Текст книги "Право выбора"
Автор книги: Михаил Колесников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 33 страниц)
– А у тебя, парень, в мозгах фасолевый концентрат! – сказал мне один человек, выслушав все мои сетования на однообразие окружающей жизни. – Хаггард, Стивенсон – все это, браток, старо. Писатель должен осмысливать сегодняшний день. В этом его призвание. Те писатели, о которых ты упомянул, тоже по-своему осмысливали свое время. Пушкин, Лермонтов, Некрасов – они тоже осмысливали свой день. Даже в исторических романах должна быть проекция на современность. Иначе зачем их писать?
Этот человек появился на руднике как-то незаметно. Поселился в палатке. Курил махорку, как и все мы, ел из котелка. Носил потертую гимнастерку, военные шаровары, кирзовые сапоги, зеленую фуражку без звездочки. Война кончилась не так давно, а человек, по-видимому, бывал на фронте. Потом кто-то сказал: корреспондент центрального журнала. Интерес мой к незнакомому человеку возрос: он пришел из другого мира! Он писал, и его печатали… Он, по всей вероятности, знаком с настоящими писателями.
Вскоре мы познакомились. Вместе ходили на охоту, и корреспондент удивлялся моему знанию тайги. В его глазах я стал следопытом. Но все это было не так уж трудно: ведь с детства я знавал каждую тропку. Подолгу мы говорили и о рудничных делах. Пытался я намекнуть и на свои литературные опыты. Как-то рассказал о случае со взрывником Киприяном Виноградовым. Виноградов был чуть постарше меня. Месяца два назад произошел обвал бортов. Породой засыпало взрывные материалы и сумку с детонаторами. Только случайно не произошло взрыва. Обрушилось около трех вагонов породы. Почти шесть часов без передышки разгребал Киприян породу руками, рискуя каждую секунду жизнью. В конце концов ему удалось извлечь взрывчатку и детонаторы. Катастрофа была предотвращена. Правда, с того дня в волосах Киприяна появилась седина.
Корреспондент заинтересовался. Задумался, погладил кадык, сощурил и без того узкие пытливые глаза, сказал, впервые назвав меня на «вы»:
– А почему бы вам не написать обо всем этом? Факт сам по себе интересен. Его можно дать как корреспонденцию. Не получится – дотянем вместе.
Я не верил своим ушам. Тогда я еще не знал, чем отличается обычная корреспонденция от очерка, очерк – от рассказа. После смены забрался в кедровник и принялся за дело. Когда через три дня принес исписанную общую тетрадь, корреспондент подавил в уголках рта улыбку:
– Ого! Потрудились на славу…
Читал он внимательно, хмурил густые брови, иногда гладил свой кадык. Я с замиранием сердца ждал приговора. Лицо корреспондента становилось все суровее и суровее, горькая складка легла у рта. Неожиданно он сказал:
– Все это серьезнее, чем я предполагал. Поздравляю вас! Произошло самое настоящее чудо: вы написали настоящий добротный рассказ. Потрясающе! Разрешите посмотреть на вас. Откуда вы, батенька, взялись этакий? Да здесь и дотягивать-то, собственно говоря, нечего. Язык «прощупывается», чувствуется наблюдательный глаз и свежее восприятие. Правильно сделали, что заменили фамилию Виноградова – это дало вам возможность домысливать…
Слова были необычные, какие-то благородные. Никто до этого не разговаривал со мной так.
Впервые в моей жизни состоялся настоящий творческий разговор. Через неделю корреспондент сказал:
– Рассказ оставлю у себя, если не возражаете. Постараемся дать ему ход. А вам совет один: нужно писать. Может быть, то, что задумал я, суждено осуществить именно вам. Дерзайте, юноша, – и воздастся…
Нужно ли говорить, какую безумную мечту заронил этот человек в мое сердце!.. На полустанок провожал его я. А потом, когда поезд нырнул в зеленый туннель из лиственниц и кедров, к горлу моему подкатился комок. Я успел полюбить этого человека, такого простого и доброжелательного. Вернулся, доложил Ивану Матвеевичу Кочергину:
– Спровадил корреспондента.
– То был не просто корреспондент, – внушительно произнес Иван Матвеевич, – то был маститый писатель земли русской…
У меня перехватило дыхание.
– Как? Разве это был он сам?
– Ну конечно.
– А я думал, однофамилец…
– Думал, думал! Соображать надо. Сам пожаловал. Для виду корреспондентом назвался, чтобы не особенно докучали.
Можно было заплакать от досады и злости на себя: и этому знаменитому писателю я без стыда и совести рассказывал о своей никчемной, серой жизни, плел какой-то вздор о Хаггарде и Стивенсоне, спорил с ним, а потом всучил свою жалкую писанину!.. По доброте своего характера он вынужден был похвалить меня. Еще никогда не презирал я себя так.
Однако случился и на моей улице праздник. Как-то утром шел я в свой забой. И удивительно: все встречные почтительно со мной здоровались, старались заглянуть в глаза. «Да что они, в самом деле?» – недоумевал я. Иван Матвеевич Кочергин пожал руку, бросил загадочно:
– А ты, оказывается, того… Вот уж не думал! Агнцем притворяешься.
Он ничего не объяснил и зашагал дальше. От неопределенности, таинственных слов и взглядов сделалось скверно на душе. В забое все прояснилось.
– Читал, читал… – сказал Аркадий Андреевич. – Здорово это ты Кипрю ославил. Ну, а Коську Глущакова поделом разложил: так ему и надо, разгильдяю. Меня, старика, не забыл помянуть добрым словом – за то великое спасибо.
– Где читали? – заволновался я.
– Чего дурачком прикидываешься? Как будто не знаешь? Где, где? Известно где, в «Огоньке». И патрет твой во весь рост возле «Ковровца». Силен!..
Всю смену работал как в лихорадке. А слава моя уже разнеслась по руднику. Больше всех восхищалась и гордилась мной Катя и смотрела на меня влюбленными глазами. Вот тогда-то и замыслил я побег с Солнечного. Решил написать повесть о людях рудника и податься в Москву за большой славой.
Тогда, двенадцать лет назад, в моем фанерном бауле уже лежала рукопись повести. С непосредственностью провинциала ввалился я в квартиру того самого знакомого писателя, который принял участие в моей судьбе. Мой приезд в Москву не удивил его. Он-то знал, что все кончится именно так. Образование мое было мало, а авторитет писателя был велик: писателю удалось устроить меня в Литературный институт. Мой первый рассказ «Таежные зори» был напечатан в центральном журнале, а кроме того, я мог положить на стол оригинальную, самобытную, хоть и неуклюже сделанную повесть. Большой запас жизненных наблюдений. Повесть о рабочем классе… Правда, не хватало языковой культуры и еще чего-то. Кто-то назвал меня «самородком», и это решило все.
Самородкам всюду широко раскрыты двери. И все же потребовались годы учебы, серьезная помощь моего опекуна и дюжины редакторов и рецензентов, чтобы моя повесть наконец увидела свет.
Выход первой книги в свет… Думалось, разверзнутся небеса и вострубят серебряные трубы. Всего этого не случилось. Правда, книгу похвалили в газетах. Некоторые пророчили автору еще более блистательные успехи. Мир остался незавоеванным. А мне нужен был именно целый мир. Пытался разобраться, в чем же загвоздка.
В институте я читал биографии маститых писателей. И всякий раз радовался, если находил в их биографиях что-нибудь сходное с моей собственной судьбой.
Все они, те писатели, вышли из самой гущи народной. Один из них, крестьянский сын, был и грузчиком, и каменщиком, и счетоводом, и в то же время учился писать. Детство другого протекало в глухих потемках провинциальной дооктябрьской России, в обстановке нужды и лишений. И только случай помог ему окончить среднее учебное заведение. Третий… Впрочем, в судьбе каждого писателя я находил что-то свое. Но меня удивляло вот что: как им, вышедшим из самых низов, испытавшим неимоверные лишения, удалось подняться к вершинам человеческой мысли?
После института ушел на «самостоятельную творческую работу», на «подножный корм». Мечталось написать трилогию. (Ведь все молодые хотят написать трилогию!) «Ранняя профессионализация» не считается у нас большим грехом. Каждый выпустивший хотя бы одну-единственную книжку бросает работу, мнит себя солидным писателем, обретает замашки «творческого работника» и с иронией сочувствует тем, кто должен «корпеть» в канцелярии или на производстве с девяти до шести. Настоящему писателю, дескать, нужна полная свобода. Работа на производстве отнимает много времени, мешает творчеству. А если туго с финансами, то ведь можно взять в редакции что-нибудь на рецензирование и с глубокомысленным видом поучать несмышленышей. Кроме того, есть еще всесильный Литфонд, который не даст пропасть. Можно также поехать в командировку от Союза писателей и тем самым свести концы с концами.
Над второй частью работалось легко – теперь-то я уже знал, что такое композиция!
На вторую книжку не появилось ни одной рецензии. Ее обошли молчанием. Хотя в ней было все, чего требуют литературные каноны. Известный писатель, мой покровитель, ободрительно похлопал по плечу:
– Ничего. Бывают срывы. Поторопился. Рационализм заел.
Но на сердце залегла обида. Казалось, книга сделана лучше первой. Позже понял: сперва писал с живых людей, вложил весь запас увиденного, услышанного, продуманного; а вторую часть придумал, высосал из пальца. Захотелось продолжить судьбы героев…
Это был не срыв, не творческая неудача. Это был крах. Не расцвел и отцвел… Можно было бы приспособиться к новым обстоятельствам. Но разве за этим я ехал в Москву!.. Теперь каждый считал своей обязанностью похлопать по плечу, сказать несколько утешительных слов, а в этих словах проскальзывало легкое презрение: не достиг! Впервые я ощутил вокруг себя пустоту. Я больше не был преуспевающим самородком, никому не хотелось теперь возиться со мной, «дотягивать», «вытягивать». Некий ядовитый и откровенный критик назвал мою книжку «пухлой рыхлостью» – повесть пухлая, то, что называют «кирпичом», но рыхлая. Даже та женщина, с которой мы много лет дружили, отвернулась от меня. Но это уже особая история…
Когда человек теряет уважение к самому себе, он превращается в мелкотравчатую прозябающую сошку. Но наши сибирские кедры стоят полтыщи лет. Они величавы и преисполнены чувства собственного достоинства. Их не страшат ураганы… А когда падает на землю лиственница, сломленная бурей, то она еще целый человеческий век лежит все такая же свежая, крепкая, недоступная тлению.
Один старый мудрый писатель, которого уже нет в живых, как-то сказал нам, молодым: величайшее счастье писателя – не считать себя особенным, одиноким, а быть таким, как все люди!
Может быть, эти слова и заставили меня задуматься о своем будущем, вновь привели на рудник Солнечный…
Я знаю лишь одно: если взять нашу сибирскую березу и обработать ее какими-то солями, то она может выдержать температуру в три тысячи градусов. Где она, соль земли, дающая нам крепость духа?
Это как после затяжной болезни: идешь, и все кажется новым, каждая мелочишка наводит на глубокие раздумья.
Пусть ничто не потревожит больше сердца. Наплевать на славу, на известность, на все то, что делает человека корыстным. Пусть жизнь течет по общему руслу: может быть, именно в этом основной смысл ее.
Хорошо единым махом зачеркнуть все прошлое и начать все с самого начала.
Привет вам, мои добрые старые кедры, мои могучие лиственницы, сосновые цветы моего детства!
Катя, подруга далеких лет…
А ведь должны же мы с ней повстречаться!.. Может быть, это случится завтра, послезавтра…
Мне было душно. И когда Бакаев и Юрий уснули, я тихонько поднялся с кровати, вышел на воздух и еще долго бродил по замершей тайге.
5
Руда есть руда – кормилица наша…
Жизнь на Солнечном пульсировала круглые сутки. Мне никогда не доводилось бывать на крупных рудниках и теперь хотелось единым взглядом окинуть разросшееся хозяйство, понять, как и чем живут люди. Ведь отсюда, из таежных глубин, во все концы страны непрерывным потоком идет руда… Я брал в руки темно-красные куски, вертел так и этак, подносил к глазам, а Терюшин с горделивыми нотками в голосе пояснял:
– С нашей рудой, парень, не шути, – в ей более шестидесяти процентов чистого железа! Она, если хочешь знать, нарасхват. Почитай, самая дешевая в наших краях, а то и по всей России-матушке. Миллионы тонн выгребли, а до проектной глубины и за полвека не дойти. А проектная глубина – триста метров! Понял? Вглубь и вширь растем. Как говорил Дементьев, ее тут, руды, миллиарды тонн. Внукам и правнукам хватит…
У Солнечного была своя история, Сперва темно-красные камни находили местные охотники (еще на моей памяти), а потом сюда пришли геологи. Сейчас открытые работы достигли восьмидесяти метров глубины, а по новому проекту глубина главного карьера возрастет почти в четыре раза.
Наш карьер представлял собой выработку в виде котлована со значительными размерами в длину и ширину. По пологой спиральной траншее спускалась сюда с поверхности железная дорога. На каждом уступе стояло по два-три экскаватора. В забои подавали порожняк. Начиналась погрузка. А на верхних площадках бурили скважины. Когда скважины были готовы, взрывники закладывали в них аммонит. Экскаваторы отводили подальше, люди убегали чуть ли не за полкилометра от забоя. Хлопали предупредительные выстрелы. Наступала напряженная тишина. Затем гремели взрывы, сотрясалась земля под ногами, груды взорванной породы с шумом сползали вниз.
Что-то было веселое, задорное в этом беспрестанном круговороте. Я не встречал хмурых или безразличных лиц. Все здесь было просто и прочно, продумано до мелочей, ничто не могло нарушить установившийся ритм жизни.
Я еще не успел войти полностью в новую жизнь и робел на каждом шагу, чувствовал себя стесненно. Моя ли это жизнь? Давно ли я прибыл на рудник – всего три дня назад… Что можно узнать за три дня? Почти ничего.
И вот я словно на дне кратера вулкана. В вышине блеклое от зноя небо. А под ногами то, что здесь называют «рудным телом».
– Это наш горизонт, – глухо доносится голос Аркадия Андреевича.
Он вытягивает руку и пальцем очерчивает круг. Отныне это и мой горизонт. Так ли он узок, как показал Терюшин? Пока я вижу его лишь глазами, но сердцем не чувствую. Горизонт… Один из уступов, ступенька, где копошатся люди, тянутся тяжело нагруженные составы.
Рабочая площадка, где стоит наш экскаватор, кажется чересчур тесной, ширина ее каких-нибудь сорок – пятьдесят метров, а за рельсовыми путями – откос, вернее, двенадцатиметровый обрыв. У нас есть свой фронт работ: взорванная порода и еще не взорванные блоки. Длина каждого блока почти полкилометра. Но сколько потребуется дней, усилий, чтобы пройти эти полкилометра!.. Наш уступ разрабатывается двумя забоями; на другом его конце трудится еще неведомый мне экскаваторщик Паранин со своей бригадой.
– Назвался груздем – полезай в кузов, – сказал мне Бакаев.
И мы в самом деле залезли в кузов нашего «Уральца». Страх и любопытство – вот-два чувства, которые владели мной. Я боялся случайно прикоснуться к выключателям, металлическим шлангам, проводам, обмоткам, опасливо косился на дверцу камеры высоковольтного токоприемника. Камера была под замком. Как объяснил Бакаев, производить осмотр или ремонт здесь разрешалось лишь после того, как экскаватор отключали от подстанции.
– Вот все твое хозяйство!
Здесь пахло горелым маслом и нагретым металлом. Машина была насыщена электричеством. Преобразовательный агрегат, двигатели постоянного тока, переменного тока, силовой трансформатор, распределительные устройства, аппаратура управления электрическими двигателями… Я насчитал двенадцать электромоторов. Настоящий цех!
А над ухом бубнил Бакаев:
– Тут котелок варить должон. Без председателя в голове ни черта не разберешься. Этот – асинхронный двигатель – самый главный, вроде бригадира над остальными. Тот, поменьше, питает двигатель подъема. Ну, прочие для поворота и хода, напора, открывания ковша. Да тебе всю тонкость не обязательно знать. Главное – уход: гляди, чтобы на коллектора смазка не попадала – короткое замыкание может случиться. За щетками посматривай. Насчет подшипников разговор особый…
Электричество, электрические машины всегда казались мне чем-то таинственным, непостижимым. Снова проснулся угасший было за последние годы интерес к технике. Но, по всей видимости, у меня не было «председателя» в голове, потому что из объяснений Бакаева я не понял ровным счетом ничего.
– Примечай: это масляный выключатель «ВМЭ-6». Служит для управления сетевым асинхронным двигателем преобразовательного агрегата. А вот трехполюсный разъединитель для отключения высоковольтных аппаратов от сети. Включать и выключать можно, когда нет нагрузки.
Я с уважением смотрел на загорелый лоб машиниста и думал, что никогда не постигну всю эту премудрость. Оказывается, в управлении приводами механизмов поворота и хода установлены контакторы типа «КПМ-401», рассчитанные на часовой ток в четыреста ампер!
– Быка убить можно. Доходит?
То, что можно запросто убить быка, понял, остальное так и не дошло до сознания.
– Ничего, со временем разберешься, – подбадривал Бакаев, – да и не обязательно все знать. Если потребуется, без нас обойдутся. Техники за это зарплату получают. А нам – норму подай!
Если при первом знакомстве наш бригадир показался мне суровым человеком, то теперь мнение изменилось: он не лишен был добродушия и определенной чуткости по отношению к нам, молодым рабочим.
Мы осмотрели все механизмы, двигатели и генераторы, вылезли из кузова и занялись ковшом. Ковш… что может быть проще? Но в экскаваторе все просто и все сложно. Ковш мы проверяли особенно тщательно. Как я узнал, верхняя передняя стенка ковша отлита из высокомарганцовистой стали. Она была снабжена пятью съемными зубьями из такого же металла. Задняя и боковые стенки отлиты из углеродистой стали и соединены с передней вваренными пробками большого диаметра. Днище открывалось при помощи специального механизма с электромотором, расположенного на стреле. Мы проверили крепление зубьев, днище ковша и его засов. Потом перешли к напорному механизму, обследовали гусеницы, опорную раму, ведущие и опорные катки, по ходу подтягивали болты и гайки.
Бакаев расписался в вахтенном журнале. Смена была принята. В забой подали состав, но уже не вагоны Министерства путей сообщения, а рудничные думпкары.
– Пошли со мной, – пригласил Бакаев, – посмотришь… Только не болтай под руку.
Я схватился за поручни и вскочил в кабину. Бакаев уселся за рычаги. Лицо его будто окаменело, полоски выгоревших бровей изломались. Сейчас машинист был отрешен от всего. Жилистые руки, очень подвижные, жили своей самостоятельной жизнью. И уже не было Бакаева, сухощавого, костлявого человека, был только экскаватор, натужно воющий, вибрирующий всем корпусом. Резкий рывок – и лавина темно-красной породы грохнулась в самый центр думпкара. Разворот стрелы – и снова ковш ложится у основания забоя.
Можно было без конца следить за полетом стрелы, за каждым движением машиниста. Это как бесконечный бег морских волн…
Всю смену я не вылезал из кабины. Иногда Бакаев доверял рукоятки, и под его присмотром я робко и еще неумело производил все нехитрые манипуляции.
– А из тебя толк получится, – сказал он после смены. – Только не робей, не робей… Все делаешь правильно, ничего не забыл.
Машинист говорил правду. Я в самом деле ничего не забыл, и лишь внутренняя несобранность, непонятная растерянность мешали мне работать так же, как Бакаев. Я был радостно взволнован. Да, пожалуй, для начала не так уж плохо…
6
Вечером я встретил человека, которого знавал когда-то близко, – взрывника Киприяна Виноградова.
– Да никак ты? – удивился он.
Мы пожали друг другу руки. Киприян был все такой же красивый, синеглазый. Но сейчас передо мною стоял широкоплечий, степенный мужчина. На висках пробивалась седина, взгляд был мягкий, ласковый. А тогда, помню, Кипря казался мне суровым, неприступным, парнем себе на уме.
– Вот Настя-то обрадуется! – сказал он. – Мы часто тебя поминали.
– Какая Настя?
– Да женка моя. Забыл разве? Настя Куржей. А теперь она Виноградова. По мне, значит. Пойдем к нам! А с Константином Васильевичем Глущаковым видался?
– А где он?
– Да на нашем же уступе. Ну, еще повидаешься. А сейчас – ко мне.
И мы направились в Березовый кут.
Встретила нас Настя. Завидев меня, она неизвестно почему растерялась, зарделась, пригласила негромко:
– Проходите. Милости просим…
Я невольно залюбовался свежей, дородной женщиной. Глаза все такие же горячие, беспокойные, шея белая, а волосы на голове уложены корзиночкой. Она пропустила нас в дом. На полу, устланном дорожкой, возились ребятишки – девочка лет восьми и мальчик лет пяти.
– А ну-ка, дети, марш на улицу! – прикрикнул на них Киприян. Малышей как ветром сдуло. А я пожалел, что в карманах не оказалось гостинцев.
Здесь было чисто и опрятно, как только бывает в русских избах. Ослепительно белые наволочки и салфетки. На тумбочке приемник с проигрывателем. Гардероб в полстены. Над диваном большой ковер. В углу стояла кадка с фикусом. Половицы гладкие, как обеденный стол. И сразу стало неловко за свой пыльный комбинезон и сапоги, оставляющие следы.
– Проходи, чего там! – подтолкнул Киприян.
Хозяин умылся, переоделся. А пока хозяйка подавала на стол, я разглядывал картины. Их было много, как в галерее, некоторые поражали точностью деталей. Вот тайга. Это именно сибирская тайга с ее буреломом, холодными тускловатыми красками. Сизо-зеленое безмолвие…
Заметив, что я заинтересовался видами, Кипря смущенно произнес:
– Баловался в молодости. По спопутности. Сейчас все некогда.
– Вот никогда не подозревал, что ты художник!
– Какой уж там художник! – махнул он рукой. – Баловство одно. Людей так и не научился рисовать. Настоящие картины бы поглядеть, в Эрмитаже или Третьяковской галерее. Небось бывал?
– В Третьяковке бывал. Правда, давно.
– А Дрезденскую видал?
К своему стыду, пришлось сознаться, что на эту выставку так и не сходил, хотя билеты были.
– Эх ты, паря! – с укоризной проговорил Киприян. – Да я за такое дело полжизни отдал бы! Этакое счастье может выпасть один раз на роду. Настоящего Рубенса, Рембрандта, Рафаэля увидеть!..
Пообедали молча. Затем снова заговорили об искусстве, о Москве. Я совсем недавно приехал из Москвы, и на меня смотрели как на существо особое, редкое в здешних краях: ведь я видел собственными глазами все то, о чем пишут в книжках и журналах. Пришлось рассказать и об университете на Ленинских горах, о ГУМе, о театрах, о широкоэкранном кино – о вещах обыденных, ставших привычными. Оказалось, что о Москве я не могу рассказать ничего интересного, никаких подробностей. Просто я ничего не знал, нигде не бывал. Правда, мне хорошо были известны театральные сплетни, анекдоты из жизни именитых писателей, знавал я в лицо и некоторых художников, был в курсе их семейных тайн. И весь этот нехитрый вздор мои собеседники слушали с открытыми ртами. Настя сидела напротив, подперев подбородок рукой. Неожиданно она спросила:
– А видели Уланову в «Жизели»?
Видел ли я Уланову? Разумеется, видел.
– Счастливый! Всю жизнь мечтаю… Даже письмо писали, чтобы кто-нибудь из известных артистов приехал на рудник.
– И как?
– Не едут. Да разве их заманишь сюда! Таких рудников тьма-тьмущая, а Лемешев один. Вот если бы телевидение было!.. Далеко до нас…
Мы чаевали допоздна. Приветливо горела электрическая лампочка под оранжевым абажуром. Настя уложила детей. Мне не хотелось уходить из гостеприимного дома, да никто меня и не выпроваживал. Но уходить все-таки нужно было.
– Что так рано? – изумился Киприян. – Аль боишься, что не выспишься?
– Да вам пора на покой.
– Тю! Оставайся ночевать. Места хватит.
– Спасибо. Посижу еще немного и пойду.
Да, я грелся у чужого огонька. Все темы были исчерпаны, и, чтобы все же продолжить разговор, спросил:
– А людей пробовал рисовать?
– Пробовал. Не выходит. Больше видиками пробавляюсь, – ответил он нехотя. – Не получается портрета.
– Покажи.
Киприян задумался.
– Освещение не то. Ну ладно, так и быть, идем.
Пошли в чулан. Настя следовала за нами. Киприян включил свет. Мы находились в маленькой мастерской. Груды эскизов лежали прямо на полу. Виноградов показывал карандашные наброски. Я узнал Аркадия Андреевича, тетю Анюту, Кочергина, поразился, до чего точно было схвачено основное в характерах этих троих. Были еще портретики незнакомых мне людей.
– Ты показывал кому-нибудь все это?
– Три года назад Сергей Ефремович Дементьев в клубе мою выставку устроил. Ну, хвалили. В газете написали, – ответил Киприян. Лицо его покрылось красными пятнами. – Не люблю всего такого! Был бы взаправдашний, а то так…
О своих занятиях живописью он говорил как о некой слабости.
– Тебе бы получиться, Кипря.
– Да вы что, сговорились с Дементьевым? И тот все толковал – подучиться. Зряшное дело. Вон Паранин лески собирает, ну, а я рисую. Каждому свое. Но на это семейство не прокормишь, да и нельзя все время рисовать – получится вроде как бы сплошной праздник. Совестно, чай, такому большому мужику, как я!
Спорить не имело смысла.
– А что за картина на стенке под мешковиной?
Киприян смутился.
– Да так. Лет десять назад пробовал. Ничего не вышло.
Все же снял чехол, и я увидел портрет Насти Куржей, писанный маслом. Именно такой она была тогда: гордая, с венцом волос на голове. Художник сумел уловить выражение губ и глаз. Он сумел передать еще нечто, почти неуловимое, одухотворить милое девичье лицо.
– Похожа? – спросила Настя и рассмеялась.
Я взглянул на нее.
– Да, очень.
– Неправда. Сейчас я уже старуха. Тридцать лет – бабий век.
И в ее глазах мелькнула лукавая искорка. Она была хороша и в свои тридцать лет и, по-видимому, сознавала это. Гордый изгиб шеи, тугая грудь, выпирающая из-под кофты, крутые бедра, охваченные черной юбкой… Пожалуй, сейчас она была даже красивее, чем тогда.
Вернулись к столу, заговорили о прошлом. Вспомнить было что. Не обошли и Катю Ярцеву.
– Время-то как летит, – сказала Настя. – Екатерина Иннокентьевна вон большим человеком стала, а я как была дурой, так и осталась. А тогда соперницами были – вспомнить смешно…
– Сиди уж ты! – одернул жену Кипря. – Всегда у тебя бес на языке.
Она заливчато рассмеялась, а я почему-то почувствовал себя неловко. Спросил:
– Ну и как она теперь?
– По службе все идет как по писаному, – ответила Настя, – а вот в семейной жизни уж не повезло, так не повезло.
Лицо Киприяна помрачнело, он бросил на Настю свирепый взгляд:
– Хватит турусы на колесах разводить! Вот уж подлинно дура. Не наше дело других судить. Помолчала бы лучше.
Я понял, что настала пора распрощаться с хозяевами. Взглянул на стенные часы: полтретьего!
– Ну, пойду.
Меня проводили за порог.
– Захаживай! – сказал Киприян.
– Наведывайтесь, – попросила Настя.
Вышел за калитку. Они все еще стояли на крыльце. В освещенном квадрате открытой двери четко рисовались две фигуры: высокая, широкоплечая мужская и рядом – статная женская.
Я шагал по заснувшему поселку. Брехали собаки. Вдали над карьером поднималось голубоватое зарево. Оно напоминало огромное светящееся яйцо, упавшее на тайгу. Ночной воздух, настоянный на лиственничной хвое, был неподвижен.
Я только что разговаривал с людьми, которых знавал когда-то…
Нет, встреча не взволновала, не потревожила душу. А ведь тогда я говорил Насте о своей любви и мы строили планы на будущее. Но любил ли я тогда?.. Да и любил ли я вообще кого-нибудь по-настоящему?
Только один раз, когда мы уже стояли на крыльце, я ощутил нечто – это когда она легонько ответила на мое рукопожатие. Я узнал ее руку, мягкую, теплую, и почему то сладко заныло в груди. Но все было слишком мимолетно. И кроме того, наши дороги увели нас слишком далеко друг от друга.
Катя… Мы до сих пор так и не встретились, но я уже узнал кое-что о ней. Не повезло в семейной жизни… Значит, она замужем. И кто он, ее избранник?
Да, да, все очень любопытно в этом мире… И особенно когда встречаешь старых друзей…