Текст книги "Право выбора"
Автор книги: Михаил Колесников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 33 страниц)
8
Вероятностный закон действует. События скопились в одной временно́й точке самым непостижимым образом. Наша «думающая группа» самопроизвольно распалась.
Началось с Вишнякова: Подымахов отправил его на два месяца в стационар – нервное истощение! Вишняков слабо протестовал, но институтский врач был неумолим. Вера жаловалась: ночью встает, бормочет, стоит как столб, а потом со всего размаха падает на пол.
Заработался Вишняков…
Меня и Подымахова вызвали в Москву. Третий день заседаем. Конференция. Много иностранных гостей.
Слушаю рассеянно. Решаются мировые проблемы, а я в глубокой тревоге за Вишнякова. Виноват во всем я. Недоглядел. А вернее, смотрел сквозь пальцы. Разве мог предполагать, что у этого здоровяка такая тонкая, уязвимая нервная организация? Мог, мог… Знал. Человек не счетная машина.
Подымахов – отчужденный, далекий. Расчеты были близки к завершению – и вот сюрприз!
Но вероятностный закон продолжает действовать. В перерыв зовут к телефону. Узнаю голос Ардашина. Несчастье! У Бочарова умер отец, телеграммой вызывают на похороны. Сегодня улетает…
В Сибирь… Сперва нужно добраться до Читы, а потом в пятидесятиградусный мороз куда-то в самый глухой уголок нашей планеты.
Остался один Ардашин. Спрашивает, что делать.
Цапкин привычно лезет в президиум, хотя его и не выкликали. У корректных ученых мужей не хватает духу прогнать этого нахала. Подымахов тоже в президиуме. На Цапкина не смотрит.
– Зачем в президиум забрался? – спрашиваю Цапкина во время перерыва. Он посмеивается:
– У меня дерзкое отношение к жизни. Ведь я этих старичков знаю как облупленных. Они из своей глупой щепетильности даже таракана терпеть рядом будут. Не объявлять же на весь зал: Цапкин, гоу хоум! А из киножурнала тоже вырезать невозможно: сижу чуть ли не в обнимку с американским ученым.
– А зачем тебе все это?
– Подурачиться и позлить Подымахова хочется напоследок. Царь должен сидеть на троне до тех пор, пока ему не дадут пинка. Я ведь все-таки директор научно-исследовательского института и считаю бестактностью с их стороны, что не избрали меня в президиум. Вот когда выпрут, тогда другое дело. Я представляю институт, а не Подымахов! Понял?
– Понял.
– Учись, старина, пригодится. Вот когда откомандируют меня в советские ковбои, в смысле – в пастухи, будет что вспомнить…
Нет, я никогда не пойму Герасима Цапкина. Или подобным людям вовсе не присуще чувство собственного достоинства?
Припоминаю поездку в США. Она оставила на душе неприятный осадок. Разумеется, здесь никто не читал моих работ и никогда ими не интересовался. Встретили нас весьма холодно. Так называемые коллеги охотно показывали то, что у нас давно стало позавчерашним днем. Экспоненциальный опыт на быстрых нейтронах, Брукхэйвенский реактор, Окриджский исследовательский реактор, реактор Аргоннской национальной лаборатории. По-видимому, мы должны были восхищаться. И мы из-за глупой учтивости восхищались, делали вид, что все в самом деле весьма любопытно. И каким высокомерием дышали лица наших гидов! Ведь нас приобщали к науке!
Помню также приезд американских коллег в наш институт. Он вызвал настоящую сенсацию. С высоких гостей Цапкин чуть ли не снимал пылинки, подарил каждому коньячный набор, палехскую шкатулку, закатывал пиры. Американцы деловито осматривали установки, перебрасываясь короткими замечаниями, что-то основательно записывали в блокноты. Мы для них просто не существовали, они не удостаивали нас вниманием. Они работали, изучали, брюзжали, обнаружив несовершенство в схеме. Цапкин сиял, вертелся волчком. И мы, мол, не лыком шиты! Расстроился он, и то ненадолго, лишь в день отъезда высоких гостей.
– Ну и дрянь же этот профессор Бруней! – сказал он мне. – Я ему целый бочонок черной икры на аэродром отправил. А он знаешь чем меня отблагодарил? Прислал в заграничной упаковке недопитую бутылку виски! Ну разве не мерзость? Вот и налаживай с такими международное сотрудничество.
Я посмеялся от души.
Обсуждаем вопросы мирного сотрудничества в области атомной энергетики, опреснения морской воды, использования изотопов. Идет оживленный обмен информацией.
Мы привыкли думать, что огонь добывался трением палки о палку. Ну, а если всерьез заглянуть в лабораторию первобытного человека? Я вижу его в кругу помощников. Задание ответственное: добыть огонь и тем самым облагодетельствовать род человеческий до скончания веков. Есть несколько вариантов: 1) способ выпахивания, или «огненный плуг». Инструмент состоит из дощечки около метра длиной и палочки с заостренным концом, длиной около двадцати сантиметров. Дощечку кладут на землю, прижимая коленом, и поверхность ее начинают быстро и сильно тереть острым концом палочки; от трения образуется продольная борозда и постепенно накапливается древесная пыль, которая затем начинает тлеть; 2) способ высверливания огня; 3) способ пиления и т. д.
Я хотел бы подслушать и зафиксировать монологи и диалоги тех первых добытчиков огня и сравнить их с тем, что говорят добытчики атомного огня.
Прислушиваюсь.
– …Часто можно слышать резкие слова в адрес физиков-атомников: все бедствия исходят от этих безответственных атлетов мысли – не только атомная бомба, но и плохая погода. Я попытался показать, что развитие человеческого разума должно было с необходимостью привести однажды к открытию и применению энергии, хранящейся в атомном ядре… Применение бомб против Японии в последней фазе войны лично я рассматриваю как варварский и к тому же безрассудный акт. Ответственны за это не только политики и военные, но также небольшая группа физиков, которые консультировали полномочную комиссию, назначенную президентом… – говорит немецкий ученый.
Вглядываюсь в сухое лицо. Мускулы лица неподвижны. Ученый стар, очень стар. С началами теории относительности я знакомился по его книгам. И не только я – большинство сидящих в зале. Он дружил с Эйнштейном, близко знал Минковского, Гильберта, Клейна. Этот человек, собственно, уже принадлежит вечности. И странно, что он, живой и еще полный скрытой энергии, находится среди нас, представителей иного поколения.
В зале – цвет мировой науки.
Если люди грядущего найдут возможность заглядывать в наш век, пусть они заглянут в этот зал. Здесь сейчас решается главный вопрос: какие нужно принять меры, чтобы человечество не изжарилось в атомном огне.
– Сотрудничество приведет к созданию нового типа ученого: он должен быть певцом и пророком нового мира – мира без войны…
Меня смущает маленькое обстоятельство: все докладчики стары, очень стары. Семьдесят, семьдесят пять, восемьдесят… Возраст, когда оптимизм и пессимизм приходят в равновесие. Видно, нужно проделать очень длинный, трудный путь, чтобы получить право подняться на эту трибуну. И что бы значили мои слова для собравшихся здесь? По-видимому, само собой разумеется, что такие, как я, и должны быть певцами и пророками мира без войны. А ведь я прошел по всем дорогам войны, видел такие ужасы, какие этим именитым старичкам и не снились: вынес все на собственной шкуре, валялся по госпиталям и храню страшные сувениры войны – осколки, извлеченные из моего тела. Но все прошлое как бы стерлось. Моя исповедь не произвела бы здесь должного впечатления: ведь сейчас речь идет не о войне в привычном значении этого слова, а о массовом уничтожении, о последнем дне человечества.
– …И все-таки я верю, что быстрая смена основных понятий точной науки, которую мы наблюдаем, и неудачи попыток улучшить моральные нормы человеческого общества еще не доказывают тщетность поисков наукой истины и лучшей жизни…
Но все ли сидящие в зале разделяют эту веру?
И постепенно мной овладевает отрешенность от всего мелочного, будничного. Драма идей началась очень давно, с того момента, как появились идеи, и не закончится до тех пор, пока жив человек. Представители бессмертной когорты один за другим выходят на трибуну. А я удивляюсь несовершенству способов человеческого общения. Наша эра, по-видимому, все же эра физики. Собрались создатели новой физики. Теперь с трибуны они стараются убедить друг друга в очевидных вещах. Или, может быть, они хотят уверить человечество в том, что атомная война – конец? Когда-нибудь это будет казаться странным.
Будет казаться странным, почему кучка маньяков – воротил монополий разгуливала на свободе, шантажировала человечество и почему люди, составляющие цвет цивилизации, должны были трагично воздевать руки, взывая к здравому смыслу?
Но это будет казаться странным потом. Сейчас не кажется странным. Сейчас ученые смутно догадываются: упустили что-то самое важное, проглядели; слепо верили в превосходство науки над другими формами человеческого мышления, отгораживались от такой беспокойной вещи, как политика. А теперь даже трудно установить, кто те ученые палачи, что первыми «нажали кнопку».
В зале нет моего давнего знакомого – японского физика Судзуки, автора нашумевшей книги «Мы живем на вулкане». Полтора месяца тому назад он умер в атомной больнице от лейкемии. Когда мы с ним встретились, он уже знал, что умрет. И вот умер, хотя ему не было и сорока пяти. Во время хиросимской трагедии он работал в спасательном отряде.
– Если бы всю человеческую зародышевую плазму скатать в комочек, то такой шарик имел бы в диаметре всего один миллиметр, – говорил Судзуки тогда. – Зародышевая плазма очень чувствительна к облучению. Как видите, перевести род человеческий очень легко – стоит лишь уничтожить шарик величиной со спичечную головку. Вон на том холме, в парке Хидзияма, американцы построили институт для изучения лучевой болезни. Там семьдесят пять тысяч больных. Распад тканей. Но американские врачи никого не лечат, да и не заинтересованы в этом: им важно исследовать, как протекает «естественный процесс» умирания от атомной болезни. Садизм двадцатого века… Меня тоже хотели «исследовать», но я отказался…
Радиационный фон Земли с каждым новым взрывом атомной бомбы растет. Если человечество не остановится, оно очень быстро выродится. Представьте себе планету, населенную уродцами, дегенератами, буйно помешанными…
Мы бродили по угрюмым улицам вечерней Хиросимы. А потом до утра меня терзали кошмары: я видел белые тени на черных стенах, обугленный город и одинокого ребенка среди развалин и пепла. А кто-то старый, со скорбным лицом библейского пророка, метался на больничной кровати и кричал: «Это не я, не я!.. Я всегда был гуманным и добрым…»
Марине я достал гостевой билет на конференцию. Во время заседаний всегда вместе. В перерывах слоняемся по фойе. Вечером – театр.
Словно вернулось былое: подолгу говорим. О Бочарове – ни слова. Я снова молод и остро влюблен.
Представляю Марину иностранным ученым. Жан Пеллегрен, вскинув брови, спрашивает: – Мадам Коростылева?
Марина смеется и оставляет француза в заблуждении. Ей, по-видимому, приятно, чтобы здесь, в высоком собрании, думали так: «мадам Коростылева».
– Я счастлива, безмерно счастлива! – говорит она. – Я ведь даже мечтать не смела увидеть всех этих великих людей.
Одета она безукоризненно и кажется ослепительно красивой.
– Я получил приглашение в Канаду, – говорю я. – Поедем вместе. Согласна?..
Мне всегда нравилось делать ее счастливой, а сейчас я в ударе.
– Милый, милый Алексей Антонович!.. Канада… Вы же знаете, что я дальше Сочи нигде не была.
Мы сидим в кафе. Тут же рядом – знаменитости, люди с мировым именем. Они доброжелательно улыбаются Марине. Жан Пеллегрен приглашает в Париж – он покажет нам Францию! Болоньини готов предоставить в наше распоряжение Италию, курорт Сан-Венсан; Холден зовет в Америку. Глаза Марины блестят.
– И все благодаря вам… – тихо произносит она.
Да, Марина согласна ехать со мной хоть на край света.
– Устроим свадебное путешествие, – говорю я с улыбкой. На лицо Марины набегает облачко. А потом она снова весела, возбуждена. Может быть, мой намек кажется ей сейчас бестактным. Свадебное путешествие? Разве дело в названии? Мы будем вместе, и пусть все будет так, как будет… И я больше не заговариваю о свадьбе. Вот всегда у меня так: обязательно все нужно сформулировать, подвести базу, загнать свободное течение реки в узкую бетонную трубу.
Да, да, как только проект установки будет завершен, мы с Мариной поедем в Канаду.
– Я хочу пересечь Атлантику на океанском пароходе! – говорит Марина. – Самолет – слишком современно и неинтересно. Я всегда грезила океаном, далеким плаванием. Каюты, белая палуба, салон. Своеобразный уют… В каждом остается что-то от детской мечты. Гудзонов залив… Мичиган… Онтарио, кажется, Оттава – вот и все, что я знаю о Канаде. А есть еще какие-то нереальные страны, о которых не знаю ровным счетом ничего, – Андорра, Лихтенштейн, Сан-Марино, Барбадос, Сальвадор, Наветренные острова, Подветренные острова…
Мы мечтаем вслух. И мне радостно оттого, что эти мечты объединяют нас. Даже озабоченный исходом конференции Подымахов обронил:
– А из вас вышла бы недурная парочка!
В самом деле, Марине тридцать, а мне сорок пять. Это, так сказать, возрастное равновесие. Если вспомнить, что Лобачевский, Пушкин и так далее… Все так и будет, так и будет. Взбугрится синий океан, полоснет соленым ветром, а мы будем стоять на палубе, взявшись за руки.
И когда ночью ко мне приходит Эпикур, я показываю ему язык.
Для чего нужны конференции, симпозиумы, съезды? Они укрепляют наш дух. Мы должны видеть друг друга, общаться, устанавливать контакты. Таково уж свойство человеческой натуры: каждое высказывание, замечание, реплику хочется связать с конкретной личностью, и тогда многое проясняется. Например, я мог бы произнести пламенную, возможно, даже умную речь. Не исключено: она произвела бы на ученых определенное впечатление. Но здесь, в этом зале, я бесконечно малая величина; через день-два мою пламенную речь забыли бы накрепко, а мою фамилию никто не смог бы вспомнить, даже сосредоточившись. Логика вещей: весомость словам придают дела, только дела.
Потому-то с нетерпением, как и все, жду выступления академика Золотова. Именно по инициативе Золотова созвана конференция. Вон он сидит в президиуме на председательском месте. За всю жизнь я вижу его второй раз. А казалось бы… Но есть ведь люди, встречающиеся с ним каждый день, работающие с ним. Я завидую этим людям и страшусь. Страшусь оказаться на их месте. Рядом с Золотовым я сразу потерял бы свою самоуверенность и самостоятельность. Он подавляет меня, так как выше моего понимания.
Ничего страшного в облике Золотова нет. Тонкое интеллигентное лицо. Аккуратно подстрижен, гладко выбрит. Никакого чудачества, никаких экстравагантных привычек. Он принадлежит к числу нестареющих: за шестьдесят, а вроде как бы все молодой. В нем величавость особого рода: в какой-то особой естественности, обыкновенности. Я почему-то уверен, что даже ближайшие друзья не смогли бы обращаться к нему на «ты». Да и есть ли у него особые «ближайшие» друзья? Я уверен также, что даже на склоне жизни Золотов не станет писать мемуары: он весь в своих работах; и что еще можно добавить к ним?
Институтские дрязги, наши научные потуги – все кажется мелкой возней рядом с академиком Золотовым. Он стоит на пороге величайшего открытия за всю историю человеческого общества: он почти решил проблему управления термоядерными реакциями. Правда, пока в лабораторных условиях. Но ученым всего мира и этого достаточно, чтобы видеть в Золотове крупнейшего ученого века. Его интеллектуальная мощь не поддается учету. Природа словно сконцентрировала на нем все свои усилия, чтобы создать совершенный мозг, способный оплодотворять день за днем науку небывалыми идеями, дерзко ломать, казалось бы, навсегда установившиеся представления в физике. Даже великолепный Подымахов возле Золотова кажется лишь подмастерьем, чернорабочим.
Природа, добиваясь совершенства, наградила Золотова необыкновенными организаторскими способностями. Это он заводит огромный механизм нашей многоотраслевой науки, следит, чтобы механизм работал бесперебойно. Теперь я знаю: это Золотов уговорил Подымахова переехать из Сибири в Москву.
О моем существовании академик Золотов, конечно, не подозревает. Было бы фантастично, если бы он помнил фамилии всех рядовых тружеников науки. Как будто я знаю всех сотрудников нашего института – а их ведь не так уж много… Первый раз я увидел Золотова на одной из партийных конференций. Тогда не было ощущения, что перед вами выступает гениальный ученый. Просто коммунист отчитывался перед товарищами по партии в проделанной работе. Лаконично, без цветистых выражений. Но оригинальность, незаурядность его личности невольно прорывалась сквозь сухие цифры доклада. Я не знаю, в чем тут дело. Но короткая его речь взволновала меня тогда до нервного потрясения. Может быть, именно тогда я осознал себя как коммуниста. В полную меру. Не ученый, состоящий в партии, а в первую голову – коммунист… Мир предстал во всей сложности и оголенности своих взаимоотношений. Было радостно, что есть такие люди, как Золотов. Я его видел, слышал, он пожал мне руку, как многим. Пусть я не существую для него. Но он существует для меня.
Теперь, во время перерыва, когда я прогуливался в фойе, Золотов прошел в двух шагах от меня. На какое-то мгновение его взгляд задержался на моем лице. На мгновение… Что он подумал в это мгновение?.. И подумал ли вообще?.. Возможно, у него память на лица. Стоит ли придавать значение этому маленькому факту? Взгляд мог быть совершенно случайным. Мы всегда придаем слишком много значения пустякам. Инстинктивная тяга к самовыделению из среды. Я с восторгом идиота буду похваляться знакомым: «Да, он прошел в двух шагах от меня. И даже взглянул на меня». Тот же Цапкин скажет: «Велика невидаль. У тебя криво повязан галстук, а Золотов любит порядок во всем». Легко жить Цапкину. Он и к Эйнштейну завалился бы с бочонком икры и полубутылкой коньяка. И Эйнштейн принял бы его с доброй улыбкой и, возможно, распил бы с ним, как мужчина с мужчиной. А я вот не могу так. Я не верю в простоту. Они, гении, ходят среди нас, они вынуждены приспосабливаться к нашим большим и маленьким слабостям, стараться во всем походить на нас. (О черт! Оказывается, в приличном обществе положено ходить в носках. А что такое – приличное общество?) А наедине они остаются со своим холодным сверкающим умом…
Золотов говорит с трибуны. Четкие, лаконичные формулировки. В них нет суесловия, дипломатического лицемерия во имя гостей с различными убеждениями. Жестокой логикой фактов он ломает чужие убеждения, он говорит то, что думает. А это главное: говорить то, что думаешь. Все остальное – рабство, приспособление.
И даже не это основное в словах Золотова: тут суровый оптимизм советской науки. Золотов – лишь представитель. За его плечами угадываются шеренги. В одной из них я.
9
И вот мы снова у себя дома, в нашем заколдованном городке. Синие и малиновые сугробы, заснеженные деревья, тишина.
Взъерошенный Ардашин сидит у «Ники Самофракийской». Смущенно здоровается, протягивает какие-то листки.
– Что здесь?
– Новая идея. Тут, по-моему, что-то есть.
Он начинает объяснять, а я стою и слушаю. А потом мы вместе чертим, лихорадочно вычисляем.
– Это не просто новая идея, это гениальная идея, Олег! – кричу я. – Это же переворот, конец нашим мучениям. Вариант Вишнякова отпадает начисто. По вашей блок-схеме мы получим наивысший коэффициент полезного действия, уж не говорю об оригинальности самого принципа регулирования…
– Да, но здесь лишь черновой набросок, – слабо возражает Ардашин. – Я не в состоянии подвести под все это математические расчеты.
– Вы правы, работа предстоит еще немалая. Но главное – найден принцип! Расчеты беру на себя. Как жаль, что нет ни Бочарова, ни Вишнякова. К Вишнякову следовало бы наведаться в стационар, да теперь где уж…
Сразу усаживаюсь за расчеты. Наполеон написал на египетских пирамидах:
«Вперед, ослы и ученые!»
На Ардашина смотрю с нежностью. «Вундеркинд» оправдал-таки себя. Гений есть гений, и с этим уж ничего не поделаешь. Всех переплюнул. Какая глубина и изящность мышления! В сравнении с ардашинской схема Вишнякова кажется громоздкой, неуклюжей.
А Олег будто бы и не рад, что его осенило. Сидит сумрачный, с поджатыми губами. Я сразу же хотел доложить о новом варианте Подымахову, но Ардашин упросил не докладывать до полного завершения расчетов: а вдруг где-нибудь кроется ошибка! Олег все не верит в победу, не верит в то, что на него надвигается настоящая слава.
Я понимаю Ардашина: еще сегодня он никому не известный молодой человек, рядовой физик, а завтра его имя появится в научных журналах, «принцип Ардашина» войдет в историю науки и техники, о нем узнают ученые всех стран. Олег словно боится спугнуть счастье, он не уверен в себе и растерян.
Мы почти не разговариваем. А если я затеваю разговор, он мягко уклоняется, начинает болтать о всяких пустяках.
Целую неделю не выползаю из кабинета. Чай, кофе, чай, кофе… Творческий столбняк. Подгоняет подспудная мысль: доказать Подымахову! «Гиганты мысли» не даром ели хлеб. Подымахов не ошибался, включив нас в «думающую группу».
Если говорить откровенно, идея Ардашина далека от совершенства. Это принцип, только принцип. Пусть даже гениальный. «Ньютоново яблоко»; оно превратится в теорию тяготения, когда мы подведем под него прочный математический фундамент. Да и что мог сделать Олег за те три дня, пока я присутствовал на конференции? Его осенило – и все тут.
И я стараюсь, подвожу под принцип фундамент из цифр и формул.
Я рад, что именно Ардашину пришла в голову плодотворная мысль. Он скромен, фанатичен, когда дело касается науки. Он мечтает стать большим ученым и все время страдает от неудовлетворенности собой. Теперь перед ним откроется широкая дорога, и я счастлив, что всеми силами способствую продвижению молодого человека. Ведь на мою долю выпала чисто механическая работа: обосновать.
Пытаюсь представить себе Олега в недалеком будущем: его раскованный ум делает одно открытие за другим; теоретические работы, докторская диссертация, самостоятельный участок исследований. Ну, а если мне суждено стать директором института, я найду достойное применение способностям растущего талантливого ученого. Со временем он может сделаться моим заместителем, а потом – сменить меня…
По всей видимости, Цапкин прав: Ньютона из меня никогда не выйдет. Принцип ясен, а при расчетах не могу свести концы с концами. И это раздражает. Будто бы спешите на самолет, а перед вами возникают все новые и новые преграды – проезд закрыт, нет левого поворота, наконец, шофер объявляет: кончился бензин. И вот я мечусь по кабинету, мечусь по квартире, всю ночь ворочаюсь на постели, встаю с распухшей головой. Я уже почти ничего не соображаю.
Марина присылает записку:
«Милый Алексей Антонович, есть два билета на «Брак по-итальянски».
Да, да, конечно. Нужно сделать перерыв. Марине будет приятно. Кладу записку на самое видное место, смотрю на нее с нежностью. Сколько жизненного восторга в коротких строчках!.. Я увлечен. Складываю исписанные листы стопкой. Еще одна стопка. Листы по всему столу. Записка Марины погребена под ворохом бумаг. Обнаруживаю записку через три дня. О черт! Нужно хотя бы извиниться… Но вызывает Подымахов на совещание. Подгоняет. Другие отделы, оказывается, почти всё завершили.
И снова сижу, обхватив голову руками. Нужно, нужно подвести математический фундамент под основное, построить математическую модель. А доскональной разработкой займутся другие.
Работу математика можно уподобить работе композитора. Уловив основную мелодию того или иного физического процесса, мы стремимся запечатлеть ее на бумаге нашими нотными знаками – формулами. Есть процессы, которые невозможно объяснить, так же как нельзя объяснить музыку простыми человеческими словами. Математические расчеты – особая форма мышления.
Я понимаю Эйлера, который ослеп, увлекшись сложнейшими вычислениями. И хотя я никогда не был математиком в полном значении этого слова, всегда с радостным волнением берусь за расчеты. Шаг за шагом укладываю неподатливую, хаотичную в своей основе мысль в строгие формулы. Увлекаюсь все больше и больше. И вот уже ничего не существует, кроме логической игры. Могут погибнуть миры, а формула останется, ибо в ней навечно выражены соотношения, справедливые для любого уголка природы. Наш мир, мир математика, намного богаче мира композитора, богаче любого другого мира, так как мы выражаем все: не только звуковое колебание, но и колебание всей необъятной вселенной в целом. На наших формулах держатся стальные мосты, это наши формулы удерживают спутники на орбитах, ведут ракеты по заданному курсу… Нам доступно чувство красоты и изящества в таких сферах, куда не залетал ни один поэт. В математике застыло движение.
Было время, когда я старался привить понимание этой красоты Марине. Она оказалась способной ученицей. И все же к математике относилась с холодком, считая ее лишь орудием познания, и ничем больше. «Математический романтизм» не привился. Вычисления всегда казались ей делом нудным, некой злой необходимостью. В противоположность своему отцу она никогда не переоценивала формальный метод, считая его в большей степени спекулятивным. «Мыслимо, – значит, возможно», – повторял я. «Домовых тоже придумали», – отшучивалась она. То, что у Марины незаурядные математические способности, я открыл давно. Ее решения всегда отличались почти гениальной простотой, а следовательно, изяществом. Ей все давалось легко. Иногда ее интуиция граничила с неким математическим ясновидением и повергала меня в бурную радость. То были самые счастливые мгновения. Я предрекал Марине великое будущее, я был влюблен в нее, как можно быть влюбленным в чудо. Но она почему-то не пошла по той дороге, которую указал я, а занялась, на мой взгляд, вещами скучными, грубо материальными. И я часто думаю, что мой долг вернуть Марину в область высоких абстракций. Я этого добьюсь в конце концов…
Без стука открывается дверь, входит редактор «Научного бюллетеня» Коконин. Он держит за руку Ардашина. Олег вырывается. У него виноватый вид. Коконина, шумного, громкоголосого парня, недолюбливают все руководители. Коконин материалы для своего «Бюллетеня» буквально выколачивает из каждого. Он не понимает слов: «некогда», «занят», «как-нибудь в другой раз». Он-то знает, что «другого раза» не будет. Отмахнуться от него невозможно. Он как назойливо жужжащая муха. «Хотя бы три строчки, профессор. Самую суть. Для истории и потомства…»
Сейчас он что-то громко объясняет, но я ровным счетом ничего не понимаю.
– Простите, Алексей Антонович, – говорит Ардашин. – Я же ему объяснял, что вы очень заняты. Но разве от него так просто отделаешься? Ему, видите ли, для завтрашнего номера нужна информация о новом принципе регулирования. Самую суть.
– Вот и напишите.
Олег переминается с ноги на ногу.
– Я не могу ничего написать. Неудобно ведь. Что обо мне подумают товарищи? Не я руковожу работами. А он уцепился – и ни на шаг…
Наконец кое-что начинаю соображать. В самом деле, как Олег будет информировать общественность института о том, что он открыл новый принцип? Тем более через голову своего руководителя. А Коконин все равно не отвяжется. Коконин не для себя старается, а для общественности. У него вид тупого непробиваемого фанатика своего дела. Он будет изводить меня каждый день, мешать и в конце концов все-таки выколотит злосчастную информацию.
Молча указываю Коконину на стул, беру чистый лист бумаги и стараюсь как можно короче сформулировать новый принцип. Указываю на факт, что честь открытия принципа целиком принадлежит молодому ученому Ардашину и что себе я отвожу роль логарифмической линейки. В стремлении лаконично изложить суть открытия невольно увлекаюсь, информация разрастается на целый подвал.
– Заголовок придумывайте сами. Некогда!
Коконин почти вырывает исписанные листы из моих рук и, даже не извинившись, исчезает за дверью. Извиняется Олег. Он уходит как-то боком, почти на цыпочках.
Я улыбаюсь. Конечно же молодому человеку лестно увидеть свое имя в таком солидном органе, как наш «Научный бюллетень». «Бюллетень» посылают в Академию наук, рассылают по всем научным учреждениям. «Принцип Ардашина»! Преддверие славы. Но то ли еще будет, Олег!..
Расчеты завершены. Тут бы и вздохнуть облегченно… Я словно очнулся после долгого тяжелого сна. Оказывается, светит солнце. В кинотеатр вместо «Брака по-итальянски» привезли «Развод по-итальянски».
– В рыбном появилась икра, – говорит Анна Тимофеевна. Жизнь идет своим чередом. А куда, интересно, исчезала она, эта икра, которую я никогда не ем? После визита к Подымахову нужно обязательно наведаться к Марине и тут уж сразу принести извинения за все. «Я в полном твоем распоряжении, – скажу я. – Весной махнем в Канаду, как и намечали».
Радостная взволнованность не покидает меня. Даже редактор Коконин, который опять хочет выколотить какую-то очередную информацию, кажется славным парнем.
Встречаю Цапкина. Он озабочен:
– Тороплюсь на мероприятие.
– На какое?
– Поминки. Профессор Васнецов из ГИППИ дуба дал…
Герасим все такой же.
– А знаешь, – говорит он доверительно, – Храпченко выбывает.
– Куда: вниз или вверх?
– Понятия «верх» и «низ» относительны, как тебе известно.
– Я имею в виду шкалу зарплаты.
– Пока трудно сказать. Вот он, брат, и есть тот самый «черный день», в реальность которого ты не веришь… Слыхал, что о тебе болтают?
– Что?
– Будто ты открытия молодых сотрудников приписываешь себе.
– Что за чушь?
– Ну, как сказать… «Научный бюллетень» со своей статьей, надеюсь, читал?
– Признаться, не успел.
– Тогда почитай, почитай.
И он сует мне в руки «Бюллетень».
Не верю своим глазам: жирными буквами через всю полосу – «Принцип Коростылева – Ардашина»! Небольшая врезка: дескать, доктор Коростылев по скромности отводит себе роль логарифмической линейки, но на самом деле он-то и является человеком, строго обосновавшим смутную идею-молодого ученого.
Врываюсь в редакцию, наступаю на Коконина:
– Кто вам дал право помещать такой идиотский заголовок к статье?
Редактор невозмутим.
– Вы попросили нас придумать заголовок, вот мы и придумали.
– Кто это «мы»?
– Мы с Ардашиным. Я-то поставил: «Принцип Ардашина», а Олег самолично вписал вашу фамилию. Вот оригинал. Врезку тоже Олег писал. Вы зря волнуетесь. Все сделано по справедливости. Не Лоренц и не Фицджеральд открыли теорию относительности, хотя они и заложили принципы. Рациональное зерно – еще не теория…
– Ну вас к черту!..
Трясу Ардашина. Он тоже невозмутим.
– Я не гонюсь за славой, доктор. Львиную долю работы проделали вы. Факт. Я принес идею – и все. А может быть, мне просто лестно, чтобы мое имя стояло рядом с вашим! – произносит он каким-то странным голосом, каким никогда не разговаривал со мной. Гляжу на него с изумлением: