Текст книги "Избранное"
Автор книги: Михаил Шевченко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)
ТОЛЬКО БЫ ОДНУ ВЕСНУ
Повесть в письмах
П. Ф. Шаповалову
Я не знал этого человека, который был старше меня всего лишь на четыре года – четыре военных года… Ко мне попали его письма, и я многое узнал об их авторе. Думаю, что и читателям интересно узнать о нем.
П и с ь м о п е р в о е
28 августа 43-го
Здравствуйте, папа, мама и Глеб!
Отослал вам недавно письмо и пишу снова.
На прошлой неделе побывал я в местах боев за Москву. Вы себе представить не можете, какая страшная была рубка, сколько положили тут и немцев и наших. Вспоминались слова, которые приписывают Наполеону: что, дескать, при Бородине французы показали, как побеждать, а русские – как оставаться непобедимыми. Наполеон хоть на какое-то время мог считать себя победителем – ведь тогда Москва была сдана. Фашисты же не добились и этой победы, но взять Москву хотели во что бы то ни стало, и положение наше было тяжкое. Об этом не пишут. Но я слыхал. Немцы подошли к столице так близко, что уже рассматривали город в бинокли. Говорят, в обороне сам Рокоссовский с пистолетом в руках ходил в атаки… Часто спасали дело танкисты. И как спасали! После боев – можете себе представить! – гусеницы танков были багровыми…
Однажды в лесу под Апрелевкой – помните предвоенные грампластинки с песнями, на них надписи: «Апрелевский завод грамзаписи», помните? – так вот под той самой Апрелевкой мы наткнулись на наш «ястребок». С какой скоростью надо было падать, чтобы чуть ли не до половины врезаться в глину, прошитую корнями сосен. Мы с трудом откопали его, вырубая коренья. В сплющенной кабине был летчик, вернее, то, что когда-то было человеком… Не знаю, что страшнее: видеть саму смерть или это… В полусгнившем комбинезоне нашли документы… С пятиминутной карточки смотрел на нас молодой парень, почти мой ровесник. С таким хорошим глазастым лицом. Где-то ждет этого парня мать, а может, девчонка-одноклассница…
Был я и в подмосковных селах, освобожденных от оккупантов. В одном селе мы помогали перезахоронить погибших в оккупации мирных жителей. Во рвах мы откапывали расстрелянных немцами. Даже таких, как наш Глебик, они убивали. Скрюченные, изуродованные, порой грудные дети лежали в ямах… Не могу понять все это: мужчины, взрослые люди, солдаты – расстреливали малышей, беззащитных, ни в чем не повинных малышей!.. Жутко. Ведь у них же есть Гете и Бетховен!..
В нашей части много ребят, у которых поубивали родителей, братьев, сестер.
Вы меня простите, но порой мне даже стыдно, что у меня, у нас все так благополучно и все живы-здоровы.
Когда видишь такое, когда слышишь обо всем этом, становится не по себе. Для того ли я подгонял возраст и стремился в армию, для того ли обивал пороги военкомата, чтобы теперь заниматься черт-те чем! Каждый день с утра до вечера – ать-два, ать-два. И так два месяца, с тех пор, как попал в резерв.
Два рапорта писал. Просился на фронт. Пока нет ответа.
30 августа 43-го
А резерв надоел. И занятия здесь бесполезные, и харчишки по третьей категории. Цены на все высокие. Мое любимое кислое молоко, например, стоит 100 рублей литр. Разве хватит солдатских денег?
В свободное время брожу по лесу, собираю малину, которой в Подмосковье очень много, и думаю – как вы там в Тамбове?
Здесь весь июль шли дожди: не было ни одного дня без дождя. Зато грибов в лесу уйма! Но дичины нет: по-видимому, сказывается близость Москвы, хотя есть и очень хорошие лесные уголки. Леса хмурые, темные: осина да ель. Сосны и березы встречаются реже. В июле по вечерам в полях хоть постукивали редкие перепела, а по берегу маленькой речонки надрывался коростель. Теперь и это пропало. Запахло сентябрем. Зори стати прохладными. Солнце заходит багровое, неприветливое, а утром показывается часам к восьми – пока-а выберется из тумана до сереньких облачков на горизонте. Дни уже нежаркие, с какой-то осенней синевой в небе.
Нет, это не Тамбов! Нет просторов Чистого, Лисанькиного. Нет топей, нет осинового болота с белыми гривами. Это возможно только в Тамбове.
