Текст книги "Право выбора"
Автор книги: Михаил Колесников
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)
15
Мечусь между институтом и «территорией». Говорят, Цезарь умел делать несколько дел сразу. Но когда поступаешь таким образом, ничего путного не выходит. Есть заместитель – профессор Рубцов. Тот самый, который любит говорить: «коснемся ниже». «Программы исследовательских работ коснемся ниже, а сейчас поговорим на отвлеченные темы». Из породы «чудаков». Они теперь пользуются авторитетом. Мол, чудаки выдумали прогресс. Потому-то каждый и старается прикинуться «чудаком», этаким рассеянным головастиком не от мира сего. Ах, по рассеянности забыл… Но еще ни один из них не забыл день получки. Как-то присутствовал я на контрольных испытаниях стержней для нашей установки. Завод огромный. Вакуумные камеры, счетно-решающие устройства. Чистота – пол можно протирать носовым платком. Главный инженер сказал:
– Чудаков, людей со странностями не держим. Могут нанести непоправимый вред. Не будет предельной аккуратности, погубишь и себя и персонал.
Рубцов «чудак» из настоящих. Специалист по выгоранию. День получки никогда не знает, не знает, какая у него заработная плата. Не помнит год своего рождения, опаздывает даже на собственные именины, забывает имена детей, а их пятеро. Однажды, три месяца спустя после ухода Цапкина, оглушил вопросом:
– А скажите, коллега, Герасим Кузьмич случайно не заболел? Что-то долго его не видно.
– Он уехал в Никарагуа на постоянную работу.
Больше о Цапкине Рубцов не справлялся.
Хоть и неприятно, приходится просить Бочарова «присматривать» за профессором. Может дать такие руководящие указания, от которых волосы встанут дыбом. Однажды, когда ему доложили о выполнении программы исследований, невозмутимо посоветовал:
– Теперь можете все уезжать в отпуск.
Руководитель сектора засомневался, пришел ко мне. Я, разумеется, отменил нелепое разрешение.
Бочарова Рубцов слушается охотно, хотя мог бы поставить его на место. Постепенно он уверовал, что Бочаров и есть настоящий начальник. Если нужно выйти по делам, отпрашивается. Роль няньки Бочарову не нравится, но молчит. Рубцов – крупный ученый, светлая голова в специальных вопросах.
Оставив этого сумасшедшего на попечение Бочарова, спокойно отправляюсь на «территорию».
Идет установка большой плиты верхнего защитного перекрытия. Кран медленно тащит плиту. Подымахов стоит с растрепанными усами, подает машинисту условные знаки. Высокий, прямой, Подымахов напоминает дирижера. Да он и есть дирижер. Я так и не спросил его ни разу, прочитал ли он мою работу, а он, занятый более, важными делами, по-видимому, прочно забыл о ней. Подымахов увлечен, мешать не положено.
На моем участке монтируют трубопроводы. Мы должны подсоединить их к циркуляционным насосам и компенсаторам. Возни с трубопроводами много. Сперва стальными щетками удаляли из труб волосяную стружку, перед монтажом промывали авиационным бензином, продували сжатым воздухом. Потом начались гидравлические испытания, сварка. Каждый шов, каждое колено просветили гамма-лучами, проверили гелиевыми течеискателями. Нудное, кропотливое дело. На этот участок допущены лишь дипломированные сварщики с большим опытом. Прежде чем доверить им ответственное дело, устроили испытания, выставляли оценку за каждый сварной шов. Подымахов был безжалостен и неумолим, если монтажник по нерасторопности отступал от инструкции. Счет шел на десятые доли миллиметра. Гибку труб поручил самым искусным. «Гибка» – странное слово, А «гнутие» не скажешь.
Теперь, когда подсоединим циркуляционные насосы, начнется вторичная промывка контура, и снова гидравлические испытания. А запотеет шов, Подымахов устроит разнос, будет трясти рентгенолога и меня. Старика все боятся. Всегда чувствуешь себя немного виноватым перед ним.
Когда наблюдаю за ним, спрашиваю, что такое руководитель? Наверное, прежде всего хороший организатор. Особое искусство. А может быть, и не искусство. Директор завода не прыгает от станка к станку. Руководителю стройки не обязательно командовать каждым краном, подпирать плечом грузовик, завязший в грязи. В душе я не всегда одобряю поступки Подымахова. Один человек физически не в состоянии охватить все, подменить всех. Идеальный руководитель, наверное, совсем другое. Требовательность не в разносе.
Просто Носорог не умеет сдерживать свой кипящий темперамент. Горит, мечет громы и молнии, создает атмосферу нервозности. Он слишком увлекается. Темперамент хорош к месту. Вот когда будут исключены волюнтаристские проявления характера руководителя, тогда начнется эпоха научной организации всякого производственного процесса. Управление не должно быть искусством для избранных. Оно должно быть точным административным механизмом. Тогда всякий честно исполняющий свои обязанности не будет трепетать перед начальником, бояться, чувствовать себя виноватым перед руководителем-подвижником. Слишком нерациональная трата психической энергии.
И все-таки старик прекрасен во всех своих импульсах! Последний из могикан отжившей эпохи с ее грозным романтизмом, подвижничеством и революционным пуританством. Таких уже не будет. Мы вступили в век научной организации, где романтизм обретает совсем иные черты.
Глухая ночь. Хожу и хожу по комнате. Дымлю трубкой. Беру с полок книги. Раскрываю и тут же отбрасываю. Тягостно, бесприютно. Взгляд задерживается на мемуаре Эшби. Кибернетика. Холод нашей эпохи. Нужно перелистать Плутарха. Всегда успокаивает. Человечество до сих пор не может разгадать себя. Откуда оно и для чего? Для кибернетики оно – всего лишь очень сложная вероятностная система. Историк пытается превратить ее в детерминированную.
Я не могу работать, не могу читать. Подхожу к зеркалу и замечаю седой клок на левой стороне головы. Эк тебя крутит, бедняга!.. Почему-то вспоминается глупый разговор между Ардашиным и Вишняковым. Ардашин: «Для чего человек родится?» Вишняков: «Для работы». Ардашин: «И для отдыха». Вишняков: «Для отдыха не рождаются. Отдых – это перерыв в работе». А ведь то же самое я слышал на другом континенте, от умирающего японского физика.
Нет Марины, нет Зульфии… Все-таки Зульфия что-то значит в моей жизни. Если бы она вдруг вышла замуж, я, наверное, был бы потрясен. Опять уязвленное самолюбие. А где же любовь, любовь?..
Подымахов, занятый по горло, но все знающий, все видящий, вернее, все понимающий, говорит: «Зульфию зря уволил. Пожалеешь, не раз пожалеешь…» Какой смысл вкладывает он в эти слова? Нет, не пожалею. Я-то знаю. У меня ведь особый эгоизм: хочу любить, испытать неповторимость чувства любви. Я в самом деле не могу смириться с мыслью, что Марина принадлежит другому. Принадлежит… Глупое канцелярское слово. Кто из них кому принадлежит, трудно разобраться. Как будто можно приказать себе: не люби, забудь, вычеркни… Почему-то люди стреляются, бросаются под поезд… Что они уносят с собой? В сорок пять любишь и сердцем и умом.
Иногда чувствуешь себя пришельцем из неведомого мира и вдруг видишь отношения людей во всей наготе. У Фихте существующее и воображаемое одинаково реальны… Философия безумцев и влюбленных. У людей есть надежда, у меня – теория вероятностей. Житель далекой планеты, обуянный земными страстями, брожу, не находя приюта и спокойствия. Есть ли пристань взволнованному чувству? В юности думалось: у человека одно назначение – пролететь по жизни метеором, воспламеняя все на пути. То были высокопарные мысли. Сейчас они вызывают улыбку. А ведь тогда крылья были хрупкими, неприспособленными для большого полета. Была дерзость. За одну каплю тепла и солнца для этой Земли отдать все. В юности все мы – пришельцы из неведомого мира. Все нам дико, чуждо, непривычно.
Если бы можно было вернуться туда, скинуть бремя страданий и злобы у ног любимой. Мы всегда верим в ту идеальную планету юности, где после долгих скитаний подводится справедливый итог всему. А вся жизнь – лишь эксперимент, удачный или неудачный, и будто бы все можно начать сначала. Преднамеренных людей слишком мало. Они или становятся отцами человечества, или ввергают его в пучину бедствий.
И все же: ни одному дню не скажу, что пропал он даром. Даже самый серый из них оставил в памяти горячий след.
Если бы ты знала, Марина, как мне тяжело… У меня в мозгу поселилась синяя птица. Но это хорошо, очень хорошо… Иначе и не могло быть… У Блока, кажется:
«А я, такой же гость усталый земли чужой, бреду, как путник запоздалый, за красотой…»
А теперь и это ни к чему… Бесцельно… Пусть живут, любят и работают. Трагедия? Нет, нет, не трагедия. Всего лишь небольшая развязка небольшой истории…
И когда раздается звонок у входной двери, вздрагиваю. С тех пор как Анна Тимофеевна ушла, никто не заглядывал ко мне. Всюду беспорядок. На лбу гипсового Эпикура слой пыли.
Звонок настойчивый, от него сотрясаются стены.
Открываю дверь. Бочаров!.. В лице ни кровинки.
– Что стряслось?
– Умер Подымахов!..
– Когда?
– Только что. Разрыв сердца.
– Проходите. Может быть, ошибка?..
Он трясет головой, поворачивается и медленно уходит. А я стою у раскрытой двери, бессмысленно смотрю в темноту. Не чувствую ни горя, ни отчаяния. Просто не могу сдвинуться с места – ноги вросли в пол. Да сердце бьется неестественно громко.
Умер… Еще сегодня утром… В это невозможно поверить… – избитые слова. Можно торопиться, звонить, поднять всех. Можно плюхнуться в кресло, обхватить голову руками, сидеть, ничего не соображая и ничего не предпринимая. И что тут можно предпринять? Он умер – и все.
Почему прибежал Бочаров? Есть телефон…
Такая смерть вызывает недоумение. Завтра в главном зале его не будет. И это странно, нелепо. А кто же будет?.. Другого невозможно представить.
Я не люблю слез, ненавижу их. Но щеки мокрые сами по себе. Что-то недоговорили, что-то недосказали друг другу. Наверное, не самое главное, если недосказали. Во всяком случае, от меня он ни разу не услышал теплого, ободряющего слова. Ведь казалось, ему не нужны такие слова. Я не согрел его своей откровенностью. Сдерживая зевоту, слушал воспоминания о тех годах, когда он был молод, полон сил и сам себе казался неистребимым. Боль. Только боль. Щемящая боль.
– Он до последнего дня думал о вас, – говорит Рубцов. Кладет на стол центральную газету.
Некрологи. Посмертная статья Подымахова. Закончить не успел. Нашли среди бумаг. Посвящена моей космологической теории. Строчки прыгают перед глазами:
«Научная добросовестность… глубокий анализ… В ряду таких замечательных творений человеческого духа, как… Несомненно, завоюет признание…»
Я не могу читать. Зачем статья? Ведь было чертовски некогда… Твой прощальный привет, старик. Даже после смерти ты хочешь осенить меня своим могучим крылом. Ты был болезненно чутким к людям…
Седенький Федор Федорович смотрит на меня глазами младенца. Топорщатся редкие усы.
– Как все нескладно получается… – говорит он. – Ушел гигант, оставил нас перед кучей нерешенных вопросов. Самое скверное: во главе всего дела поставили меня, человека, не приспособленного к практике. Я отбивался, как мог. Вспомнили, что именно я восставал против стальной оболочки. Никто не хочет брать на себя ответственность. Ответственности не боюсь, боюсь показаться нелепой фигурой на общем фоне. Придется вам, дорогой мой друг, взять все в свои руки. Конечно, неофициально. Я ставил вопрос об официальном утверждении вас. Не соглашаются. Им нужна фигура с заслугами, со степенями и званиями. Глупость. Будто звания прибавляют знаний в той области, где вы никогда не трудились, Ладно, буду мальчиком для битья, а вы командуйте!
Во мне закипает раздражение.
– А как же все-таки с институтом?
– Передайте все функции Рубцову. Временно, разумеется. Изредка придется контролировать, направлять. Рубцов – человек своеобразный, не от мира сего.
– Ну, а если я откажусь брать все в свои руки?
– Долг перед покойным. Мы обязаны до конца довести дело, начатое им. Я мог бы отказаться в категорической форме. Поставили бы какого-нибудь Храпченко. Все приостановилось бы. Будьте благоразумны. Вы же коммунист.
Хочется задушить Федора Федоровича. Но я подчиняюсь непогрешимой логике. Долг перед покойным… Откажись – до конца дней будет терзать совесть. Покойному не нужны больше ни установки, ни атомные центры, ни полеты в космос, и все-таки я взваливаю на себя непосильный груз.
Существует некая преемственность. Дело, начатое одним, должно быть завершено другим, иначе в обществе воцарится хаос.
Институт придется отдать в руки Бочарова. Тоже неофициально. Мне очень не хотелось бы делать этого, не хотелось бы возвышать Бочарова. Но, к сожалению, нет другого, кому бы мог доверять в такой степени, как Бочарову. Почему я должен подсаживать Бочарова еще на одну ступеньку? Из глупого благородства? Почему всю жизнь должен нести бремя доброго Деда-Мороза?
Самообман. Доброта тут ни при чем. Бочарова выдвигает необходимость. Выдвинулся бы и без меня…
16
Страшно после Подымахова вдруг ощутить себя ответственным за все. И в Комитете понимают, что за все отвечаю я, а не Федор Федорович. Бить все равно будут меня. Установка нужна институту, институт должен стараться. Все комиссии в большинстве своем опять же укомплектованы сотрудниками института. Кому же и руководить ими, как не мне?..
И все-таки будто стою в чистом поле под ураганным ветром. Опереться бы на верное плечо старика… Но старика нет. Бесприютно. Должна же быть в мире какая-то справедливость? Старик хотел немногого: дожить до физического пуска установки. И в этом что-то бесконечно грустное. Теперь упрекай: поменьше нужно было мотаться туда-сюда. Он бы рассмеялся: будто без тебя не знаю. Все, что недоделал, доделывай ты. Хвалился море зажечь, вот и зажигай. Рассуждать-то всегда легче. А ты взвали, взвали да попробуй, вместо того чтобы подсчитывать чужие ошибки.
Я потерял друга. Я был к нему ближе, чем его сыновья. Мы жили одними интересами. За его широкой спиной можно было заниматься психокопанием, предаваться меланхолии, создавать надзвездные теории. И никто больше не скажет: «Изживайте, Коростылев, свой гносеологический априоризм».
Взвалив все на мои плечи, старик ушел туда, где от него никто не потребует отчета.
Физики говорят о «закрученном» пространстве. Какова его физическая суть, никто не знает. Может быть, подразумевается пространство спиральной галактики. А возможно, просто удобная логическая форма.
Я живу в закрученном пространстве и в закрученном до предела времени.
Мы близки к завершению монтажа. В центральном зале стены окрашены глифталевыми эмалями. Пластиковый пол. Зеркальная чистота, зеркальная гладкость. Нигде не должны скапливаться аэрозоли, радиоактивные загрязнения. Чугунные герметические двери…
Когда по металлической лестнице поднимаюсь на мостик, то на мгновение вспыхивает горделивое чувство: меня считают капитаном этого корабля! Но лишь на мгновение. Забота гасит телячьи восторги. Капитан без хорошей команды – жалкая фигура.
Сотни, тысячи людей создали это чудо техники. Возможно, после старика я для них не очень-то авторитетный начальник. Никого ни разу не обругал. Деловые вопросы решаю не в центральном зале, а в кабинете. Апеллирую не к совести, а к точному исполнению своих обязанностей. Во мне нет священного огня подвижника. Просто не гожусь для подобной роли. Не тороплюсь ввести объект в строй раньше намеченного срока. Зачем? Здесь поспешность может привести к роковому исходу. А старик постарался бы… ввел…
До физического пуска установки еще далеко. Сперва нужно все наладить. Опять промывки, опрессовка, продувка азотом, контрольная проверка проходимости ячеек установки. Система электроснабжения будет испытываться два месяца. Трое суток вращаются вентиляторы всех систем. Идет проверка дозиметрических систем с помощью источников излучения. Всего не охватить рассудком.
Еле передвигаю ноги от постоянной усталости. Ничто так не подтачивает, как чувство личной ответственности. Оно даже самого бездарного руководителя награждает мученическим венцом. И все-таки во мне живет уверенность, что в конечном итоге все будет хорошо. В самом деле, с чего это я взял, будто за все отвечаю я один? Не пять-шесть человек вершат судьбами науки. Здесь каждый чувствует свою личную ответственность. Судьбу стройки решают коллективы. Сейчас главная сила – монтажники, мои «комсомолята». Подымахов был прав – человек носит в себе взрывчатку. Объявив стройку комсомольской, монтажники с утроенной энергией принялись за дело. По сути, сложнейшую часть работы они целиком взяли в свои руки. Нашлись талантливые рационализаторы, умелые руководители. Я, разумеется, давно выполнил свои обещания – институт установил шефство над монтажниками, произошло своеобразное слияние двух коллективов молодежи. Да и сам я, общаясь с этим шумным народом, будто вернулся к дням своей комсомольской юности. Дух ведь тоже омолаживается. Вернее, такое омоложение ему прямо-таки необходимо, чтобы не терять общую перспективу. И я счастлив, что в какой-то мере сумел завоевать уважение монтажников. Раньше для них я был просто «товарищ Коростылев», человек далекий, отчужденный, закованный в броню научных званий; теперь я накрепко включен в круг общих интересов: тут не только стройка, но и всякого рода мероприятия, бытовое устройство – весь тот комплекс, который выпадает на долю руководителя. Кстати, я не избежал общей участи – озорники окрестили и меня: «Регулирующий стержень». Должно быть, за худобу и высокий рост. Ну и за руководящие функции.
И в это страдное время в мои прокуренные, замусоренные комнаты врывается слава. Ее приносит почтальон в конвертах, она верещит телефонными звонками из редакций и обществ, она появляется в виде молодых любознательных корреспондентов. От нее можно спастись только на «территории», куда посторонних не пускают. Кого-то еще волнуют загадки вселенной…
Письмо из Дании. Доктор Нагель восхищен теорией, поздравляет и вовсе не сожалеет, что я опередил его. Ведь доктор Нагель работал именно над этой проблемой.
Почему из Дании? Почему не из Америки или Англии? Впрочем, в Дании могут жить люди в десятки раз умнее американцев.
Издательство предлагает договор на брошюру, где была бы в полном объеме изложена теория. Научные общества планируют публичные выступления. Слава – цепная реакция. Появилось сообщение в заокеанском научном бюллетене. Приглашения из Праги, Варшавы. В Армении астрономический симпозиум – я должен присутствовать. Приносят статью известного английского космолога. Он считает мою формулу событием века. Формула… Она замелькала на страницах научно-популярных журналов.
Волна славы раскачивается и раскачивается. Группа молодых математиков взялась за обработку теории.
Звонят из Академии наук. Раздраженный голос бранит за то, что меня невозможно застать на месте. Должна состояться пресс-конференция. Приглашены зарубежные корреспонденты. Прибыть в телестудию тогда-то, к такому-то часу.
– А почему вы все решили без меня? Может быть, я не хочу.
Нервический голос становится яростным.
– Что значит – не хочу?! Вам сказано!
– Некогда мне. Ясно? Установка висит на мне.
– Но это же невозможно – все отменить! Я отвечаю за организацию…
– Ну и отвечайте себе на здоровье. А я тут ни при чем.
Вешаю трубку. Телефон верещит и верещит. Беру нож, перерезаю шнур. Путь к славе отрезан.
Лови миг, глупец! Ты так долго ждал его… Слава. Статья Подымахова возбудила интерес к твоей личности. Упустишь – не наверстаешь никогда. Никогда… Слава держится на любопытстве. Кто изобрел телевизор? Не знаешь… То-то же. Люди столько наизобретали и наоткрывали, что всех благодетелей рода человеческого просто не упомнить. А тут – неповторимое стечение обстоятельств. Маленькое волевое усилие – и ученые всего мира станут раскланиваться с тобой как с равным. Ты получишь независимость. Не будешь воевать со всякой мелкотой. Зачем тебе институт, зачем установка? Твое призвание в другом. Мыслитель, философ. А там, глядишь, член-корреспондент, а возможно, и академик. Не исключена и Нобелевская премия. Ведь не боги же горшки обжигают. Ты, старина, переплюнул Гершеля и Кеплера, вместе взятых. Теорию можно разрабатывать сто лет. Она дает необыкновенный простор для звездного анализа: ее предмет – бесконечность во времени и в пространстве. Будет своя школа, бездна свободного времени для раздумий.
Почему бы тебе не двинуть знания в массы? Публичные лекции, длительные заграничные поездки. Как говорил Цапкин: «Нужно работать на шарик». Скромнейший Эйнштейн не гнушался популяризировать теорию относительности, даже рассказывал байки о своем детстве: как стрелка компаса впервые навела его на глубокие размышления. Свой знаменитый похоронный марш великий Шопен написал, посадив себе на колени скелет и положив его руки на свои. У тебя все было грандиознее: дрожала земля под ногами от взрывов. Теория рождалась в крови и грохоте величайшей из войн. Тут можно сотворить легенду. Великое рождается из великого… Восторг, любование самим собой, благодарность к оценившим меня коллегам…
Но я-то себя знаю. Никуда не поеду. Рассудку вопреки, наперекор стихиям… Нет, не скромность. Наоборот, дикое, вздорное чувство собственного достоинства. Ну, а если бы Подымахов не успел написать статью? Неужели кропотливый труд многих лет зависит от каких-то случайностей, от чьей-то поддержки? А если бы я открыл формулу бессмертия? Тоже пришлось бы «проталкивать»? Идти к славе через тщеславие? Каждый раз нахваливать себя? Говорить только о себе – недостаток ограниченных и тщеславных людей. Прислушайтесь – и вы узнаете цену человеку. Если моя теория ничего не стоит, то и черт с ней! Если она нужна людям, ее примут и без всех этих гастролерских фокусов. Не хочу пыжиться, строить из себя гения, выскакивать на ковер, как тренированная собачка Плевать на такую славу.
– Зря, зря, мой дорогой друг, – покачивает седенькой головой Федор Федорович. – Вам опять звонили, разыскивали. У славы, как у кометы, призрачный хвост, и все же комета озаряет небо. Трезвый ум не грех, а романтик со здравым смыслом – это уже победитель.
Возможно, и так. Но я никогда не был солидным человеком. Не умею.
Моя слава наконец докатилась и до института. У всех почтительное отчуждение. Только Бочаров по-прежнему невозмутим. Он тянет за меня лямку, как я тяну ее за Дранкина, и конечно же ненавидит меня от всей души. Я лишил его благодатного досуга. Дома – семья, уют, начатая докторская диссертация. Быть нянькой при человеке, который получает в полтора раза больше, ничего не смыслит в организаторской работе… За какие такие провинности? Где это записано?
Но Бочаров молчит. Кто-то за кого-то всегда делает что-то. Всегда так, когда производственный процесс опирается не на науку, а на пережитки. Ходить под начальством и быть свободным от начальства нельзя. Бочаров давно принял все это как неизбежное зло, с которым даже богатырь не в силах справиться. Отношения людей так тесно переплелись, что и друзья и недруги вынуждены вращать один и тот же жернов.
У контрольно-пропускного пункта останавливается легковая машина. Из нее выходит Цапкин. Не торопясь направляется ко мне. Знакомая ухмылка. Глазки ясные: через них все видно, а в них самих – ничего не разглядеть.
– Зачем пожаловал?
– А ты все такой же бука. За разнос в газете сердишься? Что же я могу с собой поделать, если мне твоя теория не нравится? Свободный обмен мнениями. Вот мои верительные грамоты: назначен членом приемной комиссии. Будем принимать установочку. Я хотел бы осмотреть второй контур.
– Нечего его осматривать. Что ты во всем этом смыслишь?
– Попрошу без грубостей. Я лицо официальное.
– Хорошо. Пойдешь на канализацию. И запомни: здесь хозяин я!
Герасим презрительно приподнимает верхнюю губу.
– Можно для начала и на канализацию. Мыло, сало, дерьмо – все равно. Мы не из гордых.
Пьяный от злобы и ненависти, врываюсь к Дранкину. Во мне вдруг умер ученый, взамен проснулся офицер военной поры, когда я врывался в штаб и стучал кулаком по столу.
– Или я, или Цапкин! До каких пор он будет путаться под ногами?!
Дранкин пододвигает миндаль с солью (любимое лакомство Федора Федоровича).
– Угощайтесь. Цапкин… Цапкин… Помню. Был до вас директором института. Любезный такой молодой человек.
– Гнуснейший тип. Дрянь, приспособленец, клеврет Храпченко…
Федор Федорович бросает несколько миндалин в рот. Зубы у него крепкие, белые. Сумел отлично сохраниться.
– Тип?.. Гм… Зря горячитесь. Нам ведь важно, чтобы комиссия подписала акт. Без волокиты. Если на сотню здравомыслящих приходится один дурак, что из того? Или, может быть, прикажете, дорогой друг, затевать пустячную канитель в самое трудное время? А мотивировка? Гнуснейший тип? Эмоциональная оценка. Мы ведь не можем требовать, чтобы приемная комиссия создавалась только из людей, приятных нам. Теперь припоминаю: Цапкин выступил против вас в печати. Скажут: мстите. Завидую вашей экспансивности, Я всегда вижу главную линию. Этот главный вал вращается, а на него налипает всякое: и доброе и плохое. Я учусь мудрости у великих. Они не были мелочными. В том их величие. Ньютон, например, говорил: «Если вас оскорбили, то лучше всего промолчать или отделаться шуткой, даже с некоторым ущербом своей чести, но никогда не мстить». Стыдитесь сравнивать себя с Цапкиным. Вы должны меряться силами с богами, а не с ничтожествами. Всегда так было: кто-то совершал подвиг жизни беспримерный, а вокруг вилась мошкара. Но мошкара ведь только мошкара. Недостойно-с, молодой человек. Где воля, где выдержка? Вы – истинный ученый, а все комиссии – величины переменные.
Убедил. Логика… Логика – ведь тоже веревочка.
Цапкин меня не задирает, вообще старается не иметь со мной стычек. Пока другие трудятся в поте лица, Герасим трется в кабинете Дранкина. Где-то раздобыл ящик миндаля. «Из личных запасов…» «Не в службу, а в дружбу» помогает оформлять документацию. Герасим знает, где какая нужна скрепочка. Готов послужить и за курьера. Нужны бланки – Герасим в типографии. Он как-то незаметно превратился в личного секретаря Федора Федоровича. Ведет календарь, вызывает машину, напоминает, где какое совещание и когда следует быть. Дранкин окружен заботой, вниманием, теплом. А тепло делает человека ленивым. Кому такое не понравится?
Я знаю все приемы Герасима. Они грубы, прямолинейны, рассчитаны на людей мягких, податливых. Он уже отгородил от меня Федора Федоровича, блокировал. Теперь не спеша начнет опутывать других. Шепчется с «попугайчиками», уцелевшими кое-где в секторах, несмотря на пронесшиеся бури.
Рубцов, оторвавшись от расчетов, восклицает:
– Герасим Кузьмич! Наконец-то вернулись… Ну, как там погода в Ни… Ни?.. А мы совсем заскучали по вас.
Бочаров выдворяет Цапкина без церемоний:
– Посторонним вход в институт запрещен.
– Я член комиссии! Кто вы такой, чтобы мной командовать?
– Вот и работайте в комиссии, а здесь вам нечего делать. Вахтер!.. Проводите гражданина.