Текст книги "Право выбора"
Автор книги: Михаил Колесников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 33 страниц)
2
Харламов лежит на кровати, заложив руки за голову. Сегодня он в мрачном настроении. Мы с Гуляевым для него сейчас просто-напросто не существуем. Я знаю: Харламов может лежать так, устремив глаза в потолок и сжав тонкие губы, час и два. Взгляд у него пристальный, непреклонный.
– Гуляев! Спичку… – Голос властный, резкий.
Дима роется в карманах, бросает Харламову зажигалку. Тот, не поднимая головы, нащупывает рукою зажигалку, сигареты, закуривает. Курит с наслаждением, большими затяжками.
– Лешак! – шепчет мне Дима. – Опять отказали, теперь уж из Центральной лаборатории, вот и психует.
Мы живем втроем, все трое бригадиры, но здесь, в комнате, хозяева не мы, а Харламов. На столе, на стульях, на наших тумбочках и даже на полу грудами навалены его книги по сварочному делу. Повсюду исполосованные рейсфедером куски ватмана и кальки.
Харламов – устоявшаяся знаменитость. О нем писали в газетах, когда он работал еще на трубопрокатном заводе. Фотография его красовалась на мраморной доске в городском парке.
Здесь, на стройке, Харламов сразу же смело вошел в ритм и оставил всех нас далеко позади, И то, что наша бригада вчера стала догонять бригаду Харламова, всем кажется необъяснимым чудом.
Ко мне Харламов относится с неизвестно откуда идущей неприязнью. Нет ничего сложнее человеческих отношений… Вечная игра самолюбия, иногда просто вздорность. Ведь, чего греха таить, если перестаешь за собой следить, забываешь, что иногда для пользы дела нужно уступить, – становишься этаким индюком с повышенной амбицией.
Собственно, я не давал ему повода относиться ко мне враждебно. Мне сразу понравился этот красивый чернявый парень. Он без горячности, но резко, по-деловому всякий раз выступал на собраниях. Говорил прямо, без всяких подковырок, без желания выставить кого-то в смешном виде. Он сминал своей логикой, умением убеждать. Делился опытом своей бригады, терпеливо пытался втолковать нам, по сути молодым сварщикам, что только работа на предельно короткой дуге приносит успех. И не было ни одного сварщика, который бы не признавал его превосходства.
Я не раз наблюдал за ним во время работы и восхищался его мастерством. Он же в меня как в сварщика, видимо, не верил, а соревновался с нами просто ради проформы: нужно же с кем-то соревноваться.
Уверенный пловец, он спокойно плыл вдаль, даже не задумываясь над тем, что его могут обогнать, так как знал цену скоропалительному энтузиазму, за которым никогда не бывает прочной победы.
Однажды Гуляев спросил его, почему он, имея склонность к изобретательству, работает сварщиком.
– У нас вся семья работала на трубопрокатном заводе: отец, мать, братья, сестра. И я после школы пошел туда же, и, между прочим, не жалею. Сварка – бездна, вот что я понял. Иногда мне кажется, ни у одной профессии нет таких возможностей. Надо только суметь их использовать. Да, видно, знаниев не хватает. На вот, почитай заключение. В нашей лаборатории опять зарубили. Три месяца ждал. А в итоге – дулю.
Харламов замахнулся на большое: предложил способ механизированной сварки проволокой сплошного сечения без защитной среды. Внедрение этого способа позволило бы работать на морозе, на ветру, при любой погоде без защитной кабины. Но в отзыве комиссии говорилось, что проволока с церием, цирконием и другими легирующими элементами слишком дорога и использовать ее экономически невыгодно.
– А может быть, они правы? – усомнился Гуляев.
Харламов бросил на него яростный взгляд:
– Нельзя так, с маху, отвергать. Нужны исследования. Я в одном уверен: металл такого шва обладает исключительной стойкостью против образования трещин. Вот тебе и экономический выигрыш! Да еще какой!.. Я в Центральную лабораторию пошлю…
Он снова доказывал, тряс чертежами им же изобретенных полуавтомата и импульсной приставки к выпрямителю. Все это как-то убеждало.
– Ты бы обратился прямо к Лихачеву, – посоветовал Гуляев.
– А что Лихачев – бог? Раз заседала комиссия… Вот и занимайся после этого рационализацией!
Мне было искренне его жаль. Я проверил все его расчеты, и мне они показались безукоризненными. Я даже позавидовал ему. Ведь если Харламов действительно прав, это переворот в сварочном деле! А если даже он в чем-то ошибается, то ведь основная идея нужная! Я побежал к Скурлатовой, к главному сварщику Лихачеву, стал доказывать, как важно поддержать молодого изобретателя. Я дрался за Харламова как тигр. Так уж мы воспитаны: любой ценой, порою даже во вред себе, поддерживать то, что, на наш взгляд, полезно обществу. А если компетентное лицо пытается сдержать наш неукротимый пыл, то оно, это лицо, в наших глазах сразу же превращается в бюрократа, зажимщика.
Скурлатова, помню, смерила меня ироническим взглядом и спросила:
– Что это вы записались в адвокаты к Харламову?
– Как коммунист и член партбюро…
– Я вхожу в комиссию и голосовала против. По-вашему, инженеры смыслят в сварочном деле меньше Харламова? Он слишком самонадеян.
– Но он просит разрешения провести эксперимент…
– Вот-вот. Только этого не хватало. Здесь производственный процесс отработан до предельной точности, и экспериментировать на участке я не позволю! Экспериментируют в лабораториях и научно-исследовательских институтах.
Главный сварщик Лихачев был менее категоричен.
– Харламов не первый и не последний, – сказал он. – Над этой проблемой бьются институты. Стал бы ты стальные трубы сваривать золотыми электродами? То-то и оно. Пусть поищет что-нибудь не такое дорогое, и я первый поддержу…
Когда я начал рассказывать обо всем этом Харламову, он зло оборвал меня:
– Ну ты, благодетель! Кто тебя просил совать нос в мои дела?
– Это не только твои дела.
– Катись, катись. Видал таких защитничков.
Когда человек травмирован, на него не следует обижаться. И я не обиделся. Но с тех пор Харламов как-то отгородился от нас, замкнулся.
Кажется, я начинаю понимать его. Недаром Угрюмов говорит, что книжный шкаф – зеркало души человека. Такой библиотеки, как у Харламова, наверное, нет и у Скурлатовой. Он тончайший знаток того сложного дела, которому он сознательно посвятил себя. Сперва был интерес к металлу, его безграничным качествам, к сварочной дуге, этому длительному электрическому разряду в газовой среде. Докапываясь до сути явления, парень ощутил в себе страсть исследователя, и она целиком поглотила его. А разве со мной происходило не то же самое?.. Это случается с каждым, когда металл вдруг начинает представляться живым, одушевленной неподатливой массой со своим характером, упрямством, затаенной усмешкой над твоими усилиями. Харламов трудился с одержимостью и достиг многого. Он не просто прекрасный сварщик. Он по-настоящему глубоко изучил теорию сварки, передовой опыт других. И когда он все успевает? Хотя в бригаде ему здорово помогает его друг Жигарев. Жигарев давно разгадал эту натуру, полную упрямого самоутверждения, оценил ее масштабность, держится за Харламова и называет его не иначе как Николаем Ивановичем, хотя сам старше Харламова.
Харламов конечно же знает цену себе и каждому из нас. Он терпим к слабостям других. Только один раз он сорвался – это когда молодой инженер из группы по внедрению новой техники и технологии Бражников стал учить его уму-разуму. Бражников недавно прибыл из института и конечно же на нас, сварщиков, посматривал с чувством превосходства. Он решил сразу взять с нами «демократический» тон. Я, мол, свой парень и даже не брезгую крепким словечком. Харламов, который вообще не переносит сквернословия, слушал Бражникова с каменным лицом. А потом, накалившись до высшей точки, сказал:
– Иди ты со своими методами к…
Инженер даже подскочил от неожиданности. Но жаловаться не стал. Понял, что дал промашку.
С презрением Харламов относится к таким руководителям, которые только и ищут предлога, чтобы показать свою власть, называет их «феодалами местного значения». У него конечно же научный подход к оценке деятельности руководителя.
Я как-то высказался в том смысле, что в стремлении человека выдвинуться, стать руководителем есть нечто зазорное.
– Руководство – один из наиболее важных видов человеческой деятельности, – резко возразил мне Харламов. – По-настоящему руководить может лишь тот, кто обладает организаторским талантом. Тут нахрапом не возьмешь. Знаешь, к какому выводу я прихожу? Все великие исторические личности потому и великие, что им удавалось организовать массу. А тут не то что бригаду – себя-то никак не организуешь.
Дружить бы нам и дружить. Но он меня не принял. Не принял, как я догадываюсь, по многим причинам. Может быть, ему показалось, что я пошел в сварщики не по внутреннему убеждению, а из равнодушия к жизни – лишь бы устроиться куда-нибудь? И еще: я не подозревал, что сумрачный, самоуглубленный Харламов влюблен в Леночку Марчукову. И когда он заметил, что Леночка равнодушна к его ухаживаниям и тянется ко мне, он тихо возненавидел меня. Он привык быть первым, неотразимым, и вдруг девчонка предпочла ему, знаменитому Харламову, другого, ничем не примечательного парня. Так мне рисуются наши отношения. Вот он лежит на своей кровати, заложив руки за голову, глядит в пустой потолок, Я исподтишка наблюдаю за ним. Да, мне сейчас жалко его: опять отказ, теперь уж из Центральной лаборатории. Дальше идти некуда. Сплошные неудачи. Как бы объяснить ему, что Леночка меня вовсе не интересует? Мне ли не знать иссушающую силу слепой ревности?
Гуляеву, видно, не нравится тягостная тишина, и он говорит:
– А знаешь, я ведь из гробовщиков.
– В каком смысле?
– В прямом. И отец и братан делали гробы. Потом решили сменить профессию, перешли на мебель. Ну меня сразу же турнули – как ни старался, а комоды на гробы похожи.
Врет, все врет, хочет развеселить Харламова. А тот даже не слушает.
Я включаюсь в игру. Делать все равно нечего.
– Скажи, Гуляев, ты влюблялся?
– Я и сейчас влюблен по уши. У меня краля в консерватории учится на Брамса.
– Так вот, если бы тебе твоя девчонка заявила: брось свое сварочное дело, иди учиться на Брамса! Как бы ты?
– Как она может так заявить! Глупая постановка вопроса. Как я могу учиться на Брамса, если не имею склонности?
– Ну, на зубного врача, на архитектора, на дипломата?
– Нет. Это меня не интересует. Оживаю только тогда, когда вижу металл, щупаю его. Зачем же отказываться от самого себя?
– Ну, предположим, чисто психологически – «или я, или твоя профессия!..».
– Моя Люся и не скажет никогда такой глупости. Вот ее мамаша с папашей могут… А ты любил?
– Все в прошлом. Я теперь мизантроп.
– Да за тобой вроде Марчукова шьется.
– Что-то не замечал. Леночка – хорошая девочка, но между нами ничего общего. И вообще меня женщины не интересуют.
– А что ты считаешь главным в жизни?
– Главное – понять жизнь. Даже мучительство любви можно понять, если, конечно, обладаешь холодным, аналитическим умом. Но этот самый аналитический ум и любовь, по-видимому, вещи несовместимые.
Харламов лежит неподвижно, но я чувствую, что он уже заинтересовался и слушает, сигарета дымит сама по себе.
– А что значит понять жизнь? – допытывается Гуляев.
– Понять жизнь – это, по-моему, понять людей. А человек есть не что иное, как человеческая деятельность – в ней проявляется его сущность. Мы живем в динамическую эпоху. Происходят крупнейшие изменения в социальной, научной, технической областях. Они захватывают все сферы человеческой жизни, предъявляют к человеку все новые, усложняющиеся требования.
– Хоть и непонятно, но интересно. Где ты набрался мудрости?
– Мудрость – что черепаховый суп: она не всякому доступна. Но поумнеть может каждый. Для этого нужно каждый день, каждый час изживать в себе корову.
– Это как?
– Корова – существо тупое: станет поперек дороги, и нет ей дела ни до кого и ни до чего, она ко всему равнодушна, о самую диковинную машину будет бока чесать. Человек не корова. Человек должен преодолевать В себе равнодушие, нелюбопытство. Ведь существует некий психологический барьер на пути к знанию.
– Где это ты все вычитал?
– По собственному опыту знаю: при одном взгляде на таблицу становится скучно, как на похоронах. И сразу пропадает интерес к электротехнике. Это и есть психологический барьер. Скажем, с восторгом следишь за подвигами графа Монте-Кристо, до судьбы которого нам, по сути, нет и не может быть никакого дела, и редко кто с таким же восторгом читает учебники. А ведь, казалось бы, в учебниках обобщен бесценнейший опыт человечества. А вот Лев Толстой всерьез интересовался спектральным анализом звезд Млечного Пути, слушал лекции знаменитых астрономов… Ум нужно тренировать, склонности, способности развивать.
– Ну, я пойду, – неожиданно говорит Гуляев и решительно поднимается. – У меня прием.
– Прием? Где?
– Слесарь Должиков по случаю получки устраивает в мою честь прием в кафе «Изотоп». По шестнадцать грамм и кофею. Хочешь с нами? Увяжем все вопросы.
– Иди. Мне не хочется.
– Ну и шут с вами! Лучше здешний кофей пить в логове друзей, чем глядеть на ваши кислые физиономии.
Он хватает шапку, набрасывает пальто и вылетает в дверь.
И тут происходит невероятное: Харламов поднимается на локте, с любопытством рассматривает меня и говорит:
– Все, что ты сказал, очень здорово, умно. А я даже не подозревал, что ты… Да, да, психологический барьер. Очень точно. Мучительство любви. Я об этом не раз думал.
Он вскакивает и начинает ходить по комнате, потом останавливается передо мной, произносит глухим голосом:
– Даже не верится, что все кончено. Ты понимаешь? Я до сих пор не могу поверить, что мой метод не прогрессивный! Я ведь жил только этим, совершенствовал – и все впустую…
– А ты патент взял?
– Патент – чепуха. Я мечтал о внедрении. Здесь же, на нашей стройке. Я ведь не ради славы или денег…
– Поговорить с главным инженером? Если хочешь…
Он кривит рот в горькой усмешке:
– Что Угрюмов смыслит в сварке? У него другой профиль. Если уж специалисты на высшем уровне зарубили… Все равно они меня не убедили, все равно я уверен, что прав…
– Ну, а если прямо к Коростылеву?
– А я поверил, что ты умный человек, – говорит Харламов меланхолично. – Что же, по-твоему, я совсем совесть потерял? Если всякий сварщик будет лезть с рацпредложениями к ученому с мировым именем…
– В министерство напиши…
– Писал. Девять писем написал.
– Ну и что отвечают?
– А я не отсылал письма.
– Это как же?
– Очень просто. Я часто пишу ругательные письма, но никогда не посылаю их. Это облегчает и помогает сформулировать основное. Отец научил. Стал я ругать одного мастера, а батя советует: «Ну-ка напиши ему все!» Написал. Он прочитал, похвалил: «Здорово получилось». – «Послать ему?» – «Да ты что, сдурел? Сперва разобраться надо, кто прав, кто виноват. А то обидишь человека ни за что ни про что. Спрячь подальше. В роду у нас такого не было». Буду учиться и своего все равно добьюсь, рано или поздно… Вот ты говоришь: понять жизнь… Ведь это не всякому дано. Даже выдающиеся умы, по-моему, не всегда в состоянии понять ее. Вот тебе только кажется, что ты понимаешь жизнь. А на самом деле, как я приметил, ты ее видишь не такой, какая она есть, а такой, какой ты ее представляешь. Разве неправда? Да и большинство людей, наверно, так. Мы ведь, если вдуматься, обычно воспринимаем не конкретное историческое время, а общую психологическую атмосферу эпохи.
Я молчу. Да и что тут скажешь! Может, он и прав. Надо подумать. Умный, черт!
3
Снег метет и метет, с гулом и свистом налетает на заборы и строения. Люди бегут куда-то, подгоняемые ветром, что-то кричат. И все обширное пространство между небом и землей дрожит, зыбится, закручивается в вихри.
Я пробираюсь на склад. Бурлящая белая масса наваливается со всех сторон. Лицо заледенело, ветер хлещет в глаза.
В складе раздаточной тепло. Здесь перед сменой я встречаюсь со своей бригадой, отсюда развожу ребят на сварочные посты. В двухэтажном домике, кроме склада, находятся лаборатория, мастерская, прорабская контора, помещения для мастеров. Здесь же кабинеты Лихачева и Скурлатовой. Это наш штаб.
В раздаточной людно. Круглый, вихрастый, с белыми ресницами и приподнятой верхней губой Юра Плужников командует парадом.
– Демкин! – кричит Юра. – За тобой два электрода ЭАИБ. Почему не сдал?
Демкин ухмыляется:
– Израсходовал, деточка. Откуда я их возьму?
– Не мог израсходовать. Я тебе выдал с запасом.
– Да что, я их глотаю?
– Сейчас же сдать! Вот доложу Скурлатовой!
– Испугался я твоей Скурлатовой.
Плужников – большой специалист своего дела. Он ловко орудует у печи для прокалки электродов, что-то отыскивает в сушильном шкафу, безошибочно выдает нам электроды нужной марки и порошковую проволоку, быстро записывает в журнал. Мы не торопимся нырнуть в снежную пелену, а Юра покрикивает, хлопая белыми ресницами:
– Чего столпились? Разве можно в такой обстановке работать? Очистить помещение!
– Ну и зануда! – ворчит Демкин. – Подержать бы тебя на морозе в подвешенном состоянии на поясе с предохранительными лямками! Невоспитанная молодежь пошла.
Но Юра слышит.
– Каждый занимает должность по своим умственным способностям, – острит он. – Следующий!
В раздаточной случаются торжественные минуты. Когда, например, сюда входит главный сварщик треста Игорь Михайлович Лихачев, или попросту Громыхалыч. Громыхалыч – личность примечательная. Громадный мужчина атлетического сложения. Он весь какой-то бугристый: взбугренный лоб, взбугренные щеки, будто наплавленный серый металл. Поглядит в упор из-под надбровных бугров – и невольно цепенеешь. «Громыхалыч» – это так, на самом деле он редко раскрывает рот. Все больше смотрит, и никогда не знаешь, доволен он или недоволен.
Этот сумрачный человек наделен особой, почти сверхъестественной проницательностью.
– Шов добротный, – однажды сказал он мне, – но что-то в вашей работе есть зыбкое.
С тех пор я его стал побаиваться. Если человек способен по виду шва определить ваше душевное состояние…
Лихачев, так же как и Коростылев, бывает в зоне наездами. Но меня признал. Вот и сейчас здоровается со мной за руку.
Гуляева, который стоит тут же, даже передергивает от злости. И когда Лихачев уходит, Гуляев громко говорит:
– Господин Икс – вот кто ты! Любимец начальства!.. – И завистливо добавляет: – Вон твоя краля высматривает тебя!
К нам подходит Лена Марчукова. Вид у нее решительный, лицо строгое, она при исполнении служебных обязанностей, и сейчас я для нее – один из многих.
– Бригадир, поднимитесь на минуту в лабораторию, – говорит она мне тоном, не допускающим возражений. И все понимают: кто-то из моей бригады допустил непровар или что-нибудь в этом роде.
В самом слове «лаборатория» заключено что-то стеклянно-хрупкое, сразу представляются пробирки всех диаметров, пузырчатые длинные трубки, люди в белых шапочках, в белых халатах. В нашей лаборатории испытывается сталь. Висят диаграммы, лежат журналы термообработки. На стеллажах и на столах контрольные стыки. Ведь прежде чем допустить сварщика к производству работ, его тренируют на пробных образцах. Сварка ведется точно так же, как на производственном месте. Из каждого контрольного стыка вырезаются образцы, и здесь, в лаборатории, их исследуют на растяжение, загиб и ударную вязкость.
Всякая лаборатория для меня – своего рода святилище. Все, что творится в природе с грубыми и тонкими вещами, здесь как бы моделируется, предстает на ладони в чистом виде. Я люблю запахи и звуки лаборатории. Пусть это сельскохозяйственная, или больничная лаборатория, или где-нибудь на нефтепромыслах, или на шахте – все равно.
Леночке «идет» быть в лаборатории. В этой девушке какая-то почти неуловимая одухотворенность. По-моему, у нее одухотворенные пальцы. Да, да, пальцы. Длинные, чуткие. Качество сварки она может определить даже в темноте, на ощупь. Леночке приходится работать с самой новейшей, сложной аппаратурой: тут и гамма-просвечивание, и рентген, и разного рода дефектоскопы.
В лаборатории в этот час никого. Здесь властвует тишина, слышно лишь завывание вьюги да сотрясаются рамы. Лена приближает ко мне смуглое лицо, сжимает горячей рукой мои пальцы и быстро шепчет:
– Я хотела тебе сказать…
– Что ты хотела мне сказать, Леночка? – почему-то шепчу и я, чувствуя непонятное смятение. Я вижу гладкую, длинную шею, по которой хочется провести рукой, шею и маленький подбородок.
– Я хотела тебе сказать… Я тебе скажу в другой раз. А сейчас иди, иди, кто-то поднимается. Но ты должен знать…
В глубокой задумчивости возвращаюсь на склад. Бригада ждет. Сварливый голос раздатчика Юры Плужникова:
– Кто там курит? Нахалы. Я вот Лихачеву пожалуюсь. Тут вам не кафе и не ресторан. Поработай с такой публикой…
Но на него никто не обижается. Хихикают, шумной ватагой выливаются на улицу в стужу, в белую мглу.
Сегодня минус двадцать. Предельная температура для сварки на морозе. А по распоряжению Скурлатовой мы должны работать на трассе – ответственный внешний трубопровод!
Бригада Харламова в этот день трудится на площадке для автоматической сварки поворотных стыков труб. Я иду туда, так как несколько дней мы будем находиться в жесточайшей зависимости от них, от их оперативности. Надо согласовать кое-какие вопросы с Харламовым.
Харламов хмур. После делового разговора он как бы между прочим спрашивает:
– Что это тебя вызывали в лабораторию?
Понимаю: продолжает ревновать к Леночке.
Делаю озабоченный вид и, чтобы успокоить его, говорю:
– Скурлатова устроила нагоняй. Старая история – непровар у Демкина. Лаборатория подготовила данные.
Он смотрит с подозрением, хочет еще о чем-то спросить, но в это время из вьюги высовывается платформа, груженная трубами. А потом, как бы сами собой, трубы с ксилофоническим звоном начинают скатываться на стеллажи. Ребята собирают трубы, производят прихватку плетей. Плети из труб длинные – до тридцати, а то и до сорока метров. Их накатят на тележки с роликоопорами, и тележки помчатся по узкоколейке к нам на посты.
Я машу Харламову рукой и ухожу на трассу.
Мой пост ничем не отличается от других постов: тут стоит сварочный аппарат – этакий ящик с синим ребристым кожухом и клеммами; от клемм тянутся к электродержателю провода – вот и все. Привычным жестом беру щиток со смотровым стеклом, закрываю лицо и глаза; в правой руке – держатель с электродом. Склоняюсь над плетью из толстых труб.
И снова поет свою дребезжащую песню синее солнце. Я взял с собой двенадцать килограммов электродов: этого должно хватить на смену. Марку электродов Плужников подобрал мне точно. Он учел все: мою квалификацию, пространственное положение швов, температуру воздуха. Мне остается одно: выдержать. А выдержать очень трудно, даже если обладаешь хорошей закалкой.
Приходится напрягаться, все время следить за поведением металла, регулировать силу тока. Стынут ноги в валенках, стынет левая рука, сковало холодом спину. Хорошо бы погреться, но нельзя даже на секунду отрывать электрод от шва. И я веду, веду шов, веду бесконечно долго.
Многослойная сварка, и чтобы обработать только один-единственный стык, потребуется семь часов…
Обычно при минус двадцати все работы на трассе замирают. Но нас подгоняют сроки. Да, сейчас очень пригодился бы полуавтомат Харламова. Ведь если температура воздуха упадет еще хотя бы на один градус – работа на трассе замрет…
Стараюсь не думать о холоде. В Сибири видали морозики и покрепче: от них лопались деревья…
Сибирь, Сибирь… золотистая кашкара, Таня, которую я все еще продолжаю любить, хотя она и не заслуживает этого. Я должен ее ненавидеть…
Кашкара… Большие фарфорово-хрупкие на вид цветы, прозрачно-желтые. Они пахнут снегом и таежными ветрами. Сколько их было той весной, когда мы познакомились с Таней!
Еще в ту пору, когда мы с дедом Антипом караулили в здешних местах оборудование для производства буровзрывных работ, я встретил девчонку. Мы сидели с ней в кустах кашкары, словно бы охваченные со всех сторон желтым пламенем. Туманно-синяя весна, пахнущая прогретой корой сосен и лиственничной хвоей…
А потом я, отслужив действительную на Тихоокеанском, вернулся в тайгу, на Танину родину.
В деревне только и было разговоров что о нашей предполагаемой свадьбе. Председатель колхоза Иван Кононович не сомневался, что, поженившись, мы останемся в колхозе: ведь Таня кончала агрономический техникум. Нас приглашали на колхозные собрания.
– Молодец Татьяна: такого парня залучила! – радовался Иван Кононович. – Раз в технике смыслит, цены ему нет!
Но все вышло по-другому.
В наши места в это время приехала археологическая экспедиция, изломавшая в короткий срок весь график моей жизни. Профессор Жбанков искал стоянку древнего человека, – кажется, эпохи неолита и начала бронзового века. Жбанкову требовались рабочие, повар, коллектор. Узнав, что я уволенный в запас моряк, начальник отряда сразу же попытался нанять меня. Я отказался. Но Таня рассудила по-другому:
– Я пойду. Деньги на дороге не валяются.
– А когда же свадьба?
– Сейчас люди заняты. Сыграем осенью.
Она ушла в экспедицию коллектором, по совместительству – поваром.
Экспедиция раскинула палатки на берегу ручья, километрах в десяти от деревни. Каждый вечер я встречал Таню. Несколько раз бывал в лагере. Мне показывали круглодонную керамику, каменные нуклеусы, наконечники стрел. Профессор Жбанков рассказывал сотрудникам и рабочим о развалинах древних городов, о серебряных амфорах и золотых гребнях из скифских курганов, о женских украшениях яркого червонного золота из гуннских курганов, о потерянных пирамидах, набитых сокровищами фараонов, о фресках Кносса, о каменных крылатых быках древней Ассирии.
– Самое примечательное в жизни человека, – говорил профессор, – это приключения духа. Никакие перипетии внешнего порядка, никакие странности отдельной судьбы не могут идти в сравнение с тем, что случается с вами на беспредельных просторах познания.
Он говорил о том, что раскрытие древних письменностей и языков относится к числу самых великих подвигов человеческого духа.
Была в Жбанкове некая затаенная энергия, которая незаметно подчиняла всех.
Таня слушала его с глубочайшим вниманием. Она как-то на лету схватывала все это. По вечерам зубрила синхроническую таблицу культур.
– Зачем тебе?
– Интересно. Знаешь, кто ее составил? Доктор исторических наук Клюквин, начальник Евгения Ивановича! Пятьдесят лет составлял.
– А кто такой Евгений Иванович?
– Как кто? Жбанков. Замечательный человек.
– Что ж в нем такого замечательного?
– Умница. Ему всего тридцать два года, а он уже профессор.
– Попробовал бы твой профессор сдать в рывке сто пятьдесят килограммов.
– А зачем ему это? У него ум.
Я не сердился. Посмеивался. Ведь я знал Таню еще в ту пору, когда она была глупенькой девчонкой, принимала любое мое слово на веру, преклонялась предо мной. Теперь мне нравилась самостоятельность ее суждений, ее желание учиться, в чем-то превзойти меня. Мы сильно любили друг друга, любовь была проверена годами, и я не мог унизить Таню ревностью.
– Представь себе: скажем, приезжает в наш лагерь сам доктор Клюквин, мировая величина в исторических науках, и обращается ко мне…
– Дура ты, Танька. Клюквин никогда не приедет в ваш лагерь. Он в стране Никарагуа ищет клад инков.
– А ты откуда знаешь?
– Знаю.
Но знаменитый Клюквин, член-корреспондент Академии наук, крупнейший специалист по каменному и бронзовому векам Европы и Азии, приехал. И это почти невероятное событие произошло благодаря Тане.
Престарелый доктор погладил Таню по голове и сказал: «Молодец, девочка».
Иногда невольно становишься философом и начинаешь рассуждать о таких вещах, как случайность и закономерность. Какова она, закономерность жизни? И какую роль играет в ней случайность? Случайность может быть счастливой. А может быть и дурной. И опять же одна и та же случайность для одного оказывается счастливой, а для другого…
Жил себе человек, работал, любил, решил жениться, и вдруг в эту стройную картину вторгается нелепейшая случайность – и все идет кувырком…
Началось вот с чего.
Профессор Жбанков спросил у Тани: не слыхала ли она от старых людей о древних могилах, которые должны находиться где-то в этих местах.
– Есть тут один распадок… – сказала Таня. – Я покажу вам.
Раньше мы с Таней часто встречались в том распадке. Но нам не было дела до серых сланцевых плит, вытянутых цепочкой с севера на юг…
Раскопки первой же плиточной могилы – и неслыханная удача: парное погребение. Великолепно сохранившийся скелет женщины, золотой проволочный спиральный браслет, бирюзовые и сердоликовые ожерелья. Сохранились остатки одежды погребенной, обшлага рукавов были украшены белыми цилиндрическими бусами. Рядом со скелетом женщины – скелет мужчины.
Одна такая находка могла произвести фурор в ученом мире. Но Жбанков оказался на редкость удачливым человеком: здесь же, в распадке, он обнаружил развалины какого-то дворца.
Понаехали корреспонденты. Имя Тани замелькало на страницах газет и журналов. Один из центральных журналов поместил ее цветную фотографию. И пошло, и пошло. Ученик известного скульптора воссоздал в гипсе облик людей той далекой поры, и все увидели, что и тогда женщины и мужчины были прекрасны.
Все эти находки связывались с именем Тани, журналисты неизвестно почему окрестили ее Таежной Ундиной.
Я радовался за Таню и злился. Она неожиданно заявила:
– Видишь, что творится? Мы едем с тобой в Москву!
– Это еще зачем?
– Как зачем? Профессор Жбанков предлагает мне сдавать в университет на исторический факультет. Обещает поддержку.
– А я что буду делать в Москве?
– Сдавать экзамены.
– Куда?
– Как куда? Со мной. На исторический.
– Без подготовки? Да и ты без подготовки.
– Не пройдем – поступим на подготовительные.
– А свадьба?
– Потом. Успеем.
Нет, ни в чем она меня не убедила. Но ее уже занесло. Девчонка вдруг открыла в себе тягу к историческим наукам. А скорее всего, тягой заразил профессор Жбанков, и у нее закружилась голова от блестящих перспектив.
– Вас уже не вычеркнешь из истории археологии, – напевал он ей лукавые песни. – Подобные находки случаются не так уж часто. Вы сделали выдающееся археологическое открытие.
Поправ все, мы уехали в Москву. Таню приняли безо всяких. А я, как и следовало ожидать, завалился. Родион Угрюмов, который в это время кончал институт в Москве, измывался:
– Запомни: археология берет свое начало в могильниках и гробницах; уж если у тебя такое пристрастие к могилам, то помогу устроиться на более «живое» дело – сторожем Ваганьковского кладбища. Дурень, на физико-математический подавать нужно было, ведь еще в тайге всё книжки по физике читал.
– А ты пойди к Клюквину, – посоветовала Таня. – Может, разрешит пересдать. Ты же уволенный в запас воин, должны быть льготы.