А весенние разливы, шиканье селезней, блеянье бекаса и вдали – приглушенное бормотанье…
А тихий август с кряканьем чирят на зорях, с шумным подъемом материка… и выстрел бездымный…
А сентябрь… росистая трава с темными полосами от Эриного галопа…
Где еще можно видеть такое? А главное – когда?..
Как вы живете? Где папа? Поздравьте его за меня с днем рождения и пожелайте всего наилучшего, и прежде всего – здоровья. Пишите все.
Передавайте привет Павлу Ивановичу, Раисе Ивановне и вообще всем-всем.
Крепко-крепко вас целую.
Остаюсь ваш Игорь.
П и с ь м о в т о р о е
21 декабря 1943 г. Москва
С Новым счастливым годом, дорогие папа, мама и Глеб!
Шлю вам свои наилучшие пожелания. Желаю вам всего-всего доброго в новом 1944 году. Встретьте его как можно лучше, выпейте и за меня. Где мне придется встречать Новый год – не знаю. И вообще-то обстановка, по-видимому, будет далеко не новогодняя. Пока что должен явиться на ст. К. (километров 20 за Смоленском), а дальше куда – посмотрим. Наверно, буду наконец воевать.
Вот разобьем фашистов – вернусь на Тамбовщину.
Может, это будет весна – пойдем с папой на тягу, постреляем селезней на Чистом или Карасевом, послушаем глухаря…
Будет лето – можно собирать землянику или побродить по полям и болотам с Эрой в поисках перепелов и бекасов. Как она, старушка, – долго ли протянет?..
Будет осень – чирята, дупеля, вальдшнепы… Уцелел бы Ивашенцев[1]1
Ружье системы Александра Петровича Ивашенцева.
[Закрыть]. Берегите его.
Ох как странно звучат для меня охотничьи слова! Ведь правда, счастья никогда не замечаешь, а только ждешь его. И вдруг вспоминаешь прошлое: ведь это было счастье!..
Иногда я так одинок почему-то и так хочется видеть все-все, чем недавно жил.
Писем от вас почти не получаю. Как вы живете? Вы все вместе? Или папу уже взяли на фронт?.. Напишите!.. Знаю, вам тяжело. Но что поделаешь? Всем нелегко.
Еще раз желаю счастья в новом году. Тысячу раз крепко-крепко целую.
Ваш Игорь.
П и с ь м о т р е т ь е
7 января 1944 г.
Дорогой папа!
Это письмо пишу из госпиталя.
Я жив, но не здоров. Дело в том, что меня ранило (в левую руку) и контузило одновременно. Это случилось в ночь с 31 декабря на 1 января. Видно, судьбе угодно так: новогодний подарок.
Вот как это произошло.
Поездом нас доставили на станцию К., недалеко от Смоленска. А дальше поехали на машинах. Поздно вечером 24 декабря добрались до какой-то мертвой деревушки. Несколько торчащих труб над пепелищами да два-три сарая без крыш. В полукилометре от бывшего селенья чернели траншеи переднего края.
Мы тихо разгрузились и построились.
К нам подошел невысокий старший лейтенант. Полушубок – нараспашку, грудь – вся в орденах и медалях. Столько орденов я ни у кого не видел. Позже я узнал, что это знаменитый на весь фронт разведчик Маскаев. Кажется, кабардинец по национальности. Маленький, черный, глаза подвижные и насмешливые. Везучий страшно. С первых же дней войны на фронте, и ни одна пуля не задела его, ни один осколок не царапнул. И что ни поиск – то, смотришь, офицера притащил. А это – орден. Немцы орут через нейтралку: «Ну, попадешься же ты нам, Маскаев!..» – «Ничиво! – отвечает он. – Пака ми вам попадайся – ви уже маи руки попадался!..»
Ну вот, подошел он к нам.
– Есть ли среди вас ахотники… – и закашлялся.
Я тут же сделал шаг вперед.
А он прокашлялся и сказал:
– Есть ли среди вас ахотники пайти разведка?
Я опешил: о такой охоте мне и в голову не приходило. А уж он ко мне подошел, белые-белые зубы – к самому лицу.
– Ти ахотник?
– Так точно, – говорю, – охотник. Но в разведку не ходил.
