Текст книги "Полоса"
Автор книги: Михаил Рощин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 40 страниц)
Между тем Нижегородов громко и горячо объяснял, что бюст, выставленный на воле, все время будет наполняться дождевой водой и вечно плакать.
Спустились. В сарае глядели на нового огромного коня – та же грива, вздутые ноздри, еще только намеченный, но незаконченный всадник, в котором, однако, можно было угадать – по бурке и папахе – Чапаева. Затем вышли на просторный задний двор, тут уж снова объявились все молчаливые и внимательные домочадцы, и на этом дворе увидели большую, во весь рост, тоже выкрашенную в серебряную краску скульптуру – человека в шляпе, в длинном пальто, с тростью в одной руке и с яблоком в другой. Карельников уже знал, что это Мичурин, хотя похоже было больше на писателя Чехова и опять-таки на самого Бурцева. Второй, точно такой же Мичурин длинно лежал на земле рядом с первым, а чуть поодаль, по грудь закопанный в землю, торчал третий Мичурин, только без шляпы. Этот совсем был вылитый Бурцев.
Опять-таки, на взгляд Карельникова, Мичурин был неплох, вполне можно поставить в Михайловске на берегу пруда, на новой набережной или в парке Стекольного завода. Но капитан вдруг засмеялся, сказал что-то Бурцеву, и тот стал смеяться тоже и говорить: «Это старое, старое…» И Карельников понял, что все эти Мичурины никуда не годятся и странное их кладбище так и останется здесь навсегда, на бурцевских задворках. И Карельникову немного неловко стало за себя, что ему Мичурин нравился.
Бурцев опять позвал всех в дом, и по суете среди домашних стало ясно, что там готовится угощение. Райхель направился к машине. Карельников поглядел на часы и решил ехать, не задерживаясь. Он даже не пошел в дом.
Его уговаривали, Нижегородов кричал всех громче. У Бурцева сделался виноватый вид, но Карельников сказал, что ему пора. Да и в самом деле, когда он теперь доберется до Кувалдина и когда домой? Он опять вспомнил, что Надя должна звонить, что Лях ждет его весь день, вспомнил про Пруды, о которых так и не поговорил с Нижегородовым, и про мешок комбикорма, увезенный у Марфы.
– Пора мне, пора, – сказал он твердо, – спасибо за компанию.
Он распрощался со всеми во дворе, сел в машину, и все стояли, не уходили, провожая его. Капитан впервые поглядел на Карельникова с интересом, спрашивал у Нижегородова, но Нижегородов сделал неопределенный жест, не желая, видимо, и под конец объяснять капитану, что за человек пробыл с ними полдня. Карельников махнул всем и поехал.
Его задело, он продолжал думать о том, почему капитан понимает и может поговорить насчет Бурцева и вообще искусства, а он, Карельников, в этом деле ни бе ни ме. Читать надо, учиться, быть в курсе. Надо, надо, обязательно надо. Но когда? До того ли, если газеты с утра прочесть некогда, читаешь уже в постели, на ночь глядя? А книг, журналов, кино всяких – миллион, разве успеешь? И главное, быстро все делается, быстро все меняется – месяца три не походишь в кино, потом пойдешь, а там тебе уже такое завернут, что диву даешься, откуда что взялось, такого и не показывали сроду.
Он ехал опять краем леса, дорога шла вниз и вниз, и справа, за лесной мелочью, промелькивала низина, куда надо съехать, а там открывалось издали и Кувалдино, разбросанное, ярмарочное когда-то село с широкой площадью И тоже, как в Пеплово, церковью посередине. На колокольне среди голых прутьев, оставшихся от купола, росла береза.
К дому Ляха Карельников подъехал, когда снова стал мелко брызгать дождь. Длинная кривая улица была пуста, во дворе, куда Карельников вошел, толкнув калитку в высоких глухих воротах, тоже никого. Шелестел под дождем маленький густой сад, дом с пристроенной, на дачный манер, стеклянной верандой и высоким крыльцом стоял в глубине и тоже выглядел пустым. Карельников уже поднялся на крыльцо, и только тогда отворилась дверь и стала на пороге Тамара, жена Ляха, в спортивных обтягивающих штанах и такой же кофте с белой полоской по горлу. На лице очки, в руках книга.
– Виктор! Наконец-то! – сказала она. – Целый день ждали! Проходи, проходи!
Карельников вошел, разделся. Сенцы, веранда, комнаты – все в доме Ляха маленькое, тесное, трижды перегороженное, и, едва переступив порог, чувствуешь себя будто в городской квартире, а не в деревенском доме. Еще оттого похоже, что всюду взгляд натыкался на книги, картинки, портреты и фотографии, на коврики, безделушки, «думочки», полочки, опять на книги. Дом достался Ляху от отца, тоже агронома, давно умершего, но все сохранялось, как при отце, даже венские стулья с плетеными сиденьями, о которых Лях говорил, что такие же стулья стоят у Толстого в Ясной Поляне. Тамара больше всего на свете любила лежать и читать, и в любом уголке дома можно было найти удобное старое кресло, с лампочкой над ним, или кушетку, или диван с брошенным на него теплым платком, и, куда ни сядешь, где ни пристроишься, делается сразу уютно, спокойно и тепло.
Оказалось, Ляха нет: не дождавшись, он уехал с бригадиром по полям, обещал скоро вернуться. Тамара провела Карельникова в тесную узкую комнатку с окном в сад – кабинет мужа. Здесь тоже было набито книг, на письменном столе горой лежали бумаги и книги.
– Ты, наверное, есть хочешь? – спросила Тамара. – Могу обедом накормить. Или подождем?
– Подождем, – сказал Карельников. Он взял со стола первую попавшуюся книгу и сел на низкий диван.
– Ну, посиди тогда, – сказала Тамара, – развлекать тебя не надо?
– Переживем.
Она кивнула и ушла. Странная жена у Ляха, интеллигентка. Он привез ее из Москвы, она закончила университет и теперь учительствует в кувалдинской десятилетке. Лях рассказывал: они поклялись всю жизнь жить в деревне. Но Москву не забывают: и ездят туда часто, и переписываются, и тьму денег тратят на книги да на журналы. Все знают, ничего не упускают, читать могут день и ночь. И это все больше она, чем он. Чудаковатая малость. Но ничего.
Книга, которую держал в руках Карельников, была старая, захватанная, распухшая от закладок и мелких записок, вложенных между страницами, а сами страницы сплошь исчерканы красным и синим карандашом. Это были письма «Из деревни» Энгельгардта – одна из любимых книг Ляха. Карельников стал листать и читать на выбор подчеркнутое.
«…Положим, что я, например, оставил бы всю землю моего имения в диком, некультивированном состоянии и завел бы такую систему хозяйства: со всей земли собирал бы траву, которая родится сама собою, без всякой культуры, скармливал бы эту траву скоту и весь навоз складывал бы на одну десятину при усадьбе и вел на этой десятине интенсивное хозяйство, разводил бы, например, спаржу, шампиньоны, ананасы. Это было бы очень интенсивное хозяйство, оно могло бы быть очень выгодно для меня, но что толку было бы в этой интенсивной системе хозяйства, какой интерес могла бы она представлять и стоило ли бы работать над этим…»
«…Конечно, если вы станете разводить турнепсы в Смоленской губернии, или садить кукурузу, конский зуб для силосования, или разводить живокость, или что там еще есть нового – росичка, кажется? – то мужик перенимать у вас не станет. Мужик сер, да не черт его ум съел…»
«…Перестали ходить в Москву на заработки, з а н я л и с ь з е м л е й, и дворы стали богатеть…»
«…И с чего такая мечта, что у нас будто бы такой избыток хлеба, что нужно только улучшить пути сообщения, чтобы конкурировать с американцами?
Американец продает избыток, а мы продаем необходимый насущный хлеб. Американец-земледелец сам ест отличный пшеничный хлеб, жирную ветчину и баранину, пьет чай, заедает обед сладким яблочным пирогом или пампушником с патокой. Наш же мужик-земледелец ест самый плохой ржаной хлеб с костером, сивцом, пушниной, хлебает пустые щи, считает роскошью гречневую кашу с конопляным маслом, об яблочных пирогах и понятия не имеет… У нашего мужика-земледельца не хватает пшеничного хлеба на соску ребенку, пожует баба ржаную корку, что сама ест, положит в тряпку – соси… Ведь если нам жить, как американцы, так не то чтобы возить хлеб за границу, а производить его вдвое больше теперешнего, так и только впору самим было бы. Толкуют о путях сообщения, а сути не видят. Американский мужик и работать умеет, и научен всему, образован. Он интеллигентный человек, учился в школе, понимает около хозяйства, около машин. Пришел с работы – газеты читает, свободен – в клуб идет. Ему все вольно. А наш мужик только работать и умеет, но ни об чем никакого понятия, ни знаний, ни образования у него нет. Образованный же, интеллигентный человек только разговоры говорить может, а работать не умеет, не может, да если бы и захотел, позволит ли начальство…»
Карельников приостановился, усмехнулся и, чувствуя волнение от прочитанного, перелистал несколько страниц, чтобы заглянуть в конце статьи на дату. Там стояло: «17 декабря 1880 года».
Он поднялся, подошел к окну, сунув книгу под мышку, закурил. За окном было зелено, по близким к стеклу листьям сбегал каплями дождь. Он снова открыл книгу и перечитал еще раз последнюю страницу. И опять поглядел на дату. «Н-да, интересно…» А вот новое, особенно жирное отчеркиванье красным карандашом и восклицательные знаки на полях:
«…Счастлив тот, кто спокойно ест свой хлеб, зная, что он заработал его собственным трудом. Может ли быть человек спокоен, счастлив, если у него является сознание, что он ест не свой хлеб?.. Не оттого ли так мечется наш интеллигент, не оттого ли такое недовольство повсюду?.. И чего метаться? Идите на землю, к мужику! Мужику нужен земледелец-агроном, нужен земледелец-врач на место земледельца-знахаря, земледелец-учитель, земледелец-акушер. Мужику нужен интеллигент-земледелец, самолично работающий землю. России нужны деревни из интеллигентных людей…»
Вот он весь Лях в этом, тут же подумал Карельников. Это его отчеркивания, его восклицания, его программа. Сколько раз Карельников слышал от него подобные слова. И сам он изо всех сил выполняет их… Но где же сам он?
Карельников поискал глазами, куда стряхнуть с папиросы пепел, и вышел, чтобы спросить у Тамары пепельницу. Хотелось поделиться прочитанным. Тамара сидела на веранде в кресле, поджав под себя ноги, подняла лицо от книги.
– Черт знает, где его носит! – сказала она.
– Да ничего, – сказал Карельников. – Я, пожалуй, поеду, поздно. Может, по дороге встречу. Он куда подался-то?
– Кажется, в Щекутьево, о Щекутьеве у них был разговор. Но может, я покормлю тебя? Надя-то дома? Как они там?
Карельников рассказал про Надю, что он именно торопится к вечеру домой, чтобы поговорить с ней. Он понял, что если Ляха сейчас нет, то он не скоро и будет, можно прождать долго. Да и было такое ощущение, словно он уже поговорил с Ляхом.
Тамара не задерживала его, не уговаривала – церемонность не в ее привычках: хочешь – сиди, хочешь – уходи. Она и сама может встать от стола с гостями, как было однажды, и уйти лежать в гамаке в саду: дескать, надоело с вами сидеть и слушать все одно и то же. От этой суховатости становилось немного не по себе. К тому же Карельников наедине с нею не знал, о чем говорить: чувствовал, что сам ей тоже неинтересен. Вот и сейчас понял, что ничего не скажет про Энгельгардта. Он отказался от обеда и решил ехать.
– Скажи, значит, что был, что дня через три будем актив собирать, пусть готовится. Если, конечно, погоды не будет. Да и вообще приезжайте.
– Куда ж сейчас! Экзамены, – сказала Тамара.
Они поговорили об экзаменах, о делах в кувалдинской школе (Карельников считал, что через год-другой Тамару надо сделать директором или завучем), и она проводила его, выйдя опять с книгой на порог.
Дождь продолжал сыпать. И то ли от дождя, то ли оттого, что не повидал Ляха, то ли от прочитанного, то ли от равнодушия Тамары к нему, Карельникову сделалось одиноко и скучно. Или не хотелось возвращаться в пустой, неприбранный дом? Или хмель вышел? Ну ладно.
Он поехал по Кувалдину медленно, еще надеясь встретить Ляха, но село было пусто.
Нижняя дорога от Кувалдина лежала разбитая тракторами и машинами, грязная, в колдобинах, «газик» сразу стал тонуть, вилять, вязнуть, то и дело приходилось включать передний мост, и уже через несколько минут езды Карельникову стало жарко, и все мысли вылетели от единоборства с дорогой. Так ехал он минут сорок, и ни одна живая душа не встретилась, кроме двух девочек-подростков с велосипедами – велосипеды вели по обочине. Дождь не переставал, и делалось нехорошо от мысли, насколько он опять задержит сев.
В маленькой деревне Мордвинке, на краю, уже на выезде, Карельников увидел возле одной избы трактор. Избы здесь стояли просторно, неогороженно, без единого дерева или куста (и без того лес рядом). Неплохо было бы заправиться на всякий случай, бензина оставалось мало. Может, у тракториста найдется? И Карельников подрулил к трактору.
Изба оказалась большая, старая, с полукрытым позади двором, с галереей, но уже само крыльцо скособочилось и дрожало под ногами, и все стояло распахнуто, неприбранно, навалено, будто Мамай прошел. Едва ступил Карельников на галерею, как вокруг заскрипело тоже, задрожало, под ноги выкатились два кутенка, заскулили, а в закутке, в темноте, затокали, заволновались собравшиеся ко сну куры.
Карельников толкнул дверь и вступил в горницу.
– Можно, нет? Здравствуйте!
– Здорово, коль не шутишь! Вот и гостя бог послал!
В нос ударило густым, спертым, заколыхалось пламя керосиновой лампы на столе, забелели обратившиеся к двери лица. От стола поднялся, покачнувшись и засмеявшись на свое качанье, маленького роста мужик в выпущенной из штанов рубахе, босой. Лицо молодое, но голова лысая. Сбоку, прислонясь прямой спиной к стене, сидел второй человек, видно гость, в шинели внаброску. В глубине горницы на кровати полулежала женщина и вокруг нее возились двое белоголовых ребятишек лет по пяти.
– Да ты заходи, заходи, чего там! – говорил хозяин. – Давай погрейся!
Карельников стал объяснять насчет бензина и поймал на себе напряженный, опасный взгляд человека в шинели – бледного, саркастического, словно он хотел уличить в чем: знаем, мол, за каким таким бензином пожаловал.
– Это сделаем! – ответил хозяин Карельникову. – Отольем! У Володи все есть! Да ты садись! – Он уже наливал из бидона в большую молочную кружку розовую брагу. – Откудова сам-то?
– Из Михайловска.
– Из Михайловска? Ха! – едко сказал тот, что в шинели, и Карельникову показалось, что он или сумасшедший, или пьян вдребезги. Еще он разглядел, что у человека нет правой руки – пустой рукав приколот к рубахе.
– Да ладно, брось! – сказал хозяин однорукому. – А ты на него не гляди, черт с ним, надоел!
Карельников снял кепку, сел. На столе – картошка, лук, пустая банка из-под консервов в томате. Хозяйка поднялась и подошла к столу поухаживать. Была она большого роста, молодая, неуклюжая, щеки румяные.
– Я на минуту, – сказал Карельников, – спасибо, не надо ничего. А то темнеет, дорога вон какая.
– Да брось, ночуй! – сказал хозяин. – У Володи места, что ль, не хватит! Брось! Свой брат, шофер!
– Ха! Шофер! – опять сказал однорукий, сверля Карельникова взглядом.
– А ты сам-то кто будешь? – спросил Карельников чуть строго.
Хозяин Володя налил уже всем и тянулся чокнуться.
– Я-то? – однорукий засмеялся, как артист. – А тебе-то зачем, кто я есть?
– Да мне не надо, – сказал Карельников и чокнулся с Володей, давая понять, что не хочет говорить с одноруким.
– Кто буду! Ха-ха! – продолжал однорукий.
– Да ладно вам, Николай Иваныч! – сказала хозяйка густым голосом. – Не можете без скандалу-то?
– Сулейка-а-а Хану-у-ум! – вдруг запел Володя. – Аб тибе-е адной я мичта-а-аю!..
Ребятишки слезли с кровати и стояли теперь в двух шагах от Карельникова, разглядывая его. Можно бы посидеть, поговорить, но однорукий мешал. Да и Володя был уже хорош.
– Ну, ладно, давай зальемся, пока не стемнело совсем, – сказал Карельников и поднялся.
– Зальется он! – сказала хозяйка. – Пущай сидит! – Она пошла к двери. – Давеча приехал, слышу, трактор бухтит, а он не идет. Вышла, а он с трактору-то свалился и лежит в грязи. Доехать доехал, а в дом силов нету войти!
– Что ж, и разговаривать с нами не хотят! – закричал однорукий, но не поднялся и не бросился, как уже ожидал Карельников, а еще прямее прижался к стене и сильнее побледнел. Глаза у него сделались совсем безумные.
Карельников, не отвечая, вышел за хозяйкой. Она, идя впереди, объясняла на ходу:
– А энтот идол, хоть и убогий, а спасенья уж нет. Дружок-то, Николай Иваныч. Когда-то механиком был, а теперь, когда руку-то отрезали, кладовщиком…
– А что с рукой-то?
– Поранился, рану заразил, все и дела. Да он сроду этакий, по тюрьмам уж отсидел, теперя боится, обратно заберут, всех пугается.
Рассказывая, хозяйка достала, разбросав хлам на галерее, канистру. Карельников перехватил ее в свои руки, пошел к машине. Почти совсем стемнело, и дождь продолжал идти, он наливал бак наугад. Хозяйка не уходила, рассказывала с крыльца про мужа и Николая Ивановича.
– А все погода! – сказала она. – Мой-то уж работать горазд день и ночь, сутками не приходит, а теперя что ж? И не посудишь! Пьют да пьют, все одно сеять нельзя.
– Да это уж так, – сказал Карельников, думая о Николае Ивановиче. – А семья-то у него есть?
– У него-то? – хозяйка сообразила, о ком речь. – А как же! Старшая в Михайловском в продавщицах работает, да малых двое. Он мужик-то старый…
Карельников подумал и представил опять, что сказал бы Купцов, увидев Карельникова с Володей-трактористом и этим странным Николаем Иванычем, или как бы он сам, Алексей Егорыч, держал себя с этими людьми. На него бы никакой Николай Иваныч голоса не решился поднять, осекся бы.
Карельников закрыл бак, отнес канистру, в которой еще плескался бензин, к крыльцу, отдал хозяйке рубль.
– Ну, спасибо вам, поеду! – Его подмывало вернуться и послушать еще, что наговорит в запале Николай Иваныч, и потолковать с Володей, но он подумал, что наперед знает, что можно от них услышать. Не стоит. Да и давали себя чувствовать усталость и голод, а ехать еще далеко. Надоело все и захотелось приехать скорей домой, лечь и заснуть.
– А то вправду ночуйте, – сказала хозяйка, – у нас есть где. Они-то хороши уж, угомонятся скоро…
– Спасибо, доеду.
На галерее бухнула, отворилась дверь, заскрипело, упало и послышалось: «Сулейка Ханум», а потом детский голос: «Мамка, мам!»
Хозяйка выругалась и пошла назад. Карельников подождал, думая, что Володя выйдет, но он пел и шумел уже по двору. Карельников сел в машину, зажег фары (в их свете стало видно, как сыплет дождь), посигналил два раза на прощанье и поехал. Но еще долго ему казалось, что он сидит в этой избе, с бледным Николай Иванычем, Володей и хозяйкой с ребятишками.
Дорога опять пошла грязная, трудная, и так почти до самого Пеплова, мимо которого снова надо было проехать. Можно бы завернуть к Нижегородову, но уже не хотелось. Да и навряд ли они вернулись, если Сергей Степаныч повез капитана на пасеку.
Не останавливаясь, Карельников проехал Пеплово, дорога стала забирать вверх. Дождь не переставал, тьма загустела, и не узнать было мест, по которым ехал он утром. Ни о чем не думалось, мелькало в памяти перевиденное за день, то одно, то другое, и он еще не знал, как все это собрать в одно. Чего он промотался весь день, выходной свой, чего выездил? Ничего особенно не сделал, никаких вопросов не решил. Но все-таки вроде не зря ездил, успокоился, устал, отвлекся. Ничего, Алексей Егорыч, ничего, все правильно, главное, чтобы не зря есть свой хлеб, как пишет тот помещик Энгельгардт.
Как всегда, когда едешь ночью один по лесной дороге, было ощущение одиночества и желание, чтобы попался кто-то навстречу или обогнал. Но только выступали в длинном свете фар и уходили назад березы, кусты, дорога. В чистом доме Купцова ходят теперь в тапочках, наверное, читают вслух, глядят телевизор, пьют чай. И что это у Карельникова все не по-людски, по-студенчески, необжито, неустроено, и нет такого порядка и основательности? И главное, в самом нет основательности, солидности и нет покоя.
Обгоняя нынешние впечатления, приходила мысль о завтрашнем дне, о тысяче завтрашних дел, тем более что Купцов не придет, и это будут дела, касающиеся не только сева, но всей жизни Михайловского района. И среди всех дел надо не забыть про мешок комбикорма, который утащили с калды у Марфы. Он представил себя завтра в своем кабинете, где он должен быть выспавшимся, собранным, бодрым, без той расстроенности, которая преследовала его сегодня с утра. Ничего, все войдет в колею.
До нижней дороги, до шоссе, ведущего к Михайловску, оставалось километра два, когда в моторе вдруг зачихало, стукнуло два раза и он мертво, в один миг заглох. Этого не хватало!
Карельников раз, другой и третий попытался завести мотор, но без толку – похоже, что-то с бензоподачей. Пришлось вылезать под дождь, в грязь – он поднял капот и запустил руки в горячий мотор. Сзади, по спине, по куртке, стучал дождь.
Он провозился минут двадцать, вымок, обозлился, не раз помянул своего Толика-шофера – уж очень глупо ночевать на дороге, в получасе езды до дома. И как назло, есть захотелось – просто подвело. Но куда денешься?
Так и пришлось бы ему здесь ночевать, если бы еще минут через пятнадцать позади на дороге не засветили фары, не показалась машина. Карельников стоял и ждал под дождем, и тяжелый грузовик, слепя его, подошел почти вплотную. Он был нагружен дровами, и Карельников подумал, что не иначе как мужики Выдринский лес пограбили ради воскресного дня.
Обе дверцы отворились, из грузовика выпрыгнули и окружили Карельникова трое мужиков в ватниках и кепках, загомонили, заговорили весело, не обращая внимания на дождь, – один высокий, с длинным лицом, молодой; второй, шофер, – коренастый, лет сорока; третий – круглолицый, щекастый, лихой, особенно веселый, балагур. Когда полезли с шофером в мотор и длинный наклонился тоже, Карельников почувствовал: несет водочкой.
– Да че там ковыряться! – шутил третий. – На трос его, и все дела! Тебе до Михайловска, что ль? Давай, а то в чайную не успеем!
– Лесом-то где разжились? – спросил Карельников длиннолицего.
Шофер по тону понял, о чем речь, поднял от мотора глаза, ответил за товарища:
– Это не думай, это у нас в порядке, бумага есть и все, что надо.
– Да я ничего, – сказал Карельников, хотя в другом положении, может быть, и посмотрел, какая такая есть у них бумага.
– А ты, видать, начальник, а? – веселился круглолицый. – Начальник, а? Начальник, а загораешь. Давно загораешь-то?
Карельников не ответил.
В моторе поковырялись минуты три, и он ожил, прочихался, все заулыбались, а весельчак стал кричать, что с Карельникова причитается.
– Чего там причитается, – ответил Карельников, – тут жрать охота, спасу нет.
Шофер вытер ветошью руки, принес из кабины полбуханки хлеба, завернутую в газету, и луковицу. Карельников отломил ломоть, сел в кабину, откусил кусок.
– Вы вперед езжайте, – сказал шофер на «вы», – мы сзади пострахуем, в случае чего.
Так они и поехали: Карельников впереди, грузовик сзади; так выехали и на шоссе, и хотя Карельников мог прибавить скорость и уйти вперед, но не уходил – ему весело было, что они едут следом, что он не один на дороге. Он съел на ходу хлеб, луковицу, заморил червяка, и ему даже пришло в голову: не зазвать ли мужиков к себе – дома есть немного водки, – пускай посидят, поболтают. Но нет, не стоит, конечно, да и не пойдут они.
Возле Михайловска они посигналили ему светом, он остановился.
– Ну как? – закричал шофер, выйдя на ступеньку. – Тянет?
– Спасибо, порядок!
– Ну, бывай. Мы через город не поедем, в объезд тут двинем!
– Ладно! – Карельников усмехнулся: не все, видать, у них выправлено с бумагой.
Балагур открыл дверцу со своей стороны и тоже кричал и махал рукой, но за ревом мотора Карельников не услышал. Грузовик пошел в сторону, и Карельников подождал, провожая его глазами. Потом поехал сам, прямо. Здесь уже было веселее, светили фонари, окна в домах, попадались автобусы и машины. Еще не закрылись магазины, и Карельников решил заехать в продовольственный возле Стекольного, взять чего-нибудь к ужину. К Купцову он решил все-таки не заходить, хотя был лишь десятый час и зайти можно было бы.
Приехав к дому, он увидел, что у Купцовых действительно еще горит огонь в окнах и опять вроде поднялась занавеска на окне, когда он отворял ворота и загонял машину во двор. Но нет, идти не хотелось. Можно позвонить, узнать, как и что, сказать, что устал. Он ведь и в самом деле устал.
Когда он открыл дверь, явился кот, Карельников обрадовался, стал разговаривать с ним, и кот ходил следом, пока Карельников переодевался, умывался, жарил яичницу. Так они вдвоем и поужинали на кухне.
Потом он включил приемник, поймал музыку, звонил из телефонную станцию, спросил, не вызывал ли его Ленинград, потом пометил у себя в блокноте насчет Прудов, мешка комбикорма и других дел. Взял ворох нечитанных газет, папку с бумагами, лег и стал читать. Купцову уже поздно было звонить, и он решил отложить звонок до завтра.
Читалось плохо, лез в голову прошедший день – то Нижегородов, то Винограденко, Любаша на сеялке, капитан, бледный Николай Иваныч, плачущая бабушка Бурцева, Тамара. Он отложил газеты и стал – в который уже раз! – читать записку, которую они возили в обком. Завтра, если бы записку утвердили, можно бы начать работать совсем по-другому, по-новому, но… Ничего, время покажет…
Карельников погасил свет, думал, что сразу уснет, – а то Надя и среди ночи может позвонить, не дождется, – но не спал еще долго, слушал, как шумит дождь, а перед глазами стояла грязная дорога, высвеченная фарами, и уходили назад березы. Долгий этот день все не кончался и, казалось, не кончится никогда.
1966