последнюю книгу. Сидел один в горнице. А я наблюдал за ним из кухни.
У отца образование – четыре класса церковно-приходской школы. Он читает шепотом. Читает медленно. Но запоминает прочитанное на всю жизнь. И страшно все переживает.
И в этот раз он вдруг захлопнул книжку, швырнул на стол очки и громко сказал, неизвестно к кому обращаясь:
– Ну, чого!.. Чого ж ему не повирылы?! Вин уже ж так умотався… так умотався, Гришка той…
Увидел меня, смутился своей горячности и, уже как бы оправдывая горячность, продолжал:
– Ну, ты подумай, сынок… Хто ж Гришку знав лучше, чем Кошевый?.. Хто?.. И хто ж ему мог повирыть, як не Кошевый? Вин же, Мишка Кошевый, за революцию стояв. Значит, перво-наперво вин и должен був вирыть чоловику!.. А вин не повирыв!.. Не повирыв и товкнув Гришку в банду… А шо б же ему повирыть! А? Гришка ж вэсь истлив душою, вин уже тильки й думав шо за землю, за плуг да за дитэй своих…
– Теперь-то рассуждать – оно полегче… – сказал я.
Отец не стал слушать моего ответа. Махнул рукой, вышел во двор и с полчаса молча курил на бревнах…
Жизнь в книгах Шолохова – это во многом жизнь отца. И отцовские раздумья над шолоховскими книгами – мучительные раздумья над собственной жизнью.
Постигая книги Шолохова, я постигал жизнь отца.
5
Вот судьба истинно художественных произведений.
Чем больше проходит времени, тем выше в нашем сознании поднимается «Тихий Дон».
6
Чирикнув раза два в рифму, глядишь, какой-нибудь молодой бородатый бард днями и вечерами сидит в ресторане и вершит языком судьбы мировой словесности, неистово заботясь прежде всего о своей судьбишке…
А он?!
С первой же книгой рассказов, отмеченный и благословленный маститым Серафимовичем, он в самый разгар непрерывных сражений и драк литературных групп и группировок, в разгар литературного вождизма уехал из столицы в Вешенскую и – начал «Тихий Дон».
И это в двадцать лет!
Гений!
7
Один раз я видел его близко-близко.
Декабрь 1949 года. Вечер в Большом зале Московской консерватории, посвященный 70-летию И. В. Сталина.
В президиуме известнейшие писатели. Блеск наград.
Ведет вечер Николай Тихонов. Рядом с ним – Шолохов. В военном кителе без погон. На груди – только депутатский значок.
Что Шолохов в президиуме – все замечают сразу. По залу несется: «Шолохов! Шолохов!.. Где? Да вон, в самом центре!..»
Шолохов – редкий гость Москвы. И почти никогда не появляется перед публикой. Ходит молва, что якобы когда он бывает в столице, то чаще всего заходит к Платонову.
Я – первокурсник Литературного института – сижу в последних рядах партера. Разглядеть бы лицо – не разглядишь.
Первым выступает М. Исаковский. И пошло все своим чередом. Публика всех приветствует.
Но вот Тихонов говорит, что слово предоставляется Михаилу Александровичу Шолохову.
Фамилия тонет в шквале аплодисментов. Шолохов поднимается, но к трибуне не идет.
Зал встает.
Михаил Александрович поднимает руки, призывая утихнуть. Аплодисменты громче. Он кладет руку на сердце, взывая к публике. Но публика не унимается.
Овация продолжается долго. Наконец зал утихает. Шолохов говорит. Но так тихо, что ничего не разобрать.
– Громче! – раздаются выкрики из зала.
– Не слышно!
– К микрофону!
Шолохов поворачивается к Тихонову, что-то говорит и садится.
Тихонов склоняется над микрофоном.
– У Михаила Александровича настолько болит горло, что он не может выступить… Текст его выступления прочитает артист Всеволод Аксенов.
Гул разочарования.
Всеволод Аксенов читает с трибуны статью Шолохова, опубликованную накануне в «Правде».
В перерыве ищу Шолохова. Нахожу его беседующим с каким-то генералом. Они стоят в зале. Рядом с Михаилом Александровичем средних лет женщина. Может быть, Мария Петровна, жена Шолохова. Не знаю.
Первое, что меня поражает, – невысокий рост Михаила Александровича. Как Толстой, он по произведениям представляется гигантом. И так же, как Толстой, он среднего роста. Отмечаю у него сходство с любимыми его героями: разметновские пушистые, но уже с проседью усы, по-нагульновски кавалерийские ноги. Над высоким лбом седые вьющиеся волосы, на висках – набухшие веточки жилок. Умные голубовато-серые глаза добро улыбаются собеседнику. Взгляд мой останавливают удивительные в своем беспокойстве руки. С широкими ладонями, с костисто-узловатыми пальцами, такие руки, по народной примете, – руки мастерового человека. Такими руками можно делать все доброе, и делать хорошо. Думаю, он многое может сам по хозяйству. Уверен, что на рыбалке и на охоте всю черновую работу этих промыслов он делает сам.
Лицо – то все улыбка, то все обдумывание того, что говорит собеседник. Кажется, и руки – и добро улыбаются, и беспокойно что-то обдумывают.
Михаил Александрович стоит и жадно затягивается «Беломором». Генерал перед ним, как перед командующим.
Да, это стоит он, создавший Григория и Аксинью, Мишку Кошевого и Наталью, Пантелея Прокофьевича и Штокмана, Давыдова и Щукаря, Нагульнова и Лушку… Он, заставляющий современников мучительно думать о жизни, смеяться, плакать…
Стою совсем-совсем рядом с ним. Замечаю, что многие участники вечера и писатели норовят пройти поближе к нему.
8
Первые же две книги «Тихого Дона» поставили Шолохова в ряд крупнейших художников мира. Многие даже самые отъявленные враги всего советского не могли не признать шекспировскую силу его таланта. Отсюда же их устремление искалечить роман при изданиях – ослабить неотразимость воздействия. Это далеко не первый случай в истории. И судьба шолоховского «Тихого Дона» – судьба многих великих книг.
Но есть все-таки закономерность: крупное чаще всего отмечают крупные. Во всяком случае, быстрее других.
С появлением первых книг «Тихого Дона» многие критики начали ожесточенные наскоки на автора, ожесточенные споры между собой. Наскоки и споры всколыхнулись с новой силой, когда роман был закончен.
Б. Емельянов в журнале «Литературный критик» № 11—12 за 1940 год вынужден был написать:
«Все самые непримиримые критики покорены художественной силой финала. Но, придя в себя, они обрушиваются на роман… Что-нибудь одно: либо перед нами редкостное в истории несовпадение эстетических критериев и мастерства художника, или неслыханное банкротство критики».
По всей видимости – второе.
Чутче оказались писатели.
Серафимович:
«…Ехал я по степи. Давно это было, давно – уж засинело убегающим прошлым. Неоглядно, знойно трепетала степь и безгранично тонула в сизом куреве. На кургане чернел орелик, чернел молодой орелик. Был он небольшой; взглядывая, поворачивал голову и желтеющий клюв. Пыльная дорога извилисто добежала к самому кургану и поползла, огибая. Тогда вдруг расширились крылья, – ахнул я… расширились громадные крылья. Орелик мягко отделился и, едва шевеля, поплыл над степью.
Вспомнил я синеюще-далекое, когда прочитал «Тихий Дон» Михаила Шолохова. Молодой орелик, желтоклювый, а крылья размахнул. И всего-то ему без году неделя. Всего два-три года чернел он чуть приметной точечкой на литературном просторе. Самый прозорливый не угадал бы, как уверенно вдруг развернется он. Неправда, люди у него не нарисованные, не выписанные – это не на бумаге. А вывалились живой, сверкающей толпой, и у каждого – свой нос, свои морщины, свои глаза с лучиками в углах, свой говор. Каждый по-своему ненавидит. И любовь сверкает, искрится и несчастлива по-своему. Вот эта способность наделить каждого собственными чертами, создать неповторимое лицо, неповторимый внутренний человеческий строй – эта огромная способность сразу взмыла Шолохова, и его увидели…»
Горький о «Тихом Доне»:
«Его можно сравнить только с «Войной и миром» Толстого».
Луначарский:
«Еще не законченный роман Шолохова «Тихий Дон» – произведение исключительной силы по широте картин, знанию жизни и людей, по горечи своей фабулы. Это произведение напоминает лучшие явления русской литературы всех времен».
В этих высказываниях чувствуется радость от встречи с талантом. Это удел больших людей. Не зависть, а радость!..
Последующие отзывы выдающихся людей мира – нашего Бунина, француза Роллана, англичанина Сноу, американца Хемингуэя, финна Ларни… будут лишь углублять эти оценки, придавая им свой – национальный и художнический – колорит.
9
Есть два отзыва А. Н. Толстого о романе «Тихий Дон».
В ноябре 1940 года роман «Тихий Дон» обсуждался в Комитете по Сталинским премиям. А. Н. Толстой был членом комитета и председателем литературной секции. Вот что он написал тогда о «Тихом Доне»:
«Как бы ни хорошо было сделано произведение искусства, мы оцениваем его по тому окончательному впечатлению, которое оно оставляет в нас, по той внутренней работе, которую оно продолжает совершать в нас… Влияние художественных произведений есть мерило их качества…
Можем ли мы к роману «Тихий Дон» Шолохова приложить мерило такой оценки?
Книга «Тихий Дон» вызвала и восторги и огорчения среди читателей. Общеизвестно, что много читателей в письмах своих требуют от Шолохова продолжения романа. Конец четвертой книги (вернее, вся та часть повествования, где герой романа Григорий Мелехов, представитель крепкого казачества, талантливый и страстный человек, уходит в бандиты) компрометирует у читателя и мятущийся образ Григория Мелехова, и весь созданный Шолоховым мир образов – мир, с которым хочется долго жить, – так он своеобразен, правдив, столько в нем больших человеческих страстей.
Такой конец «Тихого Дона» – замысел или ошибка? Я думаю, что ошибка, причем ошибка в том только случае, если на четвертой книге «Тихий Дон» кончается… Но нам кажется, что эта ошибка будет исправлена волей читательских масс, требующих от автора продолжения жизни Григория Мелехова.
Почему Шолохов так именно закончил четвертую книгу? Иначе окончить это художественное повествование в тех поставленных автором рамках, в которых оно протекало через четыре тома, – трудно, может быть, даже и нельзя. У Григория Мелехова был выход – на иной путь. Но если бы Шолохов повел его по этому другому пути – через Первую Конную – к перерождению и очищению от всех скверн, композиция романа, его внутренняя структура развалилась бы… Роман ограничен узким кругом воззрений, чувствований и переживаний старозаветно казачьей семьи Мелехова и Аксиньи. Выйти из этого круга Шолохов, как честный художник, не мог. Он должен был довести своего героя до неизбежной гибели этого обреченного мирка, до последней ступени, до черного дна.
Семья Григория Мелехова погибла, все, чем он жил, рухнуло навсегда… И читатель законно спрашивает – что же дальше с Григорием?..
Григорий не должен уйти из литературы как бандит. Это неверно по отношению к народу и к революции. Тысячи читательских писем говорят об этом… Мы все требуем этого. Но, повторяю, ошибка только в том случае, если «Тихий Дон» кончается на 4-й книге. Композиция всего романа требует раскрытия дальнейшей судьбы Григория Мелехова.
Излишне распространяться о художественном качестве романа. Оно на высоте, до которой вряд ли другая иная книга советской литературы поднималась за двадцать лет. Язык повествования и язык диалогов живой, русский, точный, свежий, идущий всегда от острого наблюдения, от знания предмета. Шолохов пишет только о том, что глубоко чувствует. Читатель видит его глазами, любит его сердцем…
Роман Шолохова будет в нас жить и будить в нас глубокие переживания и большие размышления, и несогласия с автором, и споры; мы будем сердиться на автора и любить его… Таково бытие большого художественного произведения».
Нельзя не заметить противоречивости этого отзыва.
С одной стороны, А. Н. Толстой высоко и справедливо оценивает художественную силу и художественные достоинства романа, ставит его на первое место в советской литературе. Он говорит, что «роман Шолохова будет в нас жить и будить в нас глубокие переживания и большие размышления…». Большой художник, А. Н. Толстой понимает, что «иначе окончить это художественное повествование… трудно, может быть, даже и нельзя… если бы Шолохов повел его (Григория. – М. Ш.)… к перерождению и очищению от всех скверн, композиция романа, его внутренняя структура развалилась бы…»
С другой стороны, вместе с тысячами читателей А. Н. Толстой требует изменения конца книги, продолжения романа, «раскрытия дальнейшей судьбы Григория Мелехова…». Тут же А. Н. Толстой говорит о том, что «роман ограничен узким кругом воззрений, чувствований и переживаний старозаветно казачьей семьи Мелехова и Аксиньи».
Известно, что Шолохов остался верен себе и, слава богу, выстоял перед требованиями и читателей, и собратьев по перу. И два года спустя А. Н. Толстой скажет уже безо всяких оговорок:
«В «Тихом Доне» М. Шолохов развернул эпическое, насыщенное запахами земли, живописное полотно из жизни донского казачества. Но это не ограничивает большую тему романа: «Тихий Дон» по языку, сердечности, человечности, пластичности – произведение общерусское, национальное, народное».
10
28 февраля 1933 года Гинденбург и Гитлер подписали закон «Об охране немецкой расы». По этому закону подлежали запрещению и сожжению книги Максима Горького, Михаила Шолохова, Алексея Толстого… Тогда же, в 1933-м, фашисты жгли книги Вольтера, Гейне, Роллана, Ремарка.
На книги многих прекрасных писателей наложил запрет Сталин. Недавно этим был занят Мао Цзэдун.
И совсем недавно – Пиночет…
Вот кого боятся диктаторы.
11
Говорят, во время работы над «Тихим Доном» настольной книгой Михаила Шолохова была «Война и мир». Очень может быть. Думаю, что могли быть настольными и книги Гоголя. Доброе влияние этих двух великих художников – нельзя не заметить.
Есть очевидные, на мой взгляд, свидетельства учебы и у Толстого, и у Гоголя.
Вспомните первую встречу Анны Карениной с Вронским. Нет ни слова о том, что Анне он понравился. Но Толстой сказал это одной деталью.
До встречи с Вронским Анна несколько лет прожила с Карениным и не замечала, какие у него уши. Но после общения с Вронским, по возвращении домой, на вокзале, первое, что она увидела – это странные, некрасивые, торчащие из-под шляпы уши мужа.
А вспомните сцену возвращения Степана Астахова из лагерей, когда Аксинья уже встречалась с Гришкой и полюбила его. Она, как и Анна, с отвращением в первые же минуты приезда Степана заметила мышиные его ушки и как они двигаются, когда Степан ест за столом.
Или другой случай. Мы знаем, как многозначительно описание дважды одного и того же дуба у Толстого в «Войне и мире». Преображение дуба символизирует преображение князя Андрея.
А вот описание дуба в «Поднятой целине».
«…Высокий, прогонистый дуб, мачтового роста и редкостной строевой прямизны, горделиво высился над низкорослыми, разлапистыми караичами и вязами-перестарками. На самой маковке его, в темной глянцево-зеленой листве угрюмо чернело воронье гнездо. Судя по толщине ствола, дуб был почти ровесником Якова Лукича, и тот, поплевывая на ладони, с чувством сожаления и грусти взирал на обреченное дерево.
Сделал надтес, надписал на обнаженной от коры боковине чернильным карандашом «Г. К.» и, откинув ногой сырую, кровоточащую соком щепу, сел покурить. «Сколько годов ты жил, браток! Никто над тобой был не властен, и вот подошла пора помереть. Свалят тебя, растелешат, отсекут топорами твою красу – ветки и отростки, и повезут к пруду, сваей вроют на месте плотины!.. – думал Яков Лукич, снизу вверх посматривая на шатристую вершину дуба. – И будешь ты гнить в колхозном пруду, пока не сопреешь. А потом взломной водой по весне уволокет тебя куда-нибудь в исход балки – и все тебе, конец!»
От этих мыслей Яков Лукич вдруг больно ощутил какую-то непонятную тоску и тревогу. Ему стало не по себе. «То ли уж помиловать тебя, не рубить? Не все же колхозу на пропастишшу… – и с радостным облегчением решил: – Живи! Расти! Красуйся! Чем тебе не жизня? Ни тебе налогу, ни самооблогу, ни в колхоз тебе не вступать… Живи, как господь тебе повелел!»
Он суетливо вскочил, набрал в горсть глинистой грязи, тщательно замазал ею надтес. Из отножины шел довольный и успокоенный…»
Как через этот дуб раскрыт Яков Лукич! Судьба дуба, по Островнову, – судьба самого Островнова. Яков Лукич, как дуб, крепок. И жил крепко. Он «горделиво высился» над станичниками. У него дома свили «воронье гнездо» Половцев и Лятьевский. И как щепа исходит соком, кровоточит душа Островнова, на которой уже поставил свою мету «Г. К.» – гремяченский колхоз. Раздумье о том, что будет с дубом, – это раздумье о своей судьбе. Спасая дуб, он жаждет своего спасения…
Очень много сказано описанием дуба.
А возьмите лирические отступления у Шолохова. Они конечно же сродни лирическим отступлениям Гоголя.
«…Степь родимая! Горький ветер, оседающий на гривах косячных маток и жеребцов. На сухом конском храпе от ветра солоно, и конь, вдыхая горько-соленый запах, жует шелковистыми губами и ржет, чувствуя на них привкус ветра и солнца. Родимая степь под низким донским небом! Вилюжины балок, суходолов, красно-глинистых яров, ковыльный простор с затравевшим гнездоватым следом конского копыта, курганы в мудром молчании, берегущие зарытую казачью славу… Низко кланяюсь и по-сыновьи целую твою пресную землю, донская, казачьей, нержавеющей кровью политая степь!»
Черт вас возьми, степи, как вы хороши у Шолохова!
Период учебы у него удивительно короток. К двадцати годам Шолохов без ошибки выбрал себе учителей, постиг секреты мастерства классиков и, продолжая их великие традиции, пошел дальше – написал новую жизнь народа по-новому, по-своему, по-шолоховски.
Потому-то все и ахнули. Размахнул орелик крылья!..
Кстати, о роли Льва Толстого в жизни современных писателей. Любопытный факт. Говорят, когда в июне 1941-го в правлении Союза писателей собрались писатели, уезжающие на фронт, то чуть ли не у каждого в вещевом мешке, вместе с самым необходимым, были «Севастопольские рассказы» Льва Николаевича.
12
Мы часто говорим: «Об этом надо писать. А об этом не надо… А о том невозможно сказать…»
Сколько у Шолохова ситуаций, которые для других писателей просто немыслимы, которые смог написать только он.
Ну, скажем, сцена в рассказе «Судьба человека», когда комендант концлагеря «угощает» Андрея Соколова. Это один из кульминационных моментов. В нем сильно проявляется характер Соколова.
Или сцена избиения бабами Давыдова в «Поднятой целине».
Или еще пример. Помню, во время войны мама стирала старое солдатское обмундирование для наших госпиталей. Оно было пропитано фронтовым соленым потом, пробитое осколками и пулями, залитое кровью. Нередко в карманах гимнастерок мы с ней находили «святые» письма – обращения к богу, чтоб он спас от гибели. Письма были тоже пробиты и окровавлены. Бог не спасал…
Кто из писателей задумался над этим? Кто написал об этом? А Шолохов написал. И как!
«…Давно уже не был Звягинцев под таким сосредоточенным и плотным огнем, давно не испытывал столь отчаянного, тупо сверлящего сердце страха… Так часто и густо ложились мины и снаряды, такой неумолчный и все нарастающий бушевал вокруг грохот, что Звягинцев, вначале как-то крепившийся, под конец утратил и редко покидавшее его мужество, и надежду уцелеть в этом аду…
Бессонные ночи, предельная усталость и напряжение шестичасового боя, очевидно, сделали свое дело, и, когда слева неподалеку от окопа разорвался крупнокалиберный снаряд, а потом, прорезав шум боя, прозвучал короткий неистовый крик раненого соседа – внутри у Звягинцева вдруг словно что-то надломилось. Он резко вздрогнул, прижался к передней стенке окопа грудью, плечами, всем своим крупным телом и, сжав кулаки так, что онемели кончики пальцев, широко раскрыл глаза. Ему казалось, что от громовых ударов вся земля ходит ходуном и колотится, будто в лихорадке. И он, охваченный безудержной дрожью, все плотнее прижимался к такой же дрожащей от разрывов земле, ища и не находя у нее защиты…
Только на миг мелькнула у него четко оформившаяся мысль: «Надо бы окоп поглубже отрыть…», – а потом уже не было ни связных мыслей, ни чувств, ничего, кроме жадно сосавшего сердце страха. Мокрый от пота, оглохший от свирепого грохота, Звягинцев закрыл глаза, безвольно уронил между колен большие руки, опустил низко голову и, с трудом проглотив слюну, ставшую почему-то горькой, как желчь, беззвучно шевеля губами, начал молиться.
В далеком детстве, еще когда учился в сельской церковно-приходской школе, по праздникам ходил маленький Коля Звягинцев с матерью в церковь, наизусть знал всякие молитвы, но с той поры в течение долгих лет никогда никакими просьбами не беспокоил бога, перезабыл все до одной молитвы – и теперь молился на свой лад, коротко и настойчиво, шепча одно и то же: «Господи, спаси! Не дай меня в трату, господи!..»
Потом он спохватывается.
«Ведь до чего довели человека, сволочи!»
И от обращения к богу он переходит к тем словам, которые русский человек чаще всего произносит от всего сердца в отчаянной обстановке…
13
Пришло же мне в голову такое. Перечитал сцены смертей в «Тихом Доне». Большинство этих сцен в четвертой книге. Потрясающе! Неделю не находил покоя.
И есть еще люди, которые долдонят, что вот-де первые книги сильнее. Ничего подобного! Уж если на то пошло – все идет нарастающе!
14
В 1939 году трех писателей – А. Н. Толстого, И. К. Луппола и М. А. Шолохова – избрали членами Академии наук СССР.
А. Н. Толстой, как известно, граф. Культуру он впитал с материнским молоком.
Энциклопедически образованный литературовед, историк и философ И. К. Луппол родился в семье служащего, то есть интеллигента.
М. А. Шолохов – простой казак с начальным образованием.
15
Интересную историю слышал я от одного собкора «Правды». Ему ее рассказал его друг, очевидец этого случая.
Дело якобы было в Ростове. В то далекое время, когда бытовала сплетня о плагиате.
В каком-то большом зале собралось много народу. Убеленные сединами литературные и ученые мужи устроили суд над «Тихим Доном». Выходили один за другим на трибуну и доказывали, что роман написал не Шолохов. И что вообще в романе – вот-де Лев Толстой, вот списано у Горького, вот у Тургенева…
Рядом с очевидцем, в глубине зала, сидел молодой парень в вязаном свитере, лобастый, невысокого роста. Он то и дело выходил курить и даже надоел соседям хождением своим туда-сюда.
А в зале бушевали страсти. И вдруг кому-то пришла в голову здравая мысль – послушать наконец Шолохова.
И каково же было удивление очевидца!.. Сидящий с ним рядом парень поднялся, выбрался на сцену, обвел всех молча взглядом и в совершеннейшей тишине сказал одну лишь фразу – ту, единственную, которую он мог сказать:
– «Тихий Дон» написал я.
И вышел из зала.
* * *
С чьей-то недоброй руки к сплетне о плагиате вернулись снова.
Каковы «доказательства» его?
Автор был-де слишком молод, чтоб написать такой зрелый роман. Тут хочется кричать: а Пушкин? а Лермонтов? а Гоголь?..
Так то – гениальные художники, возразят мне. Правильно, отвечу. И Шолохов – гениальный художник.
Говорят, у Шолохова не было необходимого литературного опыта, чтоб написать «Тихий Дон».
Но гений на то и гений, чтобы сделать невероятное с точки зрения обычного литератора. Гоголь до своей неудачной поэмы «Ганц Кюхельгартен» совсем, кажется, не имел опыта прозаика и сразу создал «Вечера на хуторе близ Диканьки» – шедевр по художественным достоинствам. У Лермонтова тоже был весьма небольшой опыт прозаика перед романом «Герой нашего времени». У Шолохова же до романа «Тихий Дон» была написана большая прекрасная книга «Донских рассказов».