– Ничиво. Хароший ахотник может становиться хароший разведчик. – Помолчал и добавил: – И маленький – харашо. Ранят-убьют – тащить легко-легко… – И рассмеялся громко.
От его смеха у меня мороз пошел по спине.
Из строя вышло еще несколько ребят.
– Нэт, нэт, мне многа нэ нада. Ище адин, – сказал старший лейтенант.
На сегодня хватит. Устал.
8 января
Четыре дня натаскивали меня, как мы с тобой когда-то натаскивали Эру по вальдшнепам. И должен тебе сказать, что при тренировке работал я не хуже Эры. Притом, знаешь, что я открыл – ты меня будто всю жизнь готовил в разведчики, так пригодилось то, чему ты учил, чего я сам толком не знал за собой. На поверку вышло: я хорошо ориентируюсь в любой местности, хорошо слышу, бесшумно хожу; пригодилась и моя наблюдательность.
Маскаев был мной доволен. И мне это было по сердцу. Я лишь боялся: что будет там, в деле?
В поиск вышли вчетвером 31-го в 22.00. По маякам, вслед за саперами, ползли через кустарник по сугробам. Через пойму реки, через камыши. Утиные, наверно, места. Но сейчас там даже утке негде сесть: по всей пойме – мина на мине. Один неверный шаг – и все, поминай как звали.
Я полз следом за Петей Харченко. Было тихо. Но немцы то и дело швыряли ракеты. Мы замирали, пока ракеты горели. Когда ракеты гасли, мы, ослепленные на какое-то время, лежали неподвижно, а потом, осмотревшись, двигались дальше.
Веришь, у меня не было ни малейшего страха. Я и сам себе не верил, что не боюсь. Только полз и думал: «Не так давно охотился на дичь. Теперь пришел черед на людей. И кто знает, чем кончится новая охота…»
И что ты думаешь? Мы наткнулись на немецкую разведку. Она шла к нам. Может быть, с расчетом, что мы будем праздновать новогоднюю встречу… По правде говоря, у меня до сих пор такое чувство, что Маскаев знал маршрут вражеской разведки. Откуда знал, как – непостижимо! Но он знал. На то он и Маскаев!
Мы пропустили немцев поближе к нашей обороне. А потом сами следом. Они спустились в пойму и устроились под обрывом на правом берегу реки. Мы тут как тут. «Хенде хох!» И автоматы на них.
До сих пор не помню, как все произошло. Да я всего и не видел: началась потасовка. Помню свои действия с той секунды, когда передо мною как из-под земли вырос огромный фашист… Я автомат на него – сейчас срежу!.. А он хватает ручищами за ствол моего автомата и тянет на себя. Я жму изо всех сил на спусковой крючок – автомат не стреляет…
Потом, после боя, я доискался, в чем дело. Я таскал патроны в вещмешке насыпом, как говорят. Вещмешок есть вещмешок: то бросаешь его в кузов автомашины, то со всего размаху падаешь с ним на землю по команде старшего лейтенанта. На патронах образовались вмятины, в диск патроны вошли свободно, а в патроннике получился перекос. И вот я изо всех сил жму на спусковой, но автомат молчит.
Кажется, что все это длится бесконечно. Ну, думаю, все – погиб. Руки у меня сделались мокрые, прямо течет из-под них по прикладу. Немец же сильнее меня, и вот-вот я окажусь в его лапищах!
– Да стреляй же!.. – матюкнулся где-то рядом Маскаев и в тот же момент – хлобысть фашиста по голове прикладом своего автомата.
Немец раскинул руки, будто удивился такому повороту дела, и рухнул на бок. А на Маскаева сзади бросился другой немец.
Маскаев вертанулся, захрипел, – наверно, немец схватил его за горло. Секунда – и они оба падают. В это время вспыхивает ракета, и я вижу сверкающий нож в руке у немца.
Я тут же вспомнил про свой нож, выхватил его и всадил фашисту куда-то в шею. Он застонал и обмяк на Маскаеве…
Кончилось все тем, что два немца были убиты. Был убит и Петя. И знаешь, о гибели Пети и сообщить некому. У него нет ни отца, ни матери. Они умерли с голоду в тридцать третьем году, рос Петя в детдоме где-то под Харьковом, учился в железнодорожном училище. Когда наши оставили Харьков, он пристал к воинской части. Месяца три назад Маскаев взял его к себе. Раз пять он ходил на задания. Маскаев восхищался Петиным бесстрашным хладнокровием и представил его к «Звездочке». И вот он, не успев получить ее, лежит на плащ-палатке – неожиданно длинный-длинный. И некому сообщить о его гибели…
Мы с Маскаевым связали оглушенного немца и потащили к нашим траншеям. Третий наш разведчик тянул на плащ-палатке Петю.
Враги услышали шум и открыли минометный огонь. Мы торопились выйти из-под огня и выдохлись. Уж больно тяжел был немец. Но оставалось уже недалеко до своих. И помню, меня ослепило и сильно толкнуло в плечо…
Очнулся – передо мной белая стена. У самой стены, на раскладушке, весь в бинтах человек. Наконец сообразил: я в госпитале. Монотонный, непрерывающийся звон в голове мешает сосредоточиться. Левая рука и вся левая сторона – как не моя. Хочу приподняться и с ужасом понимаю, что тело меня не слушается. На правой руке сустав перед кистью распух. Я немного вывихнул ее при ударе ножом.
Не знаю, сколько я лежал в полузабытьи, но вдруг отчетливо увидел белые, крупные, ровные зубы Маскаева, его двигающиеся твердые губы. Увидел, а слышать – ничего не слышу.
Маскаев посидел возле меня, достал из кармана гимнастерки маленький – дамский, как у нас говорят, – пистолет и сунул мне под подушку. Нацарапал на бумажке, что пистолет того немца, который тянул меня за автомат вместо того, чтобы застрелить из этого пистолета. И еще нацарапал: «Язык – перьвый зорт! Поправляйся, дарагой!» Не знаю, зачем Маскаев дал мне этот пистолет. Но я был рад подарку. Помнишь, мальчиком я мечтал о пистолете? А потом хотел удрать на финскую войну? Помнишь?..
Пришли делать перевязку.
11 января
Делали не перевязку, а операцию. Вынимали осколки из руки. Без всякого наркоза, его нет во всем госпитале. Боль страшная. Выковыряли – больших и малых – осколков семь. Хорошо, говорят, что хоть кость цела. Только трещина небольшая.
Стал чуть-чуть слышать, хотя по-прежнему сильно кружится голова. И перед глазами – круги, круги: розовые, фиолетовые. А усну – все снится, как мой нож входит в шею фрица. И тошнит меня даже во сне. Вспоминаю, как ты не мог смотреть на подранков. Тебя мутило, и ты уходил, когда начинали чистить рыбу. Признаюсь, и меня всегда тяготило в охоте убийство.
Но эта моя охота отличалась от прежней. Не убей мы их – они убили бы нас.
Я понял: как привыкаешь к охоте на дичь, так можно привыкнуть и к этой охоте… И это требуется от нас, и мы подчиняемся этому требованию. Только я иногда думаю – человеческое ли дело убивать друг друга? И человек ли я еще или?.. Но если я теряю что-то человеческое, то виноват не я сам. Нет, нет и нет! Виноваты те, которые идут на меня с оружием, чтобы убить меня; те, которые давно перестали быть людьми…
А все-таки – каково будет возвращаться к Человеку!..
Не знаю, сколько пролежу здесь. Говорят, что повезут в Смоленск. Руку мне загипсовали. Она совершенно мертва. Даже пальцы не шевелятся. Но где-то внутри себя чувствую и пальцы, и всю руку.
Не показывай это письмо маме. Его не надо бы писать даже тебе. Но знаешь, мне легче как-то, когда я все написал. Да я и не мог не написать тебе.
Целую крепко, твой Игорь.
P. S. Ты, пожалуйста, не волнуйся за меня. Рана заживает. Все будет хорошо. Многим – вот они рядом на койках – потяжелее, чем мне.
А мне, я думаю, так случайно и так здорово повезло. Тем, что я попал в разведку. Я как-то по-новому гляжу на людей. Как они, вот эти лежащие рядом, при всей, казалось бы, ожесточенности их сердец, как они добры ко всему живому! И как все живое приобретает для меня небывалую многозначительность!
Знай, ты никогда-никогда не покраснеешь за меня.
Твой И.
П и с ь м о ч е т в е р т о е
23 января 44-го
Добрый день, дорогие мои.
Удивительно теплая стоит зима. Мягко. При такой погоде русаков тропить. Да нет, самого затропили.
Я уже привык к ране. Боль ровная, устоявшаяся. В спокойном состоянии почти не замечаешь ее. Гипс с руки сняли. Кисть теперь шевелится и пальцы немного, но в локте рука не разгибается.
Рана довольно большая, долго виднелась кость, но теперь мясо осело и закрыло ее. Вообще-то рана была меньше, ее разрезали. Смотреть на нее я не могу: мутит. Самое страшное – это перевязки. Повязка присохнет, ее отдирают безжалостно. У меня пот выступает, и кричу так, что стыдно после становится.
Неужели я таким маленьким выгляжу? Все врачи говорят: «Вы с двадцать пятого года? Ребенок!..» Не верят, что мне уже двадцатый год (ну, минус семь месяцев, которые прибавил, чтобы меня взяли в армию).
В Смоленске я лежал всего четыре дня. Двадцатого января привезли меня в Наро-Фоминск. Семьдесят километров не довезли до Москвы. Говорят, придется пролежать здесь месяца полтора. Из полевого госпиталя меня некому было сопровождать. История болезни была у меня все время на руках. Я мог бы (с большим трудом, конечно) добраться до Тамбова. Но вдруг там меня не приняли бы в госпиталь? Что тогда? А хорошо бы в родном городе полежать!..
О вас я думаю часто. И сейчас вот вижу ясный морозный день. Тени в саду длинные и синие-синие. Снегири сидят красные. Надулись и гудят. Пробежаться бы на лыжах! Или выехать покараулить русачка. Ночь. Кругом тишина. Лыжи поскрипывают. Луна золотою порошею осыпала даль деревень. Помните, у Есенина?
Скорей бы выйти из госпиталя!..
Пишите чаще. Желаю вам всего наилучшего. Привет Дементьевым и всем-всем.
Крепко целую, ваш Игорь.
И з п я т о г о п и с ь м а (отцу)
26 февраля 44-го
Значит, ты тоже воюешь?
Что ж, скоро и я двинусь на фронт. Рана зажила. Не совсем, правда. Кровоточит еще иногда. Но все же. Как я писал уже, после госпиталя был в краткосрочном отпуске дома. Отпуск пролетел, как один день. Кажется, только приехал – и тут же надо уезжать. Многое-многое я перечувствовал дома как-то по-новому. Как-нибудь опишу подробнее.
После отпуска меня направили на переподготовку в г. (зачеркнуто). Опять не повезло. Ведь мог же я попасть в Тамбов.
Программа переподготовки уплотненная. Занимаемся день и ночь. Вернее, день работаем, готовим танки на фронт. Ночью учимся.
Близится весна. За танками приезжают молодые хлопцы. Вот они сейчас сидят на башнях и жмурятся под солнцем. А завтра – третья скорость!..
Не помню, писал ли я тебе о своей беде. Я все еще плохо слышу. И два раза падал на улице: мутнеет в голове, перед глазами – и без сознания. Наш врач говорит – это от контузии.
Можешь меня поздравить – отныне я офицер. Лейтенант.
Скоро поедем ближе к фронту.
Как мне хочется на Север! Давно-давно хочется. С той поры, далекой поры, когда прочел я книжки об Амундсене.
Книжки, книжки! Как я по ним соскучился!
Я часто думаю о тебе. Если б увидеться – наговорились бы! Мне порой кажется: я уже так долго живу. По меньшей мере, три жизни: одну – до войны, другую – в разведке, третью – теперь. И знаешь, с самого детства я жду чего-то большого. С самого детства. Жизнь человеку ведь и дается для большого. И может быть, это большое уже свершилось. Или свершится завтра.
Что я буду делать после войны? Иногда мне так хочется писать. О своих ровесниках, об их судьбе. О нас с тобой. Об охоте. Все так ясно в мыслях. Но как подумаю – страшно становится. Писать – это же… это же… Это же – всходить на эшафот. Нет, не могу подыскать точных слов.
Прости.
Обнимаю тебя, Игорь.
И з ш е с т о г о п и с ь м а (отцу)
4 марта 44-го
…Мне осталось совсем немного тут побыть. Со дня на день жду отъезда.
Ты просил написать о моей специальности. Специальность интересная и хорошая. В работе чувствую себя свободно. Правда, за танки переживаю. Не шутка: стоит танк вроде исправный – и вдруг не может идти в атаку. То ли потому, что не ладится что-то в вооружении, то ли не хватает боеприпасов.
Я часто-часто вспоминаю случай с моим автоматом в разведке. Тогда все произошло из-за моей халатности. И я теперь хорошо помню об этом. Знаешь, беру в руки снаряд, а вижу патрон с вмятиной. И уж все-все тщательно осматриваю и тысячу раз проверяю. Чтоб все в каждой машине было нормально. Ведь что предстоит экипажам, уходящим в бой!.. Думаю, что про нас сказано: «Мы – дети страшных лет России» (кажется, Блок).
…Уже март, и заметна теплота солнца. Сосульки тают. Снег посерел. Скоро глухари будут чертить, набухнут брови у тетеревов. А потом разольется Цна. Над нашим домом жаворонки запоют, в садах зашныряют вальдшнепы. Откроются в полной красе Чистое и Карасево. И селезни будут жвякать. Вижу, как они греются на солнышке, блестя брачным опереньем. Их теперь долго никто не будет беспокоить…
Когда все это увижу и услышу?
У меня одни карточки. Они молчат и молчат. Но я-то знаю, что они хотят сказать.
Серые просеки в нашем бору.
Эра стоит по перепелу.
Ты, Павел Иванович и Николай Михайлович возвращаетесь с перепелиного тока.
Мама – среди моря ромашек, с букетом…
Это все мне родное и близкое, от чего так легко зарыдать.
Ну, хватит.
От Глеба и мамы получил письмо. Им трудно. Выслал им аттестат. Знаю, и тебе трудно. Постарайся не принимать близко невзгоды. Так лучше.
Будь здоров. Игорь.
P. S. Ты пишешь, что попал в интенданты. Думаю, это тебе ближе и по возрасту, и как счетному работнику.
А я часто-часто вспоминаю, как ты читал мне Тургенева. Вспоминаю наше уединение с ним. То ли дома, то ли в березовой роще у Чистого. Мне тут подвернулась школьная хрестоматия с несколькими рассказами из «Записок охотника», и я с ней не расстаюсь. Ты прав: какое чудо – его пейзажи! Я хорошо их чувствую. А порой – прости меня – я себя чувствую… Тургеневым. Или, например, Петей Ростовым… Не смейся. Это правда.
Твой И.
П и с ь м о с е д ь м о е
13 июня 44-го
Добрый вечер, папа и мама. Рад, что вы вместе.
Значит, мама все-таки решилась приехать к тебе. Ну, да ты же не на передовой.
А я два месяца как живу в Ленинграде. Об этом можно было только мечтать. Красивый-красивый старый Питер! Какая архитектура! Какие памятники! Я не знаю украинской ночи, но вы, видимо, не представляете белую ночь! Нева. Старинные мосты с чугунным литьем. Шлемы церквей… Это надо видеть!
Мне уже пришлось побывать во многих местах за городом.
Петергоф! Я не видел там ничего, что говорило бы, что здесь были парки, фонтаны, памятники, аллеи. Все уничтожили, сволочи! Никак! Никак не могу понять, что же случилось с человечеством, что оно допускает рождение таких людей… Как-то я был на симфоническом концерте, слушал симфонию Шостаковича. Не посчастливилось ли вам слушать ее? Гениальная вещь, честное слово! Особенно первая часть. На вас идут механические двуногие существа. Только такие, только они способны уничтожать все живое на земле.
Я смотрю на развалины Ленинграда, думаю о них, а во мне – музыка Седьмой симфонии. Ее трагическое начало – начало войны. А хочется, ох как хочется дожить и до финала. До победного финала!.. Верю в него всем сердцем и всем сердцем жду его. Но как же трудно дожить до него, даже если не сидишь сложа руки! Впрочем, я всегда, с самого детства, был нетерпелив. Но как хочется, чтобы скорее-скорее было людям хорошо-хорошо!
…По самому берегу Финского залива сосновый бор. У берега большие валуны, как лысины. А дальше – сплошная вода, куда ни глянь. Такой широкой воды я не видел еще. И над ней – белая ночь!.. Вид этот – будто неизвестная картина Айвазовского!
На днях поеду на Ладожское озеро. Все мои поездки – по делам службы, я ведь оружейный техник. Вот мне и приходится ездить в подразделения.
Живу в городе, при штабе. Местом службы нельзя быть недовольным. Послал меня сюда один капитан из отдела кадров армии ПВО; он учился в том же училище, что и я недавно. Только в тридцать девятом году.
Хорошо здесь. Но как бы ни был красив Ленинград, если бы мне дали выбор, я бы уехал либо на фронт (я же могу делать больше, чем делаю), либо в Тамбов. Но на фронт не пускают, говорят, нужен здесь, да и здоровье подводит. А в Тамбов как теперь попадешь?.. Средний, Чистое, Карасево, Хмелинка, Бугры, Канава… Из-за одних названий будешь тосковать. «Как бы ни был красив Шираз, он не лучше рязанских раздолий…»
А там остался Глеб. Как он один?
Эра! Я как-то недавно видел ее во сне: она бежала и несла в зубах щеночка. Почему-то думаю, что ее нет. Нет той Эры, лучше которой никто не работал по вальдшнепу, которая выбегала на улицу при словах: «Мама идет», «папа идет». Я не могу об этом спокойно писать…
Там осталось лучшее в мире ружье. Больше этого уже не будет. Когда я думаю об этом, я чувствую, какой я усталый, какой я маленький… Но какой же я маленький – 29 апреля у меня нашли седые волосы. Правда, меня это не трогает. Однако я теперь иногда чего-то страшусь. Может быть, того момента, когда придется уйти. Где-то я читал или папа мне говорил, что, когда люди перестанут бояться смерти, жизнь на земле прекратится. Но что делать? Ведь само рождение таит в себе неизбежную смерть… У Энгельса сказано еще больше: жить – значит умирать… Тогда какая разница – когда…
Знаете, я снова полмесяца пролежал в госпитале…
Рана открывалась. Вышло еще три осколка. И что-то плохо с головой.
Видно, я уже отвоевался.
Но мне все-таки повезло. Я жил «во дни торжеств и бед народных». Я счастлив, что моя жизнь сложилась именно так. Сложись она по-иному, я не перенес бы, не передумал и не перечувствовал бы всего того, что перенес, передумал и перечувствовал, что делает человека человеком.
Самое большое в судьбе моего поколения – война. Настолько большое, что уж и не знаю, будет ли большее. Сегодняшними делами и чувствами обязаны мы будем измерять свои взаимоотношения после войны. Только бы всегда, как в последние три года, находить настоящее свое место в жизни.
Прости меня, папа, но ты по своему складу ума и характера, по своему пониманию людей и природы не бухгалтер, хотя проработал им добрых два десятка лет и сделал немало хорошего. Но ты бы мог больше. Хотя мне легко говорить. Прости. Не перечитываю это письмо, чтобы не исчеркать его. Знаю, написал кое-что нехорошее. «Я так грустно сегодня настроен…» Еще раз прости.
Пишите чаще. Очень редко получаю от вас письма.
Целую крепко. Ваш Игорь.
P. S. Хорошо, что от Эры есть щенок. После войны ты сразу демобилизуешься. И опять станешь грозой для вальдшнепов и бекасов.
И.
П и с ь м о в о с ь м о е
13 августа 44-го
Как быстро бежит время, папа!
Вот прошел июль, кончились белые ночи.
«Тихо август прилег ко плетню…»
Август. Было время, когда с таким нетерпением ждал его. Заранее начинаешь снаряжать патроны. Бесчисленное множество раз вынимаешь из шкафа ружье, без конца вскидываешь и заглядываешь в стволы, а мысли уже там, на болотах. Эра при виде ружей, сапог, сумки тоже чувствует – скоро вырвется на свободу!
В августе у меня единственное желание – пойти на любимые озера и отстоять вечерний перелет. Переждать ночь у костра между шепчущихся сосен; выстоять утреннюю зорю, закатив парочку красивых дуплетов, а главное – видеть, как начинается и кончается день, побывать там, где нет суеты.
Я все вспоминаю об Эре. Что она думала, когда ты ее отвел к чужим перед отъездом в армию? Она прибегала домой. Хотела хоть кого-нибудь видеть из своих, прыгнуть на грудь и, может быть, понять, почему так, что она больше не нужна. И ее коснулась война.
У меня нет никаких изменений. Только работы много. Она запущена и запутана. Я решил привести ее в должный порядок. Так что сейчас я и начартснабжения, и завделопроизводством, и оружейный техник, и оружейный мастер.
Но ничего. Справлюсь.
Узнать бы, где Маскаев. Я часто вспоминаю его. И хорошо думаю о нем. Сложный он человек. Он мог рассмеяться после шутки, что меня легко будет тащить, когда убьют, – такой я маленький и удобный. И он же нашел время прийти ко мне в госпиталь, принести подарок…
Интересно, как он будет возвращаться к мирному времени.
Никогда не забуду ночь перед уходом в поиск. Думал о всех вас. О себе. О своей однокласснице, Наде Журавликовой, в школе ее Журавликом звали. Она возвращала мне записки с моими признаниями в любви… Тогда я так страдал от этого. А теперь и вовсе… Надя добровольно ушла радисткой на фронт и погибла где-то в белорусских лесах…
О многом передумал я в ту ночь. Меня можно обвинять в самонадеянности, но я не нашел, за что бы нас всех можно было укорять когда-нибудь. Спасибо вам.
На свои скромные зарплаты вы делали все-все, чтобы мы с Глебом росли в чистоте и не были голодны; вы делали все, чтобы мы отзывались на добро и справедливость. Радовался я, что и мне наконец выпадает счастье жить – пусть хоть несколько часов или, может быть, минут! – под стать людям удивительных судеб, людям революции и гражданской войны, людям, которыми я восхищался мальчиком, которым я завидовал, кого боюсь и называть, – так они недосягаемы до сих пор!.. И боялся, что глупо как-нибудь погибну, так и не приблизившись к ним – хоть на минуту!
Теперь мне кажется, что чище, чем в ту ночь, я не жил никогда.
Прости мне громкие фразы. Ты никогда не любил их. Но я сегодня так думаю и не могу думать иначе. И счастлив, что не могу иначе.
Папа, ты совершенно не пишешь, как живешь. У тебя ли мама? Как только она выедет в Тамбов, напиши. Я вышлю ей аттестат. Глеб тоже что-то долго молчит.
Вот пока и все. Пиши, пожалуйста, чаще, хоть понемногу.
Целую, Игорь.
П и с ь м о д е в я т о е
5 января 1945-го
…Когда я итожу то, что прожил…
Вспоминаю: я совсем маленький – Гока, как я сам себя и как ты меня называл. И первая сохранившаяся в памяти охота.
Поздняя осень тридцать первого, кажется, или тридцать второго года. Ты, я и Коро на болоте. Перед нами бочажины, поросшие желтой осокой. Коро отказывается работать. Рыжие гаршнепы. Без Коро взяли четырех. Мокрые ноги…
Как давно это было!
Гораздо позже я прочел все твои записные книжки – перед отъездом в армию. Есть в одной из книжек запись об этом дне. Мне стыдно стало за мои тогдашние ощущения. Как они отличаются от твоих! Ты был на болоте. А что тебя преследовало? То, что в семье нечего есть, что не в чем ходить. Что нет дров. И в конце концов, нет своей собаки… Мне и сейчас стыдно, что я не почувствовал тогда этого.
…Вспоминаю тебя с фотоаппаратом. Сколько снимков. Сколько негативов! Ты их, наверное, никогда не напечатаешь все.
Вспоминаю тебя на Чистом.
– Гока, остановись и погляди на облака над озером!
Вспоминаю тебя на бекасиных болотах.
– Гока, ты видишь, кочка похожа на Голову из «Руслана и Людмилы»?
А твое обучение Эры! Ты научил меня понимать охоту. Благодаря тебе я полюбил родную природу… Если б можно было вернуть прожитое!
Предложи мне кто-нибудь одну весну с тобой и после нее – ничего, я соглашусь. Только бы одну весну. Ты и я… все перечувствовать, и можно уйти. Апрель. Ты и я…
А сейчас огромный город, поражающий своей красотой, творениями Растрелли, но все-таки давящий камнем, бетоном, асфальтом…
Я иногда захожу в охотничьи магазины. Слушаю разговоры охотников…
У меня усилились боли в голове. Часто я очень плохо вижу.
Желаю тебе бодрости и здоровья.
Твой сын Игорь.
P. S. Да, ты помнишь, я писал тебе о разведчике Маскаеве? Он жив! Я читал о нем в газете. Хочу написать ему.
А еще, знаешь… Переслали мне последнюю записку Нади. Последнюю перед отъездом в школу радистов. Всего девять слов. «Князь Игорь, родной! Я всегда-всегда любила тебя! Журавлик». Вот так – мы все в эти годы любили, но, значит, любили и нас… Журавлик, Журавлик…