355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Колесников » Право выбора » Текст книги (страница 8)
Право выбора
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:42

Текст книги "Право выбора"


Автор книги: Михаил Колесников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 33 страниц)

11

В минуты печали, в минуты житейских потрясений я возвращаюсь к своей «теории». О ней не знает ни один человек на свете. Я мог бы давно опубликовать свою «теорию», и не исключено – мир обогатился бы еще одной «сумасшедшей» идеей. Возможно даже, меня поставили бы рядом с великими, занесли во все справочники и учебники, а со временем установили-памятник у подъезда нашего института. Впрочем, ученым почему-то редко ставят памятники. Все площади и привокзальные скверы заняты поэтами и писателями. Инженеры, химики, строители тоже почему-то не в чести. Сперва ставили памятники царям и полководцам. Их вытеснили поэты. Настанет день, когда на смену поэтам придут ученые и философы. А возможно, совсем не будут ставить памятников. Ведь обходится же как-то Шекспир… У каждой эпохи свое. Цапкин, увидев мой памятник, всплеснул бы руками: «Выполз-таки! А в башке-то – не бронза, не гранит, а битый кирпич. Гранит мы на личный гараж увели… Каждый укомплектовывает свое железобетонное гнездышко…» А я стоял бы молча и даже не мог бы дать ему пинка.

Да, я не тороплюсь обнародовать свою «теорию», велика она или мала. Мне жаль с ней расставаться. Она скрашивает одиночество. Она убежище от всех треволнений. Если отдам ее людям, то больше ничего не останется лично для себя. Вот уже много лет я ищу свое «метагалактическое уравнение».

Идея зародилась давно, еще на фронте, где, казалось бы, не до высоких материй. Я тогда страшился погибнуть, не оставив после себя никакого следа. Ведь мог же Кибальчич!.. Я трудился с неистовством. Сущность работы очень далека от того, чем я занимаюсь сейчас. Жизнь была нужна не для себя, а для треклятой идеи. Я понимал, что в ней что-то есть. Грандиозное. По масштабности близкое к небесной механике Ньютона.

Там, под беспрестанным артиллерийским обстрелом, когда заснеженная земля дрожала как в лихорадке, я однажды осознал, что поле мирового тяготения пульсирует и то, что пульсация, а также резонанс, существующий между периодами обращения космических тел и систем, – очень существенные свойства реального пространства метагалактики. Каждая небесная система превращалась в своеобразный резонатор. Рассматривая эволюцию небесных тел, я понял, как в этой эволюции запечатлеваются волны времени различной длины и частоты.

Каков следовал практический вывод из подобного предположения? И на Земле, и на Марсе, и на любой планете солнечной системы крупные геологические циклы совпадают. Каждый такой цикл должен соответствовать галактическому году. В двенадцать галактических метациклов укладывается вся геологическая история всех планет солнечной системы, исключая протопланетную эру. Вот куда я замахнулся!

Я жаждал скорейшего окончания войны, чтобы засесть за вычисления, всерьез заняться геологией, химией, астрономией, космологией. После войны проверил гипотезу радиоактивными методами. Все совпало. То был триумф. Но праздновал его один я. Еще предстояло проделать грандиозную работу, чтобы вывести некое «мировое уравнение».

Я лелеял мечту: привлечь к вычислениям Марину, разделить с ней славу великого открытия. Пусть в вечности наши имена стоят рядом. Я только ждал подходящего момента. Готовил ее к знаменательному моменту. А потом Марина вышла замуж. Потрясенный, я забросил «теорию». Стараться было не для кого. Для человечества? Тогда я не думал о человечестве. Личная трагедия заслонила все. А Марина даже не подозревала, что я хотел ее обессмертить. Во второй раз стал выжидать. Почему-то показалось, что Марина останется равнодушной к открытию. У нее была своя трагедия. Но ее трагедия в конце концов обернулась трагедией лишь для меня. И вновь я остался один на один со своим тайным величием.

А ведь мои расчеты близки к завершению. Я построил таблицу для Земли от протопланетной эры до того момента, когда Земля завершит последний в своей геологической истории цикл. Я составил подобную таблицу для Луны, для всех планет нашей системы. Я понял, что все небесные тела, вещество, эквивалентны поперечному гравитационному полю. Я понял также, что любое небесное тело, любая система, возможно даже вселенная в целом, проходят стадии уплотнения и расширения, пульсируют. Это обобщение поднимается до универсального закона мира. А потом я пошел в глубь галактики. Рассматривая массу любого небесного тела как сложнейший резонатор, взаимодействующий со всеми другими небесными телами, звездными ассоциациями, нашей галактикой и системами галактик, я показал влияние пульсации поля мирового тяготения на развитие каждой отдельной звезды и ее планет. Теперь космонавт, отправляясь на какую-нибудь планету, в любой угол вселенной, будет вооружен моими таблицами. По таблицам он сразу же определит, в какой стадии развития находится исследуемое тело, какова его предыстория, в какие периоды планета развивалась в направлении уплотнения и когда находилась в стадии расширения. Мой метод позволит составить каталоги для любого участка мирового пространства, ибо я предусмотрел возможные флуктуации.

Мне жаль расставаться с теорией, ибо она беспредельна, над ней можно работать всю жизнь, десять жизней. Но теперь кончено! Я подведу черту и опубликую свой труд. Имя Марины не будет стоять рядом с моим именем никогда! А ведь теорию берег только для нее, хотел увлечь ее грандиозным замыслом, отпраздновать вместе наш интеллектуальный праздник. Теперь все ни к чему, ни к чему… Может быть, она наконец поймет, кого потеряла в моем лице… Но что толку? Все равно она не вернется ко мне никогда, если бы даже всемирная слава осенила меня, если даже я вдруг затмил и Эйнштейна, и Дирака, и Планка, вместе взятых. Ей не нужно мое бессмертие. Ей нужен Бочаров. Она свяжет свое имя с именем Бочарова более прозаическим способом – в загсе…

На дворе зимняя ночь. Там глубокое черное небо в звездах, мороз. А в комнате уютно. Сижу за столом, отодвинув исписанные листы. Многолетний труд завершен. Кто-то сказал: оставьте человека с его одиночеством – и вы узнаете цену человеку. А может быть, сентенцию я придумал сам?.. Будет ли моя музыка звучать в ушах поколений?.. Жалкое тщеславие. Да и нужно ли, чтобы на каждом кирпичике стояла марка, тавро? Вспоминаю слова японского физика Судзуки. Тогда он раскрыл какую-то древнюю книгу, прочитал:

«Дела глубокой древности погибли, и кто же может описать их?.. Ни одно из десяти тысяч не может быть воспроизведено в памяти… Так и дела нашей собственной жизни можно лишь отчасти слышать, отчасти видеть, но ни одно из десяти тысяч не известно нам в сущности. Даже события, протекающие перед нашими глазами, могут или сохраняться, или проходить, и среди тысячи из них нельзя ни об одном что-либо знать…»

Помню, слова навеяли бесконечную грусть. Передо мной сидел человек, обреченный на смерть. Сухощавый маленький японец в очках. Он казался представителем какой-то другой планеты. Вот очутился на Земле – и сразу же сделался жертвой людских неурядиц.

«Я люблю древнюю историю, – сказал Судзуки. – Извечная драма человеческого рода… Был такой вождь гуннов Mao-дунь. Он завоевал Китай, покорил все племена. Он считал, что его славы хватит на тысячелетия. А вы, к примеру, слышали хоть когда-нибудь о Мао-дуне?..» Нет, я никогда ничего не слышал о знаменитом гунне, да и большая часть людей не слышала о нем. У каждой эпохи свои иллюзии. Я понял, что Судзуки думает о неизбежном уходе в вечное забвение. Из него не вернешься, ничего не исправишь, ничего не докажешь, ни с кем из друзей больше не встретишься… Я не раз переживал нечто подобное на фронте. Неотвратимое, неизбежное… Судзуки был единственный, кому я рассказал о своей теории. Он сразу оживился, схватил лист бумаги, стал производить расчеты. А потом вдруг как-то сник, увял. «Охотно занялся бы разработкой вашей гипотезы, – с горечью сказал он, – возможно, буду думать о ней до последней минуты… Если исходить из ваших посылок, то чем ближе система, звезда, планета к центру галактики, тем она менее долговечна, цикл ее развития короче – и наоборот. Ядро галактики – своеобразный эпицентр. Постепенное разрушение галактики, превращение вещества в особую, неизвестную нам форму материи идет оттуда. Сверхновые, квазизвездные радиоисточники должны чаще всего появляться поблизости от ядра. Там свой, неведомый нам круговорот. А наша старушка Земля долговечна, потому что она далеко от всех космических бурь. В галактике, существуют строго определенные пояса жизни, и они удалены от центра. Да, вы правы: Марс и Земля как два дерева, посаженные в одно и то же время, – у них одинаковые годовые кольца – геологические циклы. Как бы качественно ни отличались эти «кольца», причина, их вызвавшая, одна. Мысли о бесконечном и беспредельном возвышают над смертью… Почему люди так мелочны, почему они из-за ничем не прикрытой корысти уничтожают друг друга? Или мало места на Земле, или все сокровища природы уже поставлены на службу обществу? Я говорю, конечно, банальные вещи. Хитрость и лицемерие в чести у целых народов. Почему человечество осознанно не стремится к целостности? Ведь оно – целостный общественный организм. Я мечтаю побывать в вашей стране хоть раз, перед исчезновением, вдохнуть иной воздух… Я не боюсь смерти. Великая боль подавляет страх. Жалею только об одном: не успел поработать. Ведь работа и есть главное содержание жизни. – И неожиданно сказал шутливо: – Знаете, что такое сверхподхалимаж? Английские топографы высочайшую вершину мира назвали именем своего начальника. Эверест… Но ничтожество осталось ничтожеством».

За окном светлеет. Складываю листы.

Будет или не будет звучать моя музыка в ушах поколений – посмотрим лет через сто…

Нет любви – нет честолюбия. Зачем оно мне?

Он входит как-то суетливо, бочком, бочком, без чувства собственного достоинства. Худое небритое лицо, запавшие глаза в красных веках.

– Я муж Марины Феофановой.

– Бывший?

Он виновато улыбается:

– Да, именно так.

Не спросив разрешения, плюхается на стул.

– Я вас слушаю.

Он явно не знает, с чего начать. Затем, по-видимому собравшись с духом, выпаливает:

– Верните мне ее!.. Я не могу больше так. Я понимаю: вы любите ее. Но у нее дочь. Наша дочь. Я думал, все будет гораздо легче. Я был глуп, просто глуп. Вы старый, опытный человек. Вы должны понять…

С жалостью смотрю на него. Он вовсе не похож на того самоуверенного, бесшабашного красавчика, каким всегда представлял его себе. Просто раздавленный несчастьем человек. Что сказать ему? Смотрю на часы. Времени в обрез. Но тут уж ничего не поделаешь.

– Не хотите ли пообедать? Я знаю небольшое уютное кафе за переездом.

Он покорно встает, плетется за мной.

– Она к вам не вернется никогда. Вы знаете Марину не хуже меня. Вы слишком разные люди. Сперва ей казалось, что она любит вас. Но то был самообман. Вы наскучили ей. Она не из тех, кто ради ребенка будет держаться за вас. Вы ее оскорбили как женщину, и этого она не простит вам никогда. Она полюбила другого. Нет, не меня. Я успел наскучить ей еще раньше. А тот, другой – человек незаурядный, не мелочный, а главное – целеустремленный, чего нет в вас. Они подходят друг другу, и тут уж ничего не поделаешь. Вы встречались с ней?

– Нет. Я решил вначале зайти к вам. Я боялся, что не сдержусь…

– Ха! Теперь вам придется сдерживаться. Возможно, даже подружиться с ее новым мужем, чтобы иметь возможность хоть изредка видеться с дочерью.

– Разве она вышла замуж?!

– Пока еще нет. Но мне кажется, ждать осталось недолго.

– Значит, все?

– Возможно. Если вздумаете вешаться, позвоните по телефону.

– С чего вы взяли? Я просто запью – и все.

– Не запьете. Вы – мелкий ловелас. Вам нравится страдать, вы и страдаете. А вечером пойдете на очередное свидание. Запивают от психической недостаточности, а из вашей нервной системы канаты можно вить. Через месяц женитесь.

Он глядит на меня с открытым изумлением:

– А вы откуда знаете?

– Знаю. Вы Марину никогда по-настоящему не любили, потому что никогда ее не понимали. Ревность, сцены – совсем другое дело. Вы всегда считали, что она вам не пара – дескать, дурнушка, а я писаный красавец. Вас замучило собственное кокетство. А теперь, твердо зная, что Марина не вернется, решили сделать последнее предложение, чтобы потом говорить дочери: «Я сделал все возможное. Я просил, умолял».

– Жестокий, беспощадный вы человек. Я ее действительно люблю.

– Мне врать можете. А себе не стоит.

– Теперь понимаю: я всегда был несправедлив по отношению к вам.

– Как-нибудь переживу. Будьте здоровы!

12

В нас всегда скрыт запас жизненной силы. Для чего живет старая мать, потерявшая единственного сына? Для чего жил величайший из гениев науки Хэвисайд, одинокий, замкнутый человек, унесший в могилу главную загадку вселенной? Для чего существовал глухой, одинокий Бетховен? Неужели только ради своих симфоний?

Все последние годы я жил ради Марины. Я верил в то, что рано или поздно она вернется. Сутолока жизни шла мимо меня. Я писал свои уравнения, стремился возвысить свой дух, упрочить свое положение в науке. И все делалось в какой-то степени для Марины, а вернее, с постоянной мыслью о ней. Мне казалось, что во всем мире нас только двое понимающих друг друга.

Но теперь я должен отрешиться от давней иллюзии. Ту Марину я создал в своем воображении. Я приносил жертвы каменному идолу.

Я иду по своей аллее. Тут сквозная синь. Дали застеклены солнцем. Постепенно оседают сугробы. Ватага ребятишек играет в снежки.

Марина-маленькая, завидев меня, бежит навстречу, кричит восторженно:

– Дедушка, дедушка! Мама и дядя Сережа женятся. Ты придешь на свадьбу?

Беру ребенка на руки, говорю строго:

– Я не дедушка. В моем возрасте гусары подавали в отставку и женились. А во-вторых, на чужую свадьбу не приглашают. Вот когда вырастешь…

Маленький эпизод. Но он как итоговая черта. Я ненавижу, ненавижу Марину! И если случится, она вновь придет ко мне за помощью, холодно выгоню ее. В конце концов, я не громоотвод. Я слишком долго был глупцом. Правда, не опускался до сентиментальности, не плакал и не целовал портрет возлюбленной, как делал демонический Бетховен. Все последние годы я находился в полусне. Но сейчас стряхнул с себя это, во мне снова пробуждается дикое, неукротимое, некое освобождение от всяческих пут и условностей. В такие минуты за мной идет Непоправимое. Помню, после госпиталя получил разрешение заехать в Москву. Моя комната оказалась занятой каким-то хозяйственником, превратившим ее в склад личных вещей. Сорвав замок, я в исступлении принялся выбрасывать в окно все эти кресла и люстры, закатил оплеуху подоспевшему хозяйственнику и конечно же угодил в комендатуру, где и провел весь свой отпуск. Потом встречался с хозяйственником. Он оказался милым, добродушным человеком. А кресла и люстры подобрал, оказывается, не для себя, а для какого-то учреждения.

Сейчас во мне заряд в миллионы вольт, и я только жду случая, чтобы обрушить его на кого-нибудь. Мир кажется отвратительным. Я зол на Подымахова. Почему назначили временно исполняющим должность директора института? Ищут достойную замену Цапкину? Я, разумеется, недостоин подобной чести. Я промежуточная инстанция. Я всегда лишь промежуточная инстанция. Тру затылок, не жалею ни сил, ни времени, а потом приходит очередной Цапкин и пожинает плоды моих трудов. Временно исполняющий… Тут кроется нечто глубоко оскорбительное. Бросить все к чертям собачьим и уйти!

И когда в кабинете появляется Марина, не предлагаю стула, не изображаю улыбку. Но холодный прием, по-видимому, не обескураживает ее.

– Алексей Антонович, – говорит она просто, – мы с Сергеем приглашаем вас на свадьбу… Вы как старый друг… Так уж получилось… Я не могла вас обманывать… Я люблю его…

– А какого черта я забыл на вашей свадьбе?!. Нужен свадебный генерал? Пригласите Подымахова. Я временный и не могу никого облагодетельствовать.

Она бледнеет. По лицу проходит судорога. Не сказав больше ни слова, выходит. А я, в полном изнеможении, откидываюсь на спинку кресла. Хочется истерически кричать: «Оставьте меня в покое!.. Оставьте меня в покое!..»

В покое не оставляют. Звонит Бочаров.

– Ардашин перерезал себе вену. Увезли на «скорой помощи»…

Попытка покончить с собой… Институт бурлит. Такого еще не случалось. Все жалеют Ардашина. Молодой, талантливый… На меня посматривают с боязливой отчужденностью. Вот не успел принять институт – и все пошло вкривь и вкось. При Цапкине никто не накладывал на себя руки. Он был чутким, внимательным, заботливым… А сколько свободного времени: виси на телефоне хоть часами, шляйся в служебное время по парикмахерским и закусочным! Не одной работой жив человек… А тут поставил у подъезда тетю Машу, женщину бестактную, грубую. Она и отмечает в листке, кто на сколько минут опоздал на службу. Казарма…

Я нелюбимый начальник. Одно утешение: временный. Цапкин не вмешивался в порядки секторов и лабораторий. Все шло само собой. А я вмешиваюсь, пытаюсь контролировать, требую отчета. Руководители секторов ворчат: «Если нам не доверяют, мы можем уйти. А посоветовал что-нибудь путное? Вы, мол, получаете зарплату, извольте время, принадлежащее государству, отдавать государству. Завивать кудри можно и после службы. Цапкин зарплатой не попрекал. А этот придумал НОТ. Научная организация труда. Мы до тебя не знали. Сделал открытие! Сало жать всякий дурак умеет. Может быть, еще тейлоровские методы введешь? Творческая мысль в основе своей анархична, ее в распорядок дня не втиснешь. Я, может быть, после службы только и начинаю по-настоящему мыслить…»

Тут, разумеется, большое преувеличение. Просто я вдруг увидел: в институте господствует элемент стихийности. Нет единого руководства, никто никому не подчиняется, никто ни перед кем не отчитывается. Масса времени уходит на пустячки, на многочасовые согласования и увязки. Одни в самом деле корпят по восемнадцать часов в сутки, другие спокойненько живут за счет энтузиастов. Система опеки «блаженненьких», которые попали в науку случайно, в силу некой инерции. Вот и кричат на собраниях: «Иванову нужно помогать, он молодой человек, неорганизованный, слабо растет над собой». А Иванов сидит, скромненько потупясь. Мол, стараюсь, да ничего не выходит. Коллектив плохо помогает. Иванову за тридцать, а он все «молодой», ему поручено дело, в котором он ничего не смыслит. Почему поручили? Тут нужно вести целое расследование. Правда, толку все равно не добьешься.

Сделал открытие: мало кто из сотрудников знает о методах организации умственного труда. Когда заговорил о «минимизации затрат и максимизации результатов», о технике работы, об исключении волюнтаристского подхода к решению вопросов, все иронически заулыбались. Слыхали, мол! Но я не ограничился разговорами, стал требовать. Мне приклеили кличку «тихий американец». Один из руководителей секторов сказал: «Как разложить бумаги на столе, как очинить карандаш, я знаю. Вы лучше скажите, как я должен организовать работу сектора». Я возмутился. «Вы, по-видимому, решили, что за вас должен работать я? Если вы не способны организовать работу сектора, то сдайте полномочия. Найдем человека энергичного, способного. Зарплату-то вы получаете почти такую, как я, а в секторе развал, отставание по всем показателям».

