Текст книги "Светись своим светом"
Автор книги: Михаил Гатчинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 26 страниц)
Глава XI
Кедров вновь и вновь вчитывался в документы, стараясь связать разрозненные данные в единую логическую цепь, отчетливо представить, что могло привести к трагическому событию. Но для суда нужны факты. Факты, а не домыслы. Снова выезжал он в Комаровку. Вызывал к себе мужиков, баб и даже ребят. Выяснял семейные дела Кучерявых. Их могли раскрыть только местные люди. Часть вещей, изъятых у старосты, отвезена в Глыбинск на экспертизу. Со дня на день должно прийти заключение. Но, главное, труп так и не был опознан.
– Ваш? – Кедров положил топор на стол. Топорище начисто замыто, но в его углублениях – сероватые пятна. В пятнах такого же цвета вся металлическая часть колуна.
Кучерявый не спеша примял окурок ко дну бронзовой пепельницы-лодочки.
– Колун ваш? – жестко повторил следователь.
Староста оперся кулаками о стол. Гнилой душок изо рта. Борода черная, с проседью. В прищуре глаз – притаенный глум.
– Ну а ежели не отвечу на этот вопросец?
– Ваше право. Однако должен предупредить: молчание не опровергает улик.
– Ну а ежели, к примеру, мы скажем – топор не наш?
– Так и запишу в протокол. Но, откровенно говоря, не верю.
– Не веришь? Так вот вам мое слово. Пиши. Отвечаем: не наш! Ищите его хозяина там, где подобрали. Чей топор, с того и спрос. Мы-то при чем? Дашка – Настенькина товарка, у нее все и выпытывайте. Может, не поладили они в чем? Пусть ответ несет.
Допрос старостихи оказался столь же бесплодным. Она плакала. На все вопросы отвечала односложно и коротко: глаза не видали, уши не слыхали – выдумывай напраслину!
– К снохе относилась я не худо. Да рази на молодых угодишь? Хоть шелком расстилайся – все будешь ведьмой.
– А откуда брызги крови на подзоре? На ножках табурета? На ящиках комода?
– Может, моя кровушка… от чирьев.
– А домотканое полотенце? В нем были завернуты ноги и руки трупа. Оно ничем не отличается от двух других полотенец, изъятых в вашем доме. Полное сходство качества волокна, рисунков ткани, и даже сходство в заделке кромок. Это ли не улика?
– Не улика, ежели похожие ткет вся Комаровка! У всех комаровских рушники один к одному, схожи вышивочками.
– А найденная в кладовке веревка? Такая же и на тюке.
– И веревки у всех наших одинакие, – кричит в исступлении, защищаясь. Отпирается с поистине поразительной неподатливостью: – Сказки сказываете, козни лиходеев! Оговорить нас хочете?
На допросе Ефим от одной только мысли, что не найдет Настю, что не будет промеж них более ничего, даже ругани, не по-мужски ревмя заревел. Кедров терпеливо выждал, пока он успокоится. Подробно спросил про жену: когда в последний раз видел ее? Утром, днем или вечером? В котором примерно часу?
– После петухов, как повздорили дома, снарядился я на базар: хомут папаня наказали купить. Возвратился затемно, с обновой, стал-быть, – хомут новенький, с медными пуговками… Где Наська, стал-быть? Нет Наськи. Папаня ее не видали, маманя да сестры тоже не видали. – Рассказывает подробно, пространно.
– Отвечай. Ничего не утаивай. По какому поводу повздорил с женой перед тем, как ушла из дома?
– По мелочи, попусту розни вышли. В то утро неладно с папаней покалякал. Хочу выделиться, говорю ему. А он – не дам выдела, незачем хозяйство ломать, не та баба у тебя Наська, чтоб на всяку работу годилась, городская. Коль ребята пойдут, тут сам бог велит, выделю. А покудова – цыц!
Ефим замолчал, сложил длинные руки на коленях. Кому интерес раскрывать свое семейное неустройство? А тут выкладывай. Но мотавшее душу горе оказалось сильнее стыда перед людьми.
Следователь все записывал и записывал, не отрываясь от бумаги.
Колосова. Не хотелось бы ее вызывать, но по ходу следствия обязан, нужно. Почему на ее огороде, а не в другом месте оказался злополучный топор? Почему она тогда уехала из Комаровки?
…Даша приоткрыла дверь. По какой такой надобности вызывают? Вчера Амеба вручила ей письмо. Со штемпелем. В конверте коротенькая повестка: «Дарье Платоновне Колосовой… надлежит прибыть в понедельник к 12 часам к судебному следователю г-ну Кедрову». Все казенное, официальное внушает крестьянам страх.
Перешагнула порог. Она не знала, что следователь, к которому по повестке вызывали, и тот ласковый, светловолосый человек, что вел дознание в Комаровке после смерти Андреяна, – одно и то же лицо.
Но Кедров сразу узнал ее, хотя сделал вид, что не заметил, продолжая графить журнал.
– Мне – что? Уходить? – спросила колко: смекнула его игру.
Раскрыл дело. Предложил стул. Подсела ближе. Напряжена. Но, заметил, ведет себя уверенней, чем зимой в Комаровке, когда повесился фельдшер. На вопросы отвечает толково. Явно старается как можно правильнее произносить слова. А колени не слушаются, дрожмя дрожат колени.
– Где я была, когда это случилось? В Веселовке. Двое суток пробыла там, не соснула даже. Чуть не помер мужик. Видать, крупозка прохватила его. Почему «видать»? Да нешто я доктор. Только, смотрю, мается человек в бреду, лицо пунцовое, губы сплошь под черно-синими корками, дышит часто и хрипит: «Держи, держи его!» Нет, не растерялась я. Камфару под кожу вгоняла да банки ставила.
– А умеешь?
Улыбнулась и сказала проникновенно:
– Чтобы отбить у смерти живого, все сумеешь.
– Ну и как, выходила?
– Ага. – Соскребла ногтем со стола полоску присохшего клея и ищет глазами: куда бы стряхнуть. – Да, это правда, встречались мы с Настенькой не то чтобы редко, а исподтишка. Боялись, не заругали бы ее дома за то, что… водится со мной. Я-то что? Сирота круглая… Да, дружились. Но чуяло мое сердце – не к добру ее жизнь идет… Ефим? Больно неладный он. Нешто на гармонии мастак поиграть. Свекровь? Совсем худая досталась ей. Это правда, говорила я: «Уходи ты, Настенька, уходи от него». Это вы правильно: на словах-то просто советовать, а куда замужней уйти?.. Неужто Ефим отыскал ее?!
– Ваше дело, Колосова, отвечать, – холодно оборвал Кедров, – а не задавать вопросы.
Прикрыла рот ладонью, и тут же отняла:
– Спрашивайте!
Показания дает спокойно, негромко: одно несомненно – Настя любила Ефима. Нет, уходить от него не хотела.
– Сегодня не хотела, а завтра, может быть, одумалась бы? – намеренно переходит на игривый тон Кедров.
– Не одумалась бы, не одумалась бы.
– А топор на вашем огороде? – Выложил его снова на стол.
– Этот не мой. Да этот же новенький, заржаветь не успел.
– Ну и что ж что новенький?
Обратила внимание на деталь, которую он совсем было упустил: в самом деле, новенький колун прилажен к старому кленовому топорищу со стертым, некогда выжженным по дереву рисунком.
– Кого хотите спросите, такие только у старосты имелись.
– А в Нижнебатуринск вы, Колосова, зачем перебрались? Где думали тут жить?
– Ясно дело, не под открытым небом. Звали, потому и поехала.
– Кто звал?
– Не скажу.
Допрос приближался к концу. Уходя, уже возле двери остановилась:
– У меня два письма имеются.
– Какие письма?
– Настенькины. Те, которые родным она не отсылала. В которых… плакалась на свое житьишко.
– Доставьте их мне.
– Ладно, завтра принесу. – Помолчала. – Только вы меня про то… почему приехала в город больше не пытайте. – Покраснела.
Не раскрасавица и не дурнушка, но чем-то необъяснимо запоминающаяся.
– Выходит, фельдшерицей будете? – хотел вывести ее из смущения. – Ну как, хорошо в Нижнебатуринске?
– Пыльно.
…Два письма. В который раз он перечитывает их. Малограмотные каракули, нацарапанные карандашом. За каждой строчкой глубокая тоска. Некуда податься, не порвать с тем, что так опостылело. «Я потихонечку плачу. Горько, маменька. Понапрасну ослушалась вас…» «Думала, Ефим непьющий – значит, счастье будет. Да не вышло. Видно, у каждого свой крест…» «Не приложу ума что и делать. Радости на грош, а горя…»
Очевидно, невестка Кучерявых доверяла подруге, если делилась с ней своими сокровенными думами?
Время шло. Наступила осень, однако в городе все еще тепло. Тополя отказываются желтеть, опадают только самые слабые листья.
Кедров решился на последний эксперимент.
В кабинете против окна – два стула. Портьеры широко раздвинуты. Конвоиры ввели Кучерявых. Усадили рядом. Свет падает на обмякшие лица, еще гуще синит их. Кедров молчит, не спуская глаз с супругов. Староста мрачно уставился на паркет. Думает свою думу. О чем она? Не о воле ли, которая тут, за железной решеткой ворот? Не о своих ли амбарах, где зерно золотей золота? Кается? Или, наоборот, злобу точит за несправедливый «подозрев»? Зато Кучерявиха лыбится ядовито.
В комнате тихо. Лишь возле двери сипло покашливает стражник. Полицейский вносит, держа перед собой обеими руками, тяжелый тюк. Тот самый, что был выловлен в Комарихе. Опустил его на подоконник.
Кучерявиха отпрянула. Обессиленно, мешковато стала съезжать со стула.
– Ты? – не дав ей опомниться, спрашивает Кедров, кивнув на тюк.
– Прости меня, господи!
Лицо Кучерявого вытянулось.
Так был выбит последний козырь. Так состоялся самый короткий и самый немногословный в практике следователя допрос.
О, если бы старуха ведала, что содержимое бугристого тюка – сено! Что останки давно похоронены и вместе с ними земля прикрыла тайну зверской расправы. Что только жалкое тряпье приобщено было к делу. Набитое, как чучело, оно лежало на подоконнике, напоминая о тяжком преступлении.
Окончив предварительное следствие, Кедров передал дело прокурору. Оттуда оно поступило в последнюю инстанцию – суд. Ефиму предстояло выступать на суде в качестве свидетеля. Редкая миссия: идти против отца и матери, против тех, кто тебя породил.
На суд вызвали и Дашу, и младшего сына Кучерявых Алешку, того, что в студентах.
Лечебница помещалась на Узловой улице, в глубине большого сада. Четыре крылечка и окна квартир докторов глядели во двор. Флигелек хожалок находился напротив, чуть подальше погреба.
– Ты что, девка, все дома сидишь? – тормошила Дашу хожалка, самая молодая из пожилых. – Аль в монашки записалась? Заводи ухажера. Хошь, с братцем сведу?
Родством с братом – приказчиком булочника – она кичилась. Получив отказ Даши, обиделась:
– Как хошь! Чего возносишься? Невесть какая птица. Скучай.
Скучновато? Бывает. Бывает, если ты молода, если в книгах – про любовь, если за окошками каждою дома – жизнь, а ты… одна. Притаись и смотри из-за шторки. Он так близехонько, напротив, а, сдается, за тридевять земель. Иногда в его окнах подолгу не зажигается свет: значит, уехал в уезд. Может, в Комаровку? Там новый фельдшер прижился, много моложе Андреяна. Но когда доктор здесь, по вечерам в его окнах мягкий огонек, – читает? Случается, свет лампы пробежит дорожкой по темной траве и ляжет к самому флигельку. Тогда отстранится она в уголок, будто кто может ее заметить. Покусывает кромку головного платка и… смотрит, смотрит: на стене тень мохнатой головы – это Соколов у него, недужливый, вроде и не доктор. А тот, чернявый, – Арстакьян. А вот и он, Сергей Сергеевич. Так бы и провела рукой по его волнистым волосам. От одной только смелой думы этой все застывало в ней.
Но однажды, не вечером – днем, в незатянутом гардиной окне увидела тоненькую девушку. Городское, с кружевным воротником, платье; на черной соломенной шляпке – веночком цветы. Светом день оскудел, руки отяжелели, в сердце – щемота…
Зборовского и вправду в этот час навестила гостья. Нежданно-негаданно, и не одна: Бэллочка с Кедровым. Шли на день рождения к Ельцовой. Да оступилась вдруг на улице Бэллочка. Нога разболелась. Предлог?
– Помешали? Не очень на нас гневайтесь, доктор.
– Ради бога, господин следователь. Проходите. Но как всякая неожиданность…
– Не оправдывайтесь: пол не подметен, на стуле неглаженая рубашка… Знакомый пейзажец! – рассмеялся Кедров.
Взгляд Бэллочки метнулся к письменному столу: на нем череп. Вскрикнула и испуганно отбежала к окну. Тогда-то и увидела ее Даша из своей засады. Потом заметила Кедрова – немного отлегло: может, жена следователя? Может, невеста?
…Нижнебатуринск задождил, стал сереньким-сереньким. На улицах осенняя хлябь. Размыло дороги, насквозь промокли тополя и клены. Разбухшая река гонит темные воды в сторону Глыбинска.
Даша на посту: очень томительно семь часов кряду сиднем сидеть возле больной. Следить за каждым ее движением. Терпеливо выслушивать стоны и брань.
У кого какая немочь. У одного телесная, у другого душевная. Эта больная одержима и той и другой: морфинистка. Краса окрестных улиц. Похоронив четыре года назад в один и тот же месяц мужа и сына, она точно свихнулась: пьянки да пьянки. Пошла по рукам. Только свались разок! Однажды ее пырнули ножом в спину. Красавицу оперировал Соколов – удалил почку. Боль, боль. Врач жалостлив – морфия давал. Поправилась. А полгода спустя ударили сапогом в живот. Снова операция, снова страдания, снова морфий… Вот и пристрастилась. Теперь не остановишь. Теперь вся она скрюченная, высохшая. Одни лишь серые глазищи смотрят горестно, выпрашивают «укола». Разве хватит сил отказать ей в последней, губительной радости?
Чья-то рука легла на плечо Даши: Сергей Сергеевич. Поднялась. Он сел на ее место. Осматривает больную. Потом, не проронив ни слова, вышел из палаты. Сквозь стеклянную дверь видно, как скинул халат: одет по-дорожному, – значит, снова в поездку. Надолго ли? Ничего не требуя, ни на что не рассчитывая, она время исчисляла не по календарю, а по тому, уехал или вернулся домой он, доктор. Уедет – будни длинные-длинные, вернется – время что ветром гонит.
День спустя заболела кастелянша.
– Дашенька! – остановил ее Варфоломей Петрович и приказал: – Возьми-ка ключи да наведи у Сергея Сергеевича к его приезду порядок.
Докторова квартира. Отсюда рукой подать к флигельку, в котором живет она, Даша. Только Сергей Сергеевич, должно быть, редко-редко посмотрит туда.
Холостяцкая квартира, но неискушенной Даше она показалась роскошной. Две комнаты. Одна поменьше, в которой кровать никелированная, платяной с зеркалом шкаф и тумбочка с лампой-ночником. Другая – на два окна: кушетка, буфет с цветными стеклышками, кожаные стулья. Кухонька полутемная. И коридорчик – в Комаровке называют сенцами.
Приподняла хрустальную вазу: тяжелое стекло! Приоткрыла шкаф: мужские сорочки, шелковые, зефировые. Душистые и накрахмаленные. Он надевает их… А на ней-то домотканая, из сурового полотна. Как никогда прежде, ощутила страшную пропасть, разделявшую ее и доктора.
Книги, газеты, журналы – это его, Сергея Сергеевича. Бритвенный прибор и зеркало на столике – тоже его. Пиджак на спинке стула, окурки в пепельнице, шахматы… все здесь его, все принадлежит ему.
Подоткнув юбку и выжав тряпку над ведром, ожесточенно терла крытый масляной краской пол. Постепенно мрачное расплылось, успокоилась. Ну и пусть! Пусть нахлебалась горя на троих. Все-таки встречала людей, теплых душой. Они вроде и чужие, а без всякой корысти пригревали ее. Тот же Андреян, Фомка Голопас, голь перекатная, у которого и фамилии-то собственной нет. Та же Настенька!..
В комнатах темней и темней. Зажгла на кухонном столе лампу. Золотом блестят начищенные ею кастрюли. Усердно доскабливает последние половицы.
Да и сам Сергей Сергеевич… Никогда она не забудет ни того, как печаловался он о ее лучшей доле, ни пахучих белых кистей черемушника…
Хлопнула наружная дверь. Хлопнула вторая. Уверенные шаги.
– Даша?! – У порога удивленный Зборовский.
Не нашлась, что и ответить. Сердце заколотилось. В замешательстве держала в руке мокрую тряпку, с которой грязные струйки стекали прямо на ее босые ноги.
– Завозилась я тут… не управилась.
Перешагнул порог. Прошел в столовую. Горшки с цветами стоят не на окне, а на свежевымытом полу: поливала их, а водворить на место не успела. Слышит, как расставляет она посуду на полках. Плески воды – умывается.
– Все, Сергей Сергеевич. Я пошла.
– Спасибо тебе, Дашенька.
– Не за что.
Даша встала на стул, чтобы приладить косо повешенную на стене картину. Руки, спина, даже ноги в грубых, с поперечными полосками, чулках – все в ней, на миг застывшей, пластично, неотвратимо влечет.
Впервые после Комаровки они не на людях.
Обхватил ее колени руками.
– Пустите, Сергей Сергеевич.
Но в ее взгляде уловил нечто такое, чего не скроешь, без чего не мыслится человеческое счастье.
Всякая любовь бывает на свете. Такая, что померещится и сгинет. Неслышная и робкая. Или вся ломаная, словно протащили ее по кручам. К Даше пришла любовь мучительная, костровая. И никаким ветрам не затушить того пламени.
…Под окном остервенело грызет кость больничный пес Колдун. Рычит, дробя тишину черной, безлунной ночи. «Бабьего» флигелька не видно, совсем стушевался с землей; хоть и близок он, напротив, но все же… доктор сам по себе, а она на отшибе. Завтра, как всегда по субботам, хожалки будут просить ее «сочинять» письма. Все, что они диктуют, до того схоже, что думается: семеро ли хожалок живут там или одна?
Глава XII
Стало известно, что судебный процесс решено провести в актовом зале коммерческого училища – самом вместительном помещении Нижнебатуринска. Ожидался приезд представителей губернской прессы.
Зборовского тревожила Даша. По ночам она, рассказывают хожалки, плачет, стараясь скрыть свои слезы: ее тоже вызывают свидетельницей. Обеспокоенный ее взвинченным состоянием, он решил переговорить с Кедровым.
– Зачем вам Колосова? Разве писем Настеньки, которые она передала, не достаточно?
– Теперь, мосье доктор, – ответил Кедров, – не я, а господа судьи и присяжные будут распоряжаться, кому и как учинять допросы. Что касается лично меня, надеюсь соседствовать с вами в публике.
Никогда коммерческое училище не видывало подобного сборища. Снаружи горланили любопытствующие, праздноболтающиеся, охочие поглазеть и послушать; лавочники, гимназисты, базарные торговки и, конечно, мужики и бабы. Особенно много комаровских: шутка ли, не просто земляка – самого старосту судят. Стража едва сдерживала натиск толпы.
На процесс изволили пожаловать городской голова, гласные городской думы, полицейские власти, купцы. Коридор перед актовым залом забит до отказа публикой.
Зборовский едва протиснулся.
– Рад видеть вас, Сергей Сергеевич, – окликнул его хозяин «Экспресса». Пробрались поближе к дверям. – Мы придаем процессу Кучерявых большое значение. Надеемся, он вскроет кровоточащие язвы российского быта. Дело выходит за рамки уезда. Мы…
– Кто это «мы»?
– Мы?.. Газета. «Мы» означает, кроме того, передовые, мыслящие люди Нижнебатуринска. И… вы, я полагаю, доктор, в их числе.
– Польщен, господин Арстакьян! – И вдруг воскресил в памяти фразу, брошенную Соколовым: «Таких бы живчиков на Руси, да числом поболе!..»
Раздался звонок, приглашающий публику в зал, а свидетелей – в особую комнату. Как и предсказывал Кедров, он в первый день судебного следствия действительно оказался рядом со Зборовским.
Заняли свои места судья, присяжные, прокурор и адвокат. Конвоиры ввели подсудимых. По залу пробежал гул, заскрипели стулья и скамьи. Четыре месяца ареста – много ли? Но те, которые знали Кучерявых раньше, удивились: голова старухи тряслась, седые волосы – клочьями. Совесть, что ли, замучила? А староста сидит насупясь, лоб узкий, