Текст книги "Полоса"
Автор книги: Михаил Рощин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 40 страниц)
Какое, однако, количество сотен лет нужно, чтобы научиться понимать и беречь свое, жить своим, питать им душу. И это не означает – замкнуться в своей раковине и плевать оттуда на остальной мир. Напротив, подлинная культура предполагает способность уважения другой культуры, восприятия ее и взаимообогащения. Понимая, что они оказали своею культурой влияние на весь мир и на все времена, греки должны испытывать радость щедрости. На ком, как не на греках, видно, как национальное искусство способно оказать влияние на культурное, духовное развитие всего мира.
С Эпидавра полагается унести ветку оливы. Костас сам сломал и подарил мне веточку. За ужином – мы ужинали большой компанией под той же виноградной, но теперь уже ночной крышей – я держал ветку возле себя на столе. Взглядывал на нее и говорил: вспомни про Еврипида, сегодня опять его праздник. Вспомни, подними за него бокал, спроси артистов: умер Еврипид в 406 году до нашей эры, чуть ли не растерзанный собаками, как говорит одна из легенд, умер или жив? Что скажут артисты?..
ПЛАКА
Кажется, сто раз ты это видел: афинский Акрополь, гордый Парфенон с его колоннадой, голубое небо – на картинах, открытках, рисунках, в кино. Но все же как ни устойчиво книжное, воображенное представление, оно всегда иное, чем сама действительность. Как говорил Ежи Лец: «В действительности все совсем не так, как на самом деле». То есть я не против воображения (я не могу быть против), и воображение способно быть куда богаче, но все же… Когда увидишь впервые высоту горы снизу, из узких улочек города, высоту, на которой стоит Акрополь (крепость), сразу понимаешь: а, ну конечно, крепость. Высоко, отвесные скалы, старые стены, как продолженье откосов. Раза в четыре выше, чем наш Кремль, например, стоит крепость, господствует надо всем. Не доберешься, не подступишься. А уже там, внутри, – Парфенон, храмы, каменные и мраморные дороги. Снизу видна только крыша, фриз фронтона, верх колонн. Светится храм на утреннем солнце слоновой костью, освещается разноцветными прожекторами в сумерки, когда идут представления из греческой истории на его фоне, растворяется в ночи или вдруг отзовется смутно под лунным светом… Реставрационные леса по стенам, крепежная арматура; на входе, где паломничество туристов, – деревянные сходни и ступени, которые покрывают уже истершиеся ногами камни. Замечательно это беспрерывное шествие, снизу, с дороги, куда подваливают и уходят на стоянку машины, – все идут пешком, бредут, один поток вверх, другой, уже ручейками, обратно, и вот тут ты понимаешь, что есть воочию интернационал: какие лица, типы, краски!.. Белые, черные, желтые, рыжие; индианка, с ней другая; юноши-негры; китайцы; японские школьники, почти все в очках; немцы; американцы; матросы; еще индус с седыми волосами до плеч; польские мальчики со звонкой славянской речью; англичане, группа, человек шесть женщин, одна другой выше и красивее, на загляденье; наши девчонки-спортсменки, командой, голенастые, сутуловатые подростки, – в Афинах молодежная международная спартакиада…
Но я не буду про Парфенон, трудно, надо постоять под этими колоннами, походить, посидеть на ступенях, глядя на удивительную даль, – оказывается, греческий воздух испокон века славится своей чистотой и прозрачностью: жар суши и влага моря создают особый его эффект, когда видишь все далеко и отчетливо. С высоты Акрополя открыт не только весь город, но и Пирей, порт, – собственно, он уже слился с Афинами, – и береговая линия, и море, усеянное кораблями, огромное море, хоть и в дымке, но словно бы встающее вдали стеной… Впрочем, ни сосредоточиться, ни проникнуться зрелищем панорамы или великого храма невозможно: отвлекают люди, лица, дети, разговоры, и я убежден, что вся толпа, которая сбивается на околопарфенонских камнях и ступенях, занята в основном разглядыванием друг друга, потому что такое скопление самого разномастного люда в самом деле редко где встретишь. То старуха гидесса, представляющая из себя развернутую египетскую мумию и опять облаченную в длинную мужскую майку, заменяющую ей платье, тараторит рядом по-английски с усердием, угрожающим ее сверкающим зубным протезам, то девчонки-двойняшки англичанки с рыжими кудрями, в прелестных платьях и трусиках, из которых выглядывают их толстые попки, ползают туда-сюда по ступеням, а их бабушка в кроссовках грозит им пальцем, то этот самый индус с волосами, севший скрестив ноги и закрывший надолго глаза, то стриженный под бокс кореец с красным значком на груди, фотографирующий все и всех подряд… Конечно же в Пирее стоят туристические пароходы, в Афинах рассекают улицы туристические автобусы, самолеты со всего света садятся в аэропорту, и каждому нужно увидеть Парфенон. До двух миллионов туристов бывает в Афинах, каждый приходит сюда, входной билет стоит 400 драхм, то есть почти два доллара, – вот и посчитайте!.. К храму с кариатидами тоже не подойти, лучше стать подальше, глядеть снова окрест. Но тут приходит мысль о том, что не так давно город занимал совсем мало места, Пирей лежал вдали, кругом стояли леса, текли речки, поблескивали озера. Было мало людей – был другой ландшафт. Мы давим и давим на природу, выживаем со своих мест животных, насекомых, растения, наша экспансия все активнее и безнаказаннее. Мы господствующая и все подавляющая популяция. Природа этого не любит, это же известно. Природа всегда найдет способ вернуть равновесие. Мы не знаем, но, может быть, мы уже затронули интересы какого-нибудь микроба, – быть ему или не быть? – и он вот-вот вступит с агрессором в борьбу. Мы все ждем опасности от самих себя, бьемся против войны и атомной смерти и, возможно, не знаем еще, не подозреваем о тех опасностях, которые готовит нам обиженная нами природа. Еще царь Соломон в ответ на загадку: какой зверь самый хитрый? – отвечал, что самый хитрый это тот, которого мы еще не знаем.
Да, такие, уже довольно банальные мысли приходят, когда глядишь на природу, обращенную человеком в один каменный город. Но когда оборачиваешься к этой огромной, живой, многоликой и такой мирной, мирно созерцающей красоту и погруженной в красоту человеческой толпе, то тут же думаешь: да как это так, какие такие микробы должны пожрать этих детей, старух, юношей, женщин, с чуткостью лани внимающих рассказу о статуе Афины-Паллады, которую христиане якобы легко переделали потом в богородицу – вложили ей в руки вместо щита и меча младенца. Разве человек не венец и царь природы?
Слово «турист» стало теперь почти насмешливым, над туристами принято подтрунивать и рисовать на них карикатуры. А мне хочется прямо-таки оду сложить в честь человека-туриста и в благодарность всем туристическим конторам (ну пусть не всем, не всем, согласен). Какое это большое счастье человеку: вот так путешествовать, смотреть, ехать, идти, каждый день видеть новое, непривычное, удивляться, радоваться, раздумывать, знакомиться и сдружаться, расставаться со слезами, опять ехать, обрастать сувенирами, пленками (всю зиму потом проявлять, смотреть, вспоминать), забыть все, что было плохого, неудобного, невкусного, опасного, и запомнить только красивое, необыкновенное, свой собственный восторг перед этим миром, – миром природы и миром людей, – хорошо! Всех надо брать в туристы, пусть каждый человек отправляется в дальние страны, люди третьего тысячелетия должны ощущать и знать в с ю землю, – им легче будет все на свете понять…
Гуляем по Плаке. Это старый город у подножья Акрополя, по-нашему сказать «посад», этакое афинское Заречье, – только они свое сохранили, а мы свое разрушили. (И водрузили там отель с названием «Россия», да еще славянской вязью вывели буквы, а название прямо-таки физически ощутимо отторгается от здания, которое уж точно никакого отношения к России не имеет.) Но это так, к слову.
Плака – это плетение старинных улочек, подъемов, спусков, домов, церквушек, раскопов, обнесенных решеткой, с их старыми колоннами, обломками, статуями, это множество лавок, магазинов, таверн, кафе, но и старых деревьев, дворов, в которых живут, окон, из которых вечерами глазеют на туристов, балкончиков и плоских крыш, уставленных множеством ящичков и горшков с цветами. Столики одной таверны целиком помещаются под кроной огромной шелковицы, в другой все стены испещрены автографами известных актеров, спортсменов, государственных деятелей, – все сиживали здесь, в одинаковой тесноте, за столом, составленным из разномастных столов, на табуретках и стульях, которые старик хозяин выносит чуть ли не из дома, попивали красное вино из простых графинчиков, слушая старательного употевшего скрипача, который пропиликает немцам немецкий мотивчик, англичанам – английский, русским – русский.
На Плаку можно пойти и днем, побродить и поглазеть, но главная ее жизнь вечерняя, ночная. В Греции принято отдохнуть и поспать днем, в самую жару, скрыться в прохладе дома, – время сиесты, от часа до пяти, – и начать жить, проснуться и приободриться к ночи. Разумеется, вечернее гуляние больше относится к молодежи, а остальной люд, как и на всем свете, преимущественно разваливается перед телевизором, но как бы там ни было, за счет ли своих или за счет туристов, но Плака не спит до трех-четырех, и все открыто, все можно купить, посидеть, погулять, поболтать, поглазеть. Говорят, еще не так давно здесь гремели дансинги, секс-шоу, всякие злачные места, но сейчас нет ничего подобного, и не верится, что было. Музыки, между прочим, почти совсем не слышно, тем боле джаза: греки любят свою музыку, свои песни, мелодичные и чуть протяжные. Совершенно нет пьяных, хотя выпить можно на каждом шагу, и все, разумеется, задешево. Молодежи – туча, но нет ни «стай», ни драк, ни какого-либо вызова – только носятся на своих рычащих мотоциклах. В любой поздний час любая женщина в любых бриллиантах может смело идти по улице одна, – к ней не пристанут и не ограбят. Полиции почти не видно. Все лавки, магазины растворены напоказ, товары, перешагнув порог, вывалены на улицу, на тротуар, платья, кофты, брюки болтаются на плечиках по стенам, гроздьями висят сумки, обувь, пояса, бусы, тут же греческие старинные шлемы (под старинные), мечи, статуэтки, иконы, плакаты, очки, бижутерия и настоящее золото и камни, керамика, игрушки, театральные маски, бронзовые совы – символ Афин, аристофановские неприличные сатиры, и опять – самые модные платья, майки, кофты, туфли, что хочешь. Все что-то покупают, хотя знают, что покупать на Плаке глупо: дорого и товар ненадежный, для туристов, на один раз. Но так все соблазнительно, забавно, завлекательно, – был бы полный карман, так бы и выбирал что-нибудь в каждой лавчонке. Да из одной приветливости и предупредительности их хозяев, из того, что они тебя так обласкивают, уговаривают, предлагают самое лучшее, готовы бежать в недра своих лавочек и нести оттуда еще и еще товар, и снижать цену, лишь бы ты хоть что-то взял, – уже из-за одного этого охота купить. Плака – живая, соблазнительная, разнообразная, хотя с третьего-четвертого раза, когда уже научаешься ориентироваться в этом поначалу кажущемся совершенно запутанным лабиринте, понимаешь, что Плака и невелика, и обозрима, и наполнена, в общем-то, не бог весть какими сокровищами. Но она – именно живая, интересная, у каждой лавочки и таверны свое лицо.
Вот что важно! Сейчас в Москве, а по образцу Москвы сразу и в других городах тоже, стали создавать пешеходные зоны, превращать кусочки старых улиц, площадей и т. п. в заповедные. Слава богу! А то ведь уж людям и потолкаться стало негде, побродить, поглазеть, себя показать. Но скажем, почему многим (кто мало видел подобного) нравится новый Старый Арбат в Москве, а многим не нравится? Мне вот, например, тоже и нравится и не нравится. То есть я очень рад, что это сделано, что появилась наконец в Москве такая «зона», что люди, которые это придумали и исполнили, безусловно, старались от души и сделали, что могли. Но… есть вот это «но», и я сейчас постараюсь объяснить, в чем оно. И вопрос этот довольно принципиальный.
Чем был дорог и душевен любому москвичу старый Арбат и почему такое раздражение вызвал проспект Калинина, «вставная челюсть Москвы», как шутят злые языки? Старинный, прежний Арбат был жилым. Жилым и живым. Исторически многослойным. Каждый дом, каждая подворотня, магазин носили печать особенности, индивидуальности (я говорю уже о нашем, советском и даже послевоенном времени). Каждый дом и двор имели собрание своих типов, продавщицы комиссионного магазина не походили на продавщиц «Диеты», и даже хлеб в булочных бывал одним в одной, и другим в другой. Рыбачьим сейнером плыл в сумерках и пах морем рыбный, неким шиком и аристократизмом отдавал консервный, аптека на углу была одною такою аптекой в Москве, и единственным и неповторимым оставался знаменитый зоомагазин с его завсегдатаями-мальчишками, часами глазевшими на птиц, рыб и черепах, и инвалидами, торговавшими мотылем. Кинотеатр Юного зрителя, «Риони», театр Вахтангова, букинисты, цветы, писчебумажный, кулинария «Праги», «Плакат», «Белье», еще булочная, «Военная книга», ювелирный и так далее! Мне пришлось бы говорить об этом слишком долго и слишком много издать вздохов, – думаю, и так понятно, о чем я веду речь. Казалось бы, в чем дело? Ведь все осталось (или почти все), но только в подновленном, чистом, новом виде, все играет различными красками, улица вымощена специальной плиткой, украшена цветами, фонарями, скамейками, красивыми и однотипно-разнообразными вывесками. Чем плохо? Нет, неплохо. Но только в о т л и ч и е от прежнего исчезла вдруг человечность, жизнь, Арбат сделался, как ни странно, однолик, все дома оделись в пеструю, но одинаковую форму, и каждому в руку дан фонарь. Арбат н а р и с о в а н одною, пусть и способной, кистью. Он стал декорацией, а декорационность и картинность претят д у х у Москвы, а уж тем более Арбату, каким мы его знали. Индивидуальное и неповторимое ушло, а стало похоже на Швейцарию или Германию. Не хочу сказать ничего плохого в адрес этих почтенных стран, но Москва не Берн и не Веймар, и даже не Ленинград. Каждому свое.
Вернемся, однако, на Плаку. Отчего на Плаке так уютно, симпатично, красиво, приятно? Здесь тоже многое подчинено тому, чтобы завлечь, обратить внимание, доставить эстетическое удовольствие. Но здесь все п р и б л и ж е н о ко мне, человеку, идущему по этому городу, и обращено к о м н е, и показывается м н е, предлагается м н е, – я ощущаю это на каждом шагу: при взгляде на любую витрину и при обращении к официанту ли уличного кафе, подающего мне стакан сока, или к букинисту, книги и журналы которого разложены прямо на асфальте. Плака – художественна и уникальна.
Бродишь здесь, глазеешь, встречаешь опять и опять множество самого разноликого народа, который легко вбирается в себя Плакой, и видишь, что у всех на лице – удовольствие, интерес, улыбка, покой; чем больше бродишь, тем глубже впечатление: все забылось, отступило, ты отдыхаешь, мысли бегут мирные, благодушные. И легко вообразить себе Афины древние или средневековые, которые целиком помещались на этом пространстве «посада» под стенами крепости, состояли тоже из узких улочек и невысоких домов с закрытыми двориками, но только народу было, как в большом селе, и все свои. Впрочем в древности на каждого афинского гражданина приходилось не менее десятка рабов, а рабы тоже набирались отовсюду, из всего «варварского мира». Но нет, свободные граждане, разумеется, хорошо друг друга знали, жили законами, самими над собой поставленными. (В Греции насчитывалось когда-то до двух тысяч таких самостоятельных городов-полисов или сел, каждый из которых жил и хотел жить по-своему.) Удивительно, не правда ли, почему именно их культура, их взгляд на жизнь, их опыт оказали такое влияние на весь мир? Ходишь и думаешь: в чем же секрет? Как это получилось? «Для того чтобы научиться наблюдать смену времени года, – пишет Джеймс Фрэзер в «Золотой ветви», – замечать быстротечную прелесть дамасской розы, мимолетное великолепие золотого хлеба и скоропроходящую красоту пурпурных гроздьев винограда, грекам не было нужды совершать путешествия в дальние страны… Грек с его привычкой персонифицировать силы природы, расцвечивать холодные абстракции теплыми цветами воображения и покрывать голую прозу жизни роскошным покрывалом мифической фантазии… Ясный ум и трезвый темперамент греков…» Что ж, они ж и л и, и у них было «все, как у людей»: мостовые и водопровод, дома и храмы, хлеб и вино, живопись и музыка, поэзия и театр; они пришли к расцвету демократии (в Афинах) и к кризису олигархии (в Спарте); они знали славу и трофеи войны и ее бедствия, междоусобицу и союз нации против иноземного врага и ига; у них был великий фольклор и религия, положены начала математики, физики, астрономии. А медицина? Философия? «Я знаю, что я ничего не знаю», – сказал великий Сократ, и он же сказал, что «существует только один бог – знание, и только один дьявол – невежество». И это греки сказали (и поняли), что есть главная точка отсчета для всего и главная мера – человек. Как только эта мера уходит из поля зрения ученого, архитектора, политика, поэта и он начинает мерить любой другой мерой – пусть даже Науки, Архитектуры, Политики, Поэзии, – то взаимодействие естества и искусства тотчас нарушается. «Человек – мера всех вещей». Казалось бы, так просто и ясно. Но как понять это и следовать этому по-настоящему, везде и во всем и всем?..
Сидим на плоской крыше трехэтажного дома на холме в виду Акрополя, крыша превращена в уютную, столиков на десять, не более, таверну, прямо напротив – Акрополь, под ним вечерняя, в огнях, Плака. Сумерки над городом, заметная мгла смога, потемневшие горы, и над ними появляется и быстро растет красная громадная луна, уже почти полная, Селена. Она словно обколотый щит. Что можно придумать про луну? Нам трудно придумывать, мы уже з н а е м. След сапога Армстронга нарушил вечную тайну. А вот «роскошное покрывало мифической фантазии» ведало другое: что Селена выходит из-за горы полюбоваться пастухом Эндимионом, который спит в пещере: этот прекрасный юноша возмечтал навсегда остаться таким, как он есть, юным и красивым, и Зевс сказал: пожалуйста, и навсегда усыпил его. А Селена влюбилась. Она приходит целовать и ласкать его, но он спит. Оттого она так печальна. (И однако – есть вариант мифа, – она родила от него пятьдесят дочерей!..)
ЭГИНА
Мчим в Пирей, успеть на паром, который отходит в час, а потом надо будет долго ждать следующего, – мчим, летим в потоке машин, попадаем в город портовый, рабочий, бедный, но вместе с тем со всей живописью и нравом портового города: улочками, кабачками, дансингами, киношками и прочим. О вечернем Пирее я еще расскажу. А пока вперед, вперед, скорей, к пирсу. За рулем один молодой режиссер, который учится в Москве, в ГИТИСе, – его зовут Стафис, он статен и хорош собой, мил и добр, у него недавно родилась дочка, и мы встретились в самолете (Стафис летел домой на каникулы), где полугодовалая девочка в красивых одежонках покоилась на специальных носилочках, которые можно легко носить в руках или поставить. Еще с нами гречанка Катина, которая долго жила в Советском Союзе и много делает для содружества и сотрудничества нашего и греческого театров. Но теперь мы все – лишь туристы, путешественники, мореплаватели, плывем на остров Эгину, ближайший к Афинам и Пирею из больших островов.
Мне хочется записать это маленькое путешествие, потому что благодаря ему я ощутил, мне кажется, нерасторжимую связь этой земли со своим морем, а через свое море с другими морями, а через эти моря – с другими землями. Мы двинулись из порта на высоком и быстром пароме, на борту которого тоже выведено «Эгина», – его не полностью заняли грузовики, два-три трактора, легковые машины, – впрочем, сейчас, днем, народу было немного. Наверху, на открытой палубе, под тентами люди даже лежали-полеживали на скамейках. Поползли мимо корабли у пирсов, потом на рейде – новые, и старые, и совсем старые, ржавые, счаленные по четыре-пять сразу в этакий ржавый железный плот, – греческий торговый флот, один из самых больших в мире, показывал свое рабочее, непраздничное лицо. Паром стучал тоже делово, шел ровно и ходко, полетел навстречу освежающий ветер, отступила жара. Жаль, конечно, что идем не на рыбачьем баркасе, не на лодке или яхте, но все равно – режет глаза синяя сверкающая вода, вскипает по борту бурун, и хоть высоко над водой, но все же в море, в греческом синем и ярком море, – рыбаков и мореходов. «Тут светлоокая Зевсова дочь даровала им ветер попутный, / Свежий повеял зефир, ошумляющий темное море… / Гелиос с моря прекрасного встал и явился на медном / Своде небес, чтоб сиять для бессмертных богов и для смертных / Року подвластных людей, на земле плодоносной живущих…»
Я был на утреннем рынке в Афинах, видел рыбные ряды – это чудо. Рынок живет, кипит, товар свежий и должен быть продан свежим. Кучно горят яркие лампы над лотками, набитыми льдом, отовсюду течет, капает, мокрые асфальтовые полы, мокрые фартуки и руки продавцов – выкрики, торг, шутки, каждый зазывает: сюда, сюда, вот, смотри, и поднимает рыбину за хвост. Чего там только нет! Сиреневые осьминоги с их бело-розовыми присосками, креветки чуть не в руку величиной, белобрюхие крабы, красные короли-омары с полуметровыми усами, маленькие кальмарчики, мидии, устрицы. А рыбы, рыбы! И мелкая, и огромная – лежат отрубленные пучеглазые головы тунца, – и столько всякой, что не успеваешь запомнить и записать названий. Свежий острый запах, лотки, вода, огонь, крики, мокрые деньги в мокрых руках, – у них манера носить деньги в руке, хоть и кучу, будто напоказ, – и, разумеется, покупатели: солидные крепкие мужчины, гладко выбритые с утра, с седыми висками, и женщины, матери семейств, и, видимо, оптовики, которые ведут переговоры с продающими, уже стоя с ними там, за стойкой, среди громоздящихся синих лотков, из которых чуть не вываливается, выползает то хвостом, то мордой с безумным выражением ужаса смерти несчастная рыба… Я рос мальчишкой в Крыму и еще помню «шаланды, полные кефали», которые подгоняли к рыночному пирсу балаклавские листригоны, чернокудрые греки, и тоже лилось рыбье серебро на мокрый камень, и наши матери с клеенчатыми, «рыбными» сумками звонкими голосами торговали кто хамсу, кто камбалу. (А теперь севастопольские плавбазы ловят рыбу по всем океанам, везут тысячи тонн замороженного улова за тысячи верст домой, а на Севастопольском базаре рыбы нет!)
Кажется, день сегодня специально для посещения Эгины. Даже греки говорят: жарко. Остров сух и горяч, как белая печка. На Эгине худо с водой. Когда мы приехали на место, поставили в тень машину, заглушили мотор и вышли, то попали в жар духовки и в оглушительный стрекот цикад. Вот это Греция: жара, неподвижное море, сухая земля и рев цикад. Жарко. Все беленькие хорошенькие домики и дачки скрыли свои лица очками-ставнями. Говорят, здесь любят селиться писатели, артисты, художники, и некоторые виллы свидетельствуют о вкусе и достатке хозяев. Но не видно сейчас ни души. Жара. Сушь. Сухие колючки.
Но Эгина – остров фисташек. Фисташковое дерево живет практически без воды. Невысокое, крепкое, со светлым крепким стволом и круглой кроной из плотных мясистых листьев, оно выглядит уверенно и непоколебимо. Гроздьями висят фисташки. И от этих выносливых, крепких, как солдаты Александра Македонского, деревьев остров кажется почти зеленым, а жара не такой уж страшной. Греция – это остров, где сухо, жарко, ревут цикады и растут фисташки. Остров среди теплого чистого моря – чистый песок, проблеск чешуи и тень идущей внизу рыбы.
И еще Эгина – земля муравьев. Муравьи большие, как пауки, быстрые и решительные. Тоже похожи на легкую пехоту, бегущую бегом. И никуда не денешься от мифов, – оказывается, в самом деле, Эгина когда-то была населена мирмидонянами (по гречески мирмекс – муравей). Они пошли от некой дамы, к которой Зевс, умевший проникнуть к выбранной им женщине в любом обличье и сквозь любую щель, явился в образе муравья и сделал ее мамой Мирмидона.
Сидеть на берегу, укрывшись под широкополой шляпой, дразнить сухой веткой воинственных мирмидонян, которые всегда шли в бой не рассуждая и теперь не бегут от прута, а бросаются на него, вздымаясь на задние лапки, поражаться воплями цикад, вопящих от переполняющей их любви, глядеть, сощурясь, на синий блеск моря, на туманные очертания других островов вдали, созерцать и думать: что все это? откуда? и куда уходит? и почему?.. Изнемогая от изобилия разнообразий, движущая, созидающая все более совершенное, соединяя несоединимое, огонь и воду, воздух и землю, экспериментирующая, но не с неизменным, «всевлажная» и «световоздушная», словно Афина, природа затеяла осознать себя: человеку – царю обезьян – позволила вкусить плода от древа познания, – душа живого поднялась до способности узнать себя. Процесс идет довольно быстро, мозг неистовствует, войдя в азарт разгадывания загадок, мирное детское мифотворческое сознание сменилось агрессивно-аналитическим. Отчего природа жива? Хотим знать! Даешь тайну жизни! Отчего природа бессмертна? Хотим знать! Даешь тайну бессмертия! Бог? Хотим знать! Увидеть, потрогать, в кармане унести.
Но по-другому-то как? Можно остановить что хочешь, говорил Толстой, но только не сознание (он на себе доказал это, как никто).
Не может человек сидеть на берегу моря, смотреть на рыбу, на солнце, на муравья, на свою руку и не задавать вопросов. Не может. Даже если разгадка грозит ему гибелью.
На Эгине, высоко на горе – останки храма Афе, сравнительно небольшого, примечательного тем, что колонны стоят там в два этажа, – смело решил древний зодчий. Глядишь и думаешь, как всегда бывает при взгляде на древность: как это сохранилось, почему? Может быть, «детское» сознание раньше узнало некие тайны, пришло к их раскрытию простым путем: вложи свою душу в свое творение и так обессмерти себя. «Проходит все, одно искусство / Не умирает никогда. / Так мрамор бюста / Переживает города».
На обратном пути Катина рассказывает о погребальном обычае греков: как через три года нужно обязательно выкопать труп (освободить могилу, если нет возможности купить место), разобрать останки и перебрать, перемыть (!) каждую косточку. Затем сложить в мешок, освятить, на сорок дней оставить в церкви. И захоронить снова или опустить мешок с костями в общий колодец, который бывает вырыт у церкви… Как не хочет разум забвения, как бьется над тайной своего бытия и небытия! Человек простой и наивный тщится оставить по себе хоть какой-то материальный останок, знак, имя на камне, холмик или великую пирамиду – это все равно – как бы не пропустили его в день Страшного суда, не позабыли в суматохе. Человек ученый, материалист и скептик, тоже хоть раз в жизни задает себе в отчаянье вопрос: как же так? неужели исчезнуть без следа? моему разуму?..
Мы плывем назад в сумерках, опять так много простора вокруг, неба и моря, солнце опустилось, но все еще тепло и влажно: шумит бурун за кормой, трепещет сине-полосатый флаг с синим крестом. Катина и Стафис поют протяжно и ладно красивую песню: «Кто ждет на берегу, у кромки моря, глядя на белую пену, для того весь мир только маленький парус…» (Я тин психи ну картери пикри сто акрофаласи…) В такую минуту, как ни хороша она, вдруг чувствуешь себя одиноким скитальцем Одиссеем, хочется домой, и любовь к своему, – дальнему и родному, – берегу заставляет потускнеть море. Глупая слеза навертывается, и огни Пирея, огни кораблей на рейде, возникающие вдали, расплываются в глазах и дрожат…
ЕЩЕ О ТЕАТРЕ, «ЭЛЕКТРА»
Театральный фестиваль продолжает волновать город. Под Акрополем стоит древний театр «Иродион» – он менее внушителен, чем Эпидавр, принадлежит уже эпохе Рима, да и просто вмещает втрое меньше зрителей (хотя тоже три-четыре тысячи), но зато театр в центре города, и каждый вечер там спектакли, концерты, и ежевечернее столпотворение машин, негде запарковаться, свистит полиция, нарядные люди перебегают через дорогу, стекаются к началу длинной широкой беломраморной лестницы – она ведет вверх, к почтенным развалинам театрального фронтона, и зрители опять идут и идут, – впрочем, здесь публика уже более рафинированная, театральная, столичная, все друг с другом раскланиваются, общаются, прижимаются щекой к щеке, и то и дело всплескивают аплодисменты или несется ветерок шушуканья, когда появляется опять-таки то министр, то известный актер, то сам начальник всей греческой полиции в штатском, то священник (на симфоническом концерте). Мы смотрим развеселую «Лисистрату», превращенную в музыкальную комедию, с известной и любимой публикой актрисой, спектакль, лишенный, к сожалению, аристофановской злости и горечи, и еще «Медею», и слушаем знаменитого молодого скрипача, виртуозно исполняющего Паганини. Мы присутствуем на премьере современного шоу молодого греческого драматурга Каламитиса в дешевом летнем театре, где бросают вызов сразу всему: правительству, классике, империализму, падению нравов, военным базам и инфляции. Молодые красивые артистки и актеры с увлечением синеблузников пляшут, поют куплеты, разыгрывают сценки: пародируют телевидение, Монополия раздевает Экономику, «понтийский грек» (персонаж всех анекдотов), крестьянин, попавший в город, дурачит горожан. В Афинах повсюду, на стенах и на деревьях, расклеен плакат: «Нас душат смог и ложь!» Вот примерно таков же пафос этого веселого спектакля. И любопытно, что рядом сидящие зрители – одни от души хохочут и хлопают, а другие (противоборствующие партии) глядят сердито и возмущаются.
Мы посещаем маленький и скромный театральный музей, где имитированы гримоуборные самых почитаемых греческих актеров XX века: Катины Паксину, Эмилиоса Веакиса, Марики Катопули, Елены Пападаки, Кевели, Кристофера Незера, Софи Бембо и других. Висят старые фотографии, лежат на столиках коробочки, веера, перчатки, на потемневших афишах все те же «Гамлет», «Медея», «Царь Эдип», «Король Лир», Ибсен, О’Нил, Шоу. Как гремела их слава, как осыпали их цветы, мчали автомобили, любили женщины (а актрис мужчины), как росли их гонорары и, главное, как полна и прекрасна была жизнь, вдохновенье, самоотдача. Энтузиасты Новогреческого театра, отгородив полстадиона (еще до раскопок Эпидавра и других древних театров), играли «Медею» и уже «исповедовали» Станиславского и Рейнхарда… Лежат сморщенные перчатки, сухие цветы, глядят с фотографий коротко стриженные женщины и мужчины с набриолиненными прическами. Другая эпоха; проходящий век, XX век.