Он опешил. Еще никто не говорил с ним так прямо и категорично. «Вы работаете не на меня, а на государство. Мне не нужно угождать. Когда начальнику говорят: мы вас не подведем, – это глупость, волюнтаризм. Вы себя не подводите. Не наладите работу – уволим».

Он было опять заартачился, на я сказал, что время приема кончилось. Впредь разрешается заходить только в строго определенные часы, так как я тоже работаю. Да, я решил любой ценой избавиться от провинциализма в организации труда. И нажил кучу недоброжелателей. Пришлось, разумеется, прибегнуть и к административным мерам. Раньше Цапкин наказывал по принципу запорожских казаков: «Горилку пьешь?..» А я установил порядок: каждый отвечает прежде всего за себя. Никто не должен и не обязан делать работу за другого. Коллективная помощь заключается не в том, чтобы из года в год тянуть за волосы дурака. Рабочий стоит у станка. За него никто не будет выполнять норму. Всяк занят своим заданием. Отстающему помогают умным советом, организацией процесса. Так и здесь. Руководитель сектора, лаборатории отвечает за четкую организацию работы, за конечный результат. Изживаются формализм в планировании, планирование «на глазок». Изживаются начисто всякого рода «подсиживания» начальника.

Заходит Зульфия. Как всегда, безукоризненно одетая. Огромные серьги. Ей идет черное с красным, и она это знает.

– Прослышала, будто вы собираетесь в больницу к Ардашину. Можно с вами?

– Нет, нельзя. Я должен поговорить с ним с глазу на глаз.

Она обижена, но виду не подает.

– Извините. Доберусь как-нибудь сама.

Откуда она взяла, что я собираюсь к Ардашину? Ни слова никому не говорил. Решил сам про себя. Зульфия, Зульфия… Тебе просто хочется побыть наедине со мной. Придумала любовь. А почему бы мне в самом деле не жениться на ней? Для чего? Для того, чтобы числиться женатым? Для общественного мнения? Марина потеряна навсегда… Нет, Зульфия. Эта печальная история не закончится свадьбой, как раньше было принято в глупых романах.

Больничная палата. Осунувшееся лицо Ардашина.

– Как вы себя чувствуете, Олег?

Поднимает веки:

– Ерунда. Настоящие самоубийцы так не поступают.

– Зачем вы это сделали?

– Сам долго ломал голову. Задерганный интеллигентик. Под итоговой чертой вздор: стыдно было перед Подымаховым. Не перед вами. К вам привык. На Бочарова вообще плевал. Гения нельзя обворовать. Он должен был поделиться с нищим духом.

– Бочаров вас ни в чем не упрекает.

– Знаю. Был до вашего прихода с Мариной. Обозвал шизиком. Хоть один по-человечески заговорил. А то охают, ахают. И вы небось скажете, что институт подвел в момент кардинальной перестройки.

– Нет, не скажу.

– Спасибо. Жулика ведь тоже иногда нужно щадить.

– Вас никто жуликом не считает. Просто мелкое честолюбие.

– Ладно. Перевоспитаюсь. Я все ждал, что начнут песочить на собраниях да по начальству. А Подымахов даже не вызвал.

– Он вас и не должен был вызывать. За порядок в институте отвечаю все-таки я.

– Мне казалось, что мной будет заниматься какая-нибудь особая комиссия. Этакие дяди с безразличными лицами. Ждал, ждал, не выдержал и полоснул себя лезвием. Потом испугался – а вдруг помру по-настоящему… Из-за чего? Из-за какой-то глупости, из-за мелкого тщеславия. И больше ничего не будет. А я ведь и не жил-то, по сути. Сколько планов, надежд. Завершить труд отца. Нужны адские усилия. И вдруг всего этого не будет. Никогда. Для чего жил? Чтобы сдохнуть из-за идеи, от которой даже сам ее автор Бочаров отказывается? Вон Цапкин только и существовал воровством чужих идей. А живет и здравствует и вешаться не собирается. Живут еще попы, спекулянты без угрызения совести. А у меня ведь она есть. Как вы думаете, доктор, есть?

– Вздор мелешь. При чем тут попы и спекулянты?

Эк его корчит!

– Не выгоняйте меня из института. Недостоин вести научную работу, определите в лаборанты.

– Выгонять вас никто не собирался и не собирается. А лаборант – не самое худшее, что можно придумать. Если хотите знать, самое скверное – руководить целым институтом, такими вот кривляками, как вы.

Олег смеется.

– Выздоравливайте. Плюньте на прошлое. Не ждите, что вас будут встречать с триумфом. По соответствующей линии все равно всыплют. Такой порядок.

– Пусть всыпают. Все лучше, чем слушать заупокойные речи. Профессор Рубцов закатил бы полуторачасовую со своим «коснемся ниже». Заслуг покойного коснемся ниже. Будем соблюдать порядок. Во-первых, мы должны осудить покойного за пренебрежение к мнению коллектива, за некоторую… гм, гм… эксцентричность. Во-вторых, покойник… гм, гм… подавал надежды, он их подает и сейчас, но об этом опять же коснемся ниже…

Невольно улыбаюсь, хоть и не до веселья. Да, именно так говорил бы профессор Рубцов. Но, к счастью, ему не пришлось блеснуть красноречием.

Сколько усилий, сколько бессонных ночей и мучительно-напряженных дней требуется человечеству, чтобы построить хотя бы одну такую установку, как наша! Люди подбадривают себя высокопарными словами: прометеев огонь, новая эра, невиданная революция в науке. Кто-то подсчитал, что на современного человека приходится в год более полутора тонн стали, семь тонн угля и сотни килограммов различных металлов и химикатов. А прежде, дескать, обходились без химикатов и телевизора. Да, обходились. И ничего… Но человек должен стараться. Я не знаю, сколько стали потребуется мне в двухтысячном году. Но иногда хочется отдать причитающиеся полторы тонны стали кому-нибудь первому попавшемуся и сбежать на необитаемый остров или, по рецепту Эйнштейна, поселиться на маяке. И окажется, что не так уж много мне нужно химикатов. Наверное, конь тоже иногда так думает, но покорно тащит свою тележку с пивом или капустой. Все дело в том, что мы стараемся не для себя, а для мировой истории. От нее в наш век на необитаемом острове не укроешься. Она требует активности, личного участия в большом круговороте. Человек никогда не принадлежал целиком только самому себе. А сейчас все связи особенно обнажены.

Зачем я так грубо с Мариной?.. Мог бы спокойно отказаться, сославшись на уважительные причины… Люди обрели друг друга. Счастье…

Нет, нет, не мог… Ведь я подвел некий итог всей своей неустроенной жизни. Почему люди кривляются, лицемерят? Ради приличия? Не думаю, чтобы им обоим было приятно мое присутствие на свадьбе. Чтобы я не обиделся? Ха!.. Какое им дело до меня? Когда между людьми будут прямые отношения, без всяких этих «извините», «пожалуйста, не обижайтесь»? В Японии подобный инфантилизм возведен в ритуал: становятся на колени, отвешивают поклоны, пятятся задом. Да, да, люди должны расшаркиваться друг перед другом. «Я не могла вас обманывать…» Еще бы! А я обязан ликовать, улыбаться идиотской улыбкой: наконец-то моя любимая вышла замуж за другого! Поздравляю и желаю счастья… Стройте свое милое благополучие на обломках моего сердца. Я человек благородный…

А я не желаю вам счастья. Я хотел бы всегда стоять между вами. Вам все слишком легко дается в жизни. Я завидую вашему небрежному отношению к тому, что происходит вокруг вас. Вы не так ранимы и уязвимы, как я. Для вас не существует трагедий. Потому-то вы и щедры. Вы не испытывали животного страха под бомбежками, после которого чувствуешь себя последней сволочью, не выжаривали вшей в блиндажах. Вы чистенькие и можете с презрением обсуждать все ошибки, допущенные нами во время оно. Будто вы избавлены от них… Я вас ничем не попрекаю. В конце концов, вам нет никакого дела до меня. Я на целых пятнадцать лет старше и принадлежу другому поколению. Стоять между вами я все равно не буду. А в поисках счастья вы обойдетесь и без меня. Вам нужно соблюсти приличия – вот и все. А я не могу в этот день заниматься педагогикой. Я как бы слышу деланно гневный и в то же время глубоко равнодушный голос Храпченко: «Коростылев, как временно исполняющий обязанности руководителя научно-исследовательского учреждения, обязан был поблагодарить в корректной форме молодого растущего специалиста Феофанову, пожелать счастья молодым, проконтролировать, поставлен ли в известность местком; но вместо этого доктор и профессор Коростылев оскорбил сотрудницу в самых неприемлемых выражениях и тем самым нанес ей моральную травму. На наш взгляд, данный поступок товарища Коростылева свидетельствует о душевной черствости, равнодушии, махаевском отношении к кадрам, зазнайстве, бюрократизме, волюнтаризме, наплевизме, экзистенциализме и бурбонизме…»

Храпченко выперли, и эра «наплевизма» ушла в прошлое. Я всегда удивлялся дьявольской способности этого человека гипнотизировать словами. Мне казалось, что я с ним больше никогда не встречусь. Но звонит Подымахов, говорит: в час на Комитете разбираем кляузу Цапкина. Храпченко будет присутствовать, так как является соавтором и вдохновителем кляузы. Именно Храпченко пропихивал кляузу в высокие инстанции, не жалея ни сил, ни времени. Оба решили напоследок пустить вонючее облако.

Дело в том, что Цапкин не стал ждать, когда его снимут официально. Он подал заявление об уходе по собственному желанию. Причину ухода не мотивировал. «Мотивировку» направил в инстанции. После обсуждения по инстанциям письменная кляуза поступила в Комитет с резолюцией: «Разобраться!»

Семьдесят страниц густейшей клеветы. Объем диссертации. Подымахов, мол, создал невыносимую обстановку в институте, самовольно отстранив Цапкина как директора учреждения от творческого процесса. Тот же Подымахов покрывает процветающее воровство идей. Так, принцип, открытый молодым талантливым ученым Бочаровым, был украден проходимцем Ардашиным и доктором Коростылевым, который и раньше не гнушался научного плагиата. Виновные до сих пор не наказаны. Да Подымахов и не собирается никого наказывать, так как боится огласки. Бочарова, по-видимому, запугали. Как всякий молодой сотрудник, он боится потерять место и помалкивает. Воры процветают, а Коростылев даже поставлен во главе института. Дальше Цапкин намекает на мое бытовое разложение. Сотрудница Феофанова несколько месяцев жила на квартире Коростылева, который собирался на ней жениться, но не женился, испугавшись письменной угрозы бывшего мужа Феофановой. Нужно дополнительное разбирательство. Пострадавшая вынуждена была в срочном порядке съехать с квартиры доктора Коростылева. Коростылев спаивает подчиненных у себя на квартире, установил атмосферу панибратства, по-хамски относится к законодательству об охране труда, в результате чего тяжело пострадал прикомандированный сотрудник Вишняков. Вот почему Цапкин вынужден был уйти.

Цапкин предлагает создать комиссию по расследованию.

Прочитав кляузу, я даже не возмутился и сразу же забыл о ней. Где уж тут вникать в кляузы, когда земля горит под ногами. Сделавшись «правой рукой» Подымахова, я вынужден вникать в тысячи мелочей. Если в институте на мои плечи легли все лаборатории и сектора, то на «территории» я должен контролировать ход работ. Скоро начнется монтаж. Давно уложена железобетонная плита – фундамент главного здания. Монтируются крупногабаритные конструкции биологической защиты. Тут повсюду – защита, защита, железобетонные и металлические конструкции, монолитные плиты, чугунные защитные двери, защитные стены из армированного и тяжелого бетона. Инженеры продолжают совершенствовать проект. Нужно побывать на заводе, где изготовляют стержни и другое оборудование для установки.

Мы валимся с ног от усталости. И в самый напряженный момент приходится возиться с кляузой Цапкина, тратить драгоценные часы на разбирательство.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю