355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Колесников » Право выбора » Текст книги (страница 13)
Право выбора
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:42

Текст книги "Право выбора"


Автор книги: Михаил Колесников



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 33 страниц)

18

Да, да, каждый год человек должен подводить некий итог. Иногда ему просто необходимо уходить в леса, бродить с рюкзаком за плечами, спать на сосновых ветках.

Я подметил одно обстоятельство: все мои мечты рано или поздно сбываются. Когда-то мечтал о славе – и она идет за мной по пятам: работу перевели почти во всех странах, получаю кипы писем от незнакомых людей. Однако исполнение желаний всегда носит уродливый характер. Невольно задумываешься: зачем тратил столько усилий на установки, на институт, если слава пришла совсем с другой стороны? Не лучше ли было бы с самого начала заняться разработкой теории? Ведь комплекс ученой полноценности – явление редкое, исключительное.

Жизнь сложилась бы как-то по-иному.

Потеряв Подымахова, я стал мечтать о Сибири. Мне представляется зеленый покой тайги, спокойное течение жизни, отрешенность от мелочей. Ведь главное уже сделано, и некуда особенно торопиться. Я побывал почти во всех частях света, повидал немало. Уйду от тревог и волнений, стану дышать крепким морозным воздухом, устремляться мыслями в глубины мироздания. Много ли одному человеку надо?.. В Сибири цветет таинственная кашкара. Можно шляться с ружьишком по голубым распадкам и падям. Уютный костерик на привале… Может быть, именно в Сибири встречу девушку, которая станет моей судьбой…

Хорошо поселиться на берегу океана. У моря живет особая порода людей, суровая и щедрая порода. Я хотел бы умереть под рокот волн, тихо уйти в свой антимир. Иногда бывает жаль себя. Но потом понимаешь: все правильно. Ты жил, терзался, старался для людей. Когда подводишь итоги, то меряешь год не тем, что успел сделать, а тем, сколько раз был честен, не нарушал ли правил большой игры. А если тебя несправедливо удаляют с поля, разберись. Может быть, судья втайне болеет за другую команду?..

Собственно, в мире ничего, кроме правды, не имеет значения. Одни называют ее правдой, другие истиной.

А ведь правда и то, что Бочаров и без моей помощи успешно закончил испытания. Радоваться или грустить? Приходится радоваться.

Федор Федорович вызывает в кабинет «для неофициального разговора». Я даже заинтригован.

Дранкин пододвигает вазу с просоленным миндалем. Сверкают белые зубы. Старик в отличном расположении духа.

– А вы преуспеваете, мой дорогой друг!

Ворошит иностранные журналы, где перепечатана моя теоретическая статья.

В глазах Федора Федоровича лукавинка. Сразу видно: вызвал по важному делу.

– Сегодня вам придется побыть в роли буриданова осла, – говорит он, загадочно улыбаясь. – Хотят вас поставить на передний край науки: намечено в ближайшие годы построить в Сибири мощную установку. Во главе стройки решили поставить вас! Мне поручили вести, так сказать, предварительные переговоры. Дипломатия…

Федор Федорович встает, подходит к географической карте.

– Сибирь!.. Сибирь – наше будущее. Постепенно центр науки переместится туда. Вы войдете в историю как один из пионеров. Ответственный, самостоятельный участок работы. Как жаль, что мои годы…

– Ну, а второе предложение?

– Банальное: утвердить вас в должности директора института. Вижу, вижу, институт навяз в зубах. Оно и понятно: столько лет…

– А вы что посоветуете?

Дранкин всплескивает руками:

– Да тут может быть лишь один совет: в Сибирь! Перспективы, рост, сам себе хозяин. Многие рвутся на это место. Но из всех кандидатур выбрали наиболее достойную… Осваивать, возводить, прорубать… Романтика нашего века… Пионеры…

– Так, так. А директором института кто?

– Подберут. Тут легче. Ну хотя бы того же Цапкина. Опыт руководства институтом большой. Погорячился, ушел раньше времени. Уломают.

Чувствую, как на лбу вздуваются жилы. Задыхаюсь от наплывающей злобы.

– Значит, кандидатура уже подобрана? Почему не Бочарова? Бочаров успешно завершил испытания. Почему Цапкина?

– Бочаров еще молод. Не утвердят. Пусть говорит спасибо, что сектор доверили. И то благодаря стараниям покойного Подымахова. Цапкин умеет работать с людьми. Шесть лет руководил институтом, ведь все, что на «территории», создано благодаря его неуемной энергии… Вы, разумеется, человек иного масштаба. Вам – зачинать, совершать… Осваивать, прорубать… В «маяки», в пионеры…

Внезапно Федор Федорович умолкает: вид у меня, должно быть, страшный. Кулаки сжаты до хруста. Мы оба молчим несколько минут. Наконец он без прежнего энтузиазма спрашивает:

– Ну и как, мой дорогой друг? Надумали?

Я наклоняюсь почти к самому уху Дранкина и говорю:

– Вот что, старый гриб: сплавить в Сибирь меня не удастся, я давно вышел из пионерского возраста! Институт мизонеистам не отдам. Именем Подымахова: из института не уйду до тех пор, пока не выжгу всю мерзость, всех цапкиных, тяпкиных, ляпкиных… А потом – в Сибирь, на Север, на юг, хоть к черту на рога…

Гремит телефон. Белый, без наборного диска – «прямой».

Федор Федорович припадает к трубке, делает мне знак замолчать. Обрываю обличительную речь на полуслове.

Федор Федорович все плотнее прижимает трубку к уху, по-видимому боясь пропустить хотя бы слово. Ведь звонят из Академии наук! Из глубоко штатского человека Дранкин вдруг превращается в бравого ефрейтора:

– Так точно! Есть… Будет исполнено.

От головы Федора Федоровича идет пар, или так только кажется.

Он осторожно, двумя пальчиками кладет трубку, в сладостной истоме откидывается на спинку кресла. Смотрит на меня озадаченно, с торжественным интересом.

– Сам! Вас разыскивает. К чему бы это? Немедленно поезжайте в Академию наук. Возьмите мою машину. Одна нога здесь – другая там!..

Он жмет мне руку, напутствует:

– Дорогой мой друг, дорогой мой друг… Главное – не горячиться. Все мы свои люди…

Но я его уже не слушаю. Его просто не существует. Он каким-то чудом уменьшился в размерах. Почти игрушечный.

Вызывает академик Золотов. Зачем? Не все ли равно?..

Это как бы побывать в гостях у бога. У бога современной физики.

Странное дело: я, ученый, десятки раз проезжал мимо здания Академии наук, но никогда не был там, внутри.

Меня битый час разыскивал Золотов! Этот сверхзанятый человек. Меня, меня… Глупое тщеславие. И вот я, с деревянными руками и ногами, с пустой черепной коробкой, вхожу в здание Академии наук. Иду по коридорам тяжелой сутуловатой походкой. Ничего не вижу, не замечаю, не понимаю. Судорожная тревога растет, растет, как тогда, у пульта.

А почему, собственно, я так волнуюсь? Я ведь не собираюсь выкладывать Золотову свои мелкие обиды.

Я забыл все, все, что раздирало сердце. Я – по ту сторону личного, мелкого. Наука – жизненная функция моего существа, и все личное и общее всегда для меня были неразделимы…

Останавливаюсь перед дверью. Обретя дыхание, вхожу в кабинет.

Золотов не поднимается навстречу, не улыбается приветственно. Я вообще не видел его ни разу улыбающимся. Но руку жмет крепко.

– Присаживайтесь, Алексей Антонович.

Голос покойный, уютный. По-деловому уютный.

– Мы тут заседали, – говорит академик Золотов. – Ученые большинством голосов решили поставить вас во главе Комитета. Рад за вас и за науку…

Взвинченность росла, росла, достигла предела, рассыпалась, звеня осколками: чувствую, вот-вот готов разрыдаться.

И тут впервые вижу, как улыбается академик Золотов: мягко, понимающе. По-человечески.

А в сознании стучат слова: «большинством голосов»!

Я начинаю понимать: новое назначение – не награда за труды, не повышение в должности, а коллективная воля.

ПРАВО ВЫБОРА

1

Крутятся за толстыми железобетонными стенами снежные галактики. Вся монтажная зона дымится белым. Здания, провода белые, нереальные. Пространства сделались упругими, непреодолимыми. С каждой неделей растет и растет ощущение нашей оторванности от остального мира.

Здесь, в отсеке, глухо. Узкий серый коридор, сплетение трубопроводов высокого и низкого давления. Как на корабле.

Шипит, трясется под руками синее солнце, летят малиновые брызги металла. У меня в брезентовой рукавице зажаты сотни ампер. Шов длинный, а выполнять его приходится на предельно короткой дуге. Это утомительно. Но так надо. Выбрасываю огарок, закладываю в держатель новый электрод – и снова ползет вдоль шва шипучая сварочная дуга.

Брезентовые штаны с резиновыми наколенниками, брезентовая куртка, резиновые сапоги, лицо закрыто защитной маской. Синее солнце – это когда смотришь со стороны, а сквозь светофильтр – золотисто-синий комочек, почти живая пушинка.

С каждым таким трубопроводом возни много. Он словно бы орет всем своим стальным дыхалом: «Мы особенные, легированные, цельнокатаные, нам подавай бережное отношение, постоянный ток, электроды высшего качества!»

– Обласкать бы тебя кувалдой! – говорю я вслух. – За какие такие грехи я должен возиться с тобой?..

А в ушах все еще звучит голос нашего мастера Шибанова:

– Мы тебя считаем специалистом по сварке неповоротных стыков труб во всех пространственных положениях и труднодоступных местах. Твоя сварка – это грань, где ремесло переходит в искусство. Гордись!

– Горжусь.

– В коммуникационный коридор пойдешь? Предупреждаю: там вентиляция плохая. Угореть можно. Из бригады Харламова одного еле отходили. Да ты его знаешь: Жигарев.

– Сдюжим.

– Вот и прекрасно. Ну, герой. Нашлю на тебя корреспондента.

– Зачем?

– Для славы.

– Не нужно. Не люблю, когда пресса вмешивается в мою личную жизнь.

– Лови мгновение, юноша. Я, например, считаю: трудные дела интересны тем, что в них проявляется личность. Вот и проявляй.

– Буду стараться.

– Ты рожден для лежачей работы. Не забудь подстелить диэлектрический коврик.

И он ушел, переполненный оптимизмом, сверкая вставными зубами. А я полез в коммуникационный коридор.

Шипит раскаленная, взлохмаченная плазма. Чтобы уменьшить внутренние напряжения в металле, веду шов обратноступенчатым способом на проход. Стараюсь не обрывать дугу, так как электрод с фтористокальциевым покрытием не любит этого: может образоваться трещина в кратере. Манипуляциями электрода всячески добиваюсь, чтобы валик был без горба, а мысли ползут сами по себе, как бы сквозь сосредоточенность, сквозь собранность и сознание особой ответственности, которое не покидает ни на секунду.

Ответственность. В характеристике так и записано:

«Хорошо развито чувство личной ответственности».

Тут у каждого оно хорошо развито.

Больше всех переживает прораб участка Скурлатова. Сегодня утром устроила мне разнос:

– Какой же вы бригадир, если так распустили людей?! У Петрикова – непровар, у Тюрина – прожог, у Сигалова – натеки, у Демкина – внутренние и наружные трещины. По работе вашей бригады можно составить полную таблицу дефектов. Вы что, ларек для овощей строите?! Почти у всех шестой разряд, а шов хуже, чем у самого захудалого третьеразрядника!..

Я слушал молча. В какой-то миг мелькнуло: отказаться от бригадирства, махнуть на все рукой и уехать на Дальний Восток, к океану… Занудливая бабенка, типичная перестраховщица. Непедагогичная в своей основе…

И как только пришло на ум это точное словечко, я сразу успокоился. И больше не слушал, а смотрел: красиво очерченные вздрагивающие полные губы, блестящие черные глаза, какие-то жесткие и в то же время чувственные, суженные сумеречные глаза. Что-то во мне вдруг всколыхнулось, и я увидел ее словно бы впервые. Она показалась мне ослепительно красивой. Теперь я стал прислушиваться к ее голосу, не вникая в слова. Я слушал. Слушал и следил за маленькой узорной варежкой, которая выделила себя в отдельное существо, то поднимаясь, то опускаясь, и у меня перед глазами плясали огненно-красные, ярко-желтые и синие пятна и полосы.

– Так чего же вы молчите? – сказала Скурлатова, отчаявшись пробить брезентовую броню.

Она стояла передо мной в замшевом коричневом кожушке, в меховой шапочке и смотрела на меня снизу вверх. А я почему-то вспомнил, что ей тридцать два и что разница в годах не так уж велика.

– Я готов есть сено.

Взгляды наши встретились. Она почему-то смутилась.

– Это в каком же смысле?

– Во всех смыслах. Если верить доске показателей, наша бригада вчера вышла на второе место. Главный сварщик Лихачев сказал: так держать! Но это еще не значит, что у нас нет недостатков, о которых вы говорили. Вашему глазу мы верим больше, чем самым точным дефектоскопам и ультразвуковому контролю.

Она улыбнулась:

– Вы умеете заговаривать зубы.

– Зачем же? У нас в бригаде было вчера собрание. Взяли обязательство изжить непровары и трещины. Присутствовали секретари партийного и комсомольского бюро.

– Почему меня не пригласили?

– Вы были на приеме у главного инженера.

– Все-то вы знаете. Действительно была. Ну и как прошло собрание?

– Нормально. Драили каждого. В том числе и меня. Думаю, пойдет на пользу.

– Завидую вашей выдержке в работе с людьми. Где бы мне ее набраться?

– А вы представьте себе, что мы монтируем обыкновенную тепловую электростанцию. Не бойтесь жестких слов: «нейтронная защита», «радиоактивная утечка».

– Вы демагог. И все-таки вы мне нравитесь.

– Вы мне тоже. В вас бездна обаяния, как говорит наш мастер Шибанов.

– Я не в том смысле. Мне нравится ваша уравновешенность, вы человек без комплексов. А Шибанов – старый мухомор со вставными зубами. Все суетится, ухаживает за дамами. Даже за мной. Говорит: по первому вашему зову…

– Ну и как?

– Зова не будет.

– Что так?

– Мне импонировал другой, без вставных зубов. Но я ему, видно, не импонировала, – неожиданно говорит она. – Скажите, почему в жизни все так сложно и запутанно?

Ну кто ей «импонировал», известно всему участку: главный инженер Угрюмов. Но, говорят, он-то к ней совершенно равнодушен. К тому же у него жена и двое детей.

– А правда, что вы родственник Угрюмова?

– В некотором роде да: мы братья по разуму, как сказал один сумасшедший, входя в палату после процедур. Я, конечно, младший, так как у меня темный ящик устроен проще. Одним словом, интеллектуальное сродство. Когда-то мы с ним прели в одном забое, долбили породу…

– Мне кажется, что ваше интеллектуальное родство не ограничивается только этим. У вас острый ум. К тому же вы молоды. Это большое преимущество…

И вот целый день ожидание чего-то радостного переполняет меня. Перед глазами мелькает ее узорная варежка. Да, да, Юлия Александровна, в жизни все сложно и запутанно… Ваша варежка пахнет снегом, и ваше лицо пахнет снегом, и волосы, которые выбиваются из-под меховой шапочки, пахнут снегом. Черт возьми, почему я так много думаю о ней? И мне в высшей степени наплевать, что вы, Юлия Александровна, непедагогичны: такая вы нравитесь мне еще больше.

Зачем все это, зачем? Все равно не будет того, что было…

…По крутой каменистой тропе мы поднимаемся с Таней на сопку. Сверкающее море стоит дыбом. От ветра захватывает дух. На розовато-белых скалах гнездятся птицы. Кайры, топорки и чайки иногда поднимаются с карнизов и заслоняют небо. «Ты стала похожа на цыганку», – говорю я Тане. Вот такая она и есть. Волосы черные, лицо темное от загара. Качаются в ушах большие круглые серьги.

«Только ты со здешними девчонками не водись, – говорит Таня. – Все равно тебя никто не полюбит так. Окончу техникум, а ты демобилизуешься, тебе немного осталось служить. Поедем домой, в Сибирь…» Когда потом, ночью, поезд увозил Таню в Читу, я долго ходил по перрону и с грустью думал, что жизнь в основном и состоит из коротких встреч и длительных разлук. Мелькнул день, полный сияния моря и неба, запаха листьев и хвои, – и нет его. Теплые губы Тани, ее ласковые руки… Виделись мы не часто, но вся жизнь каждого из нас была подчинена этой любви…

…Снова охватывает холодная грусть. И весь утренний разговор со Скурлатовой как-то утрачивает свою многозначительность. Да ничего особенного и не было сказано. Померещилось, будто протянулась невидимая ниточка, а на поверку – я просто все выдумал. Обычная скурлатовская непедагогичность, неумение создавать некую дистанцию между собой и подчиненным, панибратство, которое простак может принять за некую задушевность, особое отношение. Она интересуется Угрюмовым и, вообразив, что я его родственник…

Многие пытаются понять, что связывает меня с Угрюмовым. Бригадир термистов Дима Гуляев, с которым мы живем в одной комнате, ревниво допытывается:

– Ты скажи, скажи, как тебе это удается: главный сварщик с тобой за ручку здоровается, главный инженер в кафе приглашает, Шибанов с тобой на «ты», Скурлатова на собраниях расхваливает. Я не удивлюсь, если сам Коростылев пригласит тебя на а-ля фуршет. Ты что, побочный сын?..

– Я сын трудового народа. Мать – дворничиха, отец был простым солдатом, погиб в Берлине. Никто из родственников под судом не был и за границей не проживал. Предки в каменном веке не имели железного топора.

– Чудной ты…

– Жизнь покрутит, и ты будешь чудной.

В одной книге я наткнулся на слова, поразившие меня созвучностью тому, что живет во мне:

«Есть страстное желание пережить как можно больше чужих жизней, чтобы знать жизнь мира… Это желание родилось давно – теперь оно преследует меня и днем и ночью… Я дворник, сапожник, лакей, портной, народный учитель, крестьянский работник, ломовой извозчик… И много, много дел встает передо мной… Это не пустая мечта – это серьезное желание, во всяком случае, теперь…»

Дневниковая запись двадцатилетнего Фурманова. Она помогла мне понять себя.

Я всегда был рабочим. Выбор трудовой профессии зависел от обстоятельств. И когда начинаешь думать, что все могло быть по-другому, то постепенно, все взвесив, приходишь к выводу: по-другому не могло быть. По-другому бывает у тех, кому дорогу определяют родители, с пеленок вдалбливают: «У тебя особое назначение», «Бойся потерять время на то, что отвлекает от конечной цели». Такой человек идет не по широкой дороге жизни со всеми ее превратностями, а по узкой тропе, защищенной с обеих сторон высокими глухими стенами. У него не может быть стремления пережить как можно больше чужих жизней, чтобы знать жизнь мира. Зачем ему идти в дворники или в сапожники? Эти профессии отмирают, не им принадлежит будущее. Но пока все это отмирает, мне пришлось помогать своему отчиму-сапожнику. Помогал матери-дворничихе. Мы жили тогда на Баскунчаке. Белая соляная равнина, а прямо по пласту соли уложены железнодорожные пути. И всюду соль, только соль, рапа. Люди белые, верблюды белые. Все работали на солепредприятии. И я прилепился к солесосу. Комбайн перекачивает пульпу в бункер элеватора. Удаляется рапа, и чистая, как хрусталь, соль сыплется в вагоны. Мы давали до двухсот тонн соли в час. Я обслуживал силовую установку…

И еще, уже в другом месте, в Сибири: ладони горят, наливаются чугунной тяжестью. В тесной штольне жарко. Стрекочут перфораторы, по-стеклянному звенит голец. На лице Родиона Угрюмова масляно блестящие пятна расплавившейся грязи. Он отбрасывает бурильный молоток, снимает рубашку. От голой спины идет пар. Мы осваиваем новую специальность. Обязанности предельно просты. Проверил давление воздуха и воды, продул шланг, присоединил к молотку – и знай себе долби. Бур с натугой входит в гранит. Весь дергаешься, как наглухо привязанный к молотку. Часа через три выползаешь с опухшими от грохота ушами. Руки трясутся, глаза от беспрестанной натуги лезут из орбит.

И даже на флоте я оставался рабочим. Аварийно-спасательный отряд. Тяжелый физический труд. Электрорезак, дыропробивной пистолет, работа на грунте в трехболтовом скафандре. Я опускаюсь в густую синеву, слышу, как позванивают золотниковые пузырьки над шлемом. Стеклянно-прозрачная вода увеличивает и водоросли с бисерной бахромой, и рыбок, снующих между ними. Над головой скользит гигантский скат. Я вижу его лунно-голубое эмалевое брюхо. Он рассекает изогнутыми кожистыми крыльями воду и исчезает в радужных блестках. Спускаюсь на грунт, беру два толстых шланга: с медным наконечником и гофрированный, с железной решеткой. Протискиваюсь в узкий туннель, уходящий под киль судна. Зажигаю фонарь. Упираюсь в песчаную стену. Мы режем породу тугой водяной струей. Порода отваливается кусками, расползается у ног. И уже ничего не разглядеть вокруг. Тьма. Дрожит в руке шланг. Работать приходится скорчившись. Пот заливает глаза. А твердый, слежавшийся песок поддается неохотно. Ни разогнуться, ни повернуться…

И сейчас в узком железобетонном коридоре мне кажется, что я продолжаю все то же дело, начатое давно-давно. Все та же поза – ни разогнуться, ни повернуться; пот заливает глаза.

Работа окончена. Закидываю шлем на затылок. Плечи одеревенели. Теперь бы размяться…

Поднимаю голову и вижу Лену Марчукову. В руках у девчонки дефектоскоп – металлический ящик весом килограммов пятнадцать. Но у Лены сильные руки, и вся она сильная, гибкая, высокая.

– А я тебя искала, искала, – говорит она, и глаза ее становятся вопрошающими. – Ты сегодня в клубе будешь?

– Нет.

– Я это просто так. Думала, что ты придешь. Новая картина. «Фараон».

– А, знаю – из жизни американских полицейских.

– Все смеешься. Ты считаешь меня глупой?

– Что ты, Леночка! Ты самая умная девочка во всей монтажной зоне.

– Зря смеешься. Я учусь на заочном в энергетическом. Говорят, у меня математические способности. Если хочешь готовиться в институт, могу помочь.

– Спасибо. Я человек, травмированный высшим образованием, и решил прожить остаток дней без него. И вообще, Леночка, я знаю одного парня, который в тебя влюблен.

Но она равнодушна:

– Очень он мне нужен, твой парень.

– Так ты не знаешь, о ком я: бригадир Харламов. Знаменитый Харламов!

Все то же ленивое равнодушие. Нет даже намека на интерес.

– Чем же он знаменит?

– Как чем? Его бригада занимает первое место. К тому же он крупный изобретатель, – сержусь я. – Это надо понимать и ценить.

– А что он изобрел?

– Способ сварки на морозе. Это же революция в сварочном деле! Мужик с большим будущим.

– Предложение Харламова обсуждали на комиссии в Центральной лаборатории и забраковали, – говорит Леночка все так же равнодушно.

– А Лихачев?

– Лихачев тоже забраковал.

– Не может быть.

– Я читала протоколы.

– Вот видишь: на пути творческой личности всегда препятствия. Но они носят преходящий характер. Человек может не дождаться торжества истины, но в конце концов она все равно восторжествует. Держись, Леночка, за Харламова: будет он Героем – попомни мое слово. Прощай!

Я ухожу. Она кричит вслед:

– Забыла сказать: тебя в главный зал вызывают. Срочно.

Не спрашиваю, кто вызывает. Не все ли равно? Кому-то, значит, понадобился… Ах, Леночка, Леночка!.. В тебя влюблен другой, а ты… Чувствую затылком ее взгляд.

Леночке девятнадцать, хочется любить, и ей непонятно, почему я уклоняюсь от встреч. Ведь человек должен любить – каждый день, каждый час, каждое мгновение. Без любви жизнь пуста.

Может быть, нужно идти навстречу ее любви, вот такой чистой, целомудренной любви, а ответное чувство появится само собой?..

В главном зале, у верхнего защитного перекрытия, группа людей: Скурлатова, Лихачев, главный механик Чулков, Шибанов, Родион Угрюмов и еще кто-то, кого они обступили со всех сторон.

– Один вид таких вещей, как реактор, усложняет психику человека, – говорит Юлия Александровна. Голос шелковисто-мягкий, в сощуренных глазах ничего, кроме мягкой женственности. Ей вторит Чулков. Он закатывает к потолку выпуклые козьи глаза и декламирует проникновенно:

– Не только усложняет психику отдельного человека, но и поднимает на новую высоту общественное сознание…

Я ошарашен. Никогда еще не слышал от Чулкова таких возвышенных слов. Кому это они выказывают свою эрудицию?

Главный сварщик Лихачев чуть отступает в сторону, и я вижу высокого сухопарого человека с тяжелой гривой седых волос. Подчеркнутая аккуратность в линиях его черного пиджака, в умело повязанном изящном галстуке, рассекающем белоснежную рубашку. У него неторопливые жесты, мягкая, сдержанная улыбка. Я узнаю его, и все дрожит внутри: Коростылев! Сам Коростылев. Знаменитый ученый, автор основного проекта.

Я знаю: проект разрабатывали сотни инженеров, в реализации его участвуют десятки проектных, монтажных, строительных организаций. Но должен был быть кто-то, кто вобрал бы в свой мозг весь проект, пропустил все это через жернова высшей математики. И этот человек – вот он, напротив… Даже не верится, что все это можно осмыслить в целом и представить в деталях, весь этот гигантский комплекс.

На курсах я и не предполагал, что все так внушительно: огромный железобетонный зал, чугунные герметические двери, лабиринтовые проходы в массивных стенах, газовая система, вспомогательные системы охлаждения, управление, парогенераторы и, наконец, сердцевина всего – цилиндр… Стальной цилиндр высотой чуть ли не в пятиэтажный дом, загнанный в бетонную шахту… Он набит всякой всячиной: графитовые блоки, сектора, втулки, слой чугунных блоков и секторов, а сверху – полуметровой толщины чугунная плита со стальными трубками – стояками. Такой цилиндр весит несколько сот тонн. Это как бы сгусток научной и инженерной мысли. И в конструкции, в самом деле, гениальная простота. «Проще гороха», – как говорит сам Коростылев: стоит ввести в технологические каналы тепловыделяющие урановые элементы, как начнется то самое… атомный распад.

Но до этого еще далеко. Вот когда повсюду появятся желтые круги с тремя красными лепестками и с красным кружком в середине – знак радиационной опасности…

Мы приваривали стальной кожух сперва к нижней опорной плите, которая покоится на кольце и домкратах, потом – к верхней, и все время нас не покидало ощущение боязливой настороженности. Было что-то строгое во всем: в словах, роняемых инженерами, – «реакторное пространство», «биологическая защита»; в жесткой геометрии зала – ни карнизов, ни пилястров, эмалевой белизны стены, без единого шва пластикатный пол, стальные мостики и трапы. Этому залу, вылизанному вакуум-насосами, идет все стерильное, белое.

Я видел графитовый блок, держал его в руках. Дырчатый кусок графита высокой чистоты, выдерживающий температуру три тысячи градусов. Таких блоков, завернутых в целлофан, завезли с основного склада тысячи. Из них монтировали шестигранные колонки. Но это делали другие. Пока шла графитовая кладка, нас в главный зал не пускали. Здесь беспрестанно работали вакуум-насосы: требовалась стерильность. Персонал ходил в белых халатах и беретах. Инструменты носили на предохранительных кольцах.

Как я завидовал им, этим людям в белых халатах! Им доверили сокровенное, они были как бы носителями неких тайн, рабочими-профессорами. Они-то, не в пример нам, разбирались, что к чему. Вот тогда-то я понял, что душой навсегда прикован к этим строгим вещам, они как бы вошли в меня, они мои, и, возможно, весь смысл моей жизни в конце концов сведется к ним.

При монтаже графитовой кладки все время присутствовал Коростылев. И мне кажется, что психика усложняется не от вида атомного реактора, а от общения с такими людьми, как он, даже кратковременного. Ведь он сконденсировал в своем мозгу научную мысль эпохи…

Зачем меня вызвали в главный зал? Я уже готов потихоньку повернуть, считая, что произошла ошибка, но меня замечает Родион Угрюмов. Здесь он второе лицо после Коростылева. Полтора года назад он был назначен главным инженером строительства и уговорил меня поехать сюда.

– Здорово! – говорит Родион. – Поздравляю. Твоя бригада на втором месте. Еще рывок – и оставишь позади знаменитого Харламова!

Я не знаю, как обращаться с ним при высоком начальстве, а потому молчу.

– Это он? – спрашивает Коростылев.

– Он самый. Владимир Михайлович Прохоров.

Ученый жмет мне руку. Я вижу его сильный, как бы стиснутый у висков лоб, серьезные, изучающие глаза.

– У меня к вам просьба личного порядка, – говорит Коростылев. – Не могли бы вы завтра в восемнадцать часов зайти ко мне?

Инженеры переглядываются: просьба личного порядка… Все озадачены. У знаменитого ученого, к услугам которого научно-исследовательские институты и лаборатории, просьба к обыкновенному рабочему! Личного порядка… Любой из них готов выполнить любую просьбу Коростылева, но ему нужен именно я, а не они. В суженных глазах Скурлатовой жадное любопытство. И когда Коростылев с Угрюмовым направляются к дверям, Скурлатова не выдерживает…

– Зачем? Не знаете?

– Знаю.

– Ну?

– Неправильно приварили кожух реактора к нижней плите.

Она меняется в лице. Случись такое, пришлось бы разбивать пятнадцатиметровую бетонную толщу и начинать все сначала: миллионы рублей убытка. Шутка чересчур сильна. Догадываюсь: Скурлатова не останется в долгу – начальство шуток не любит.

Но я и сам озадачен не меньше других. Зачем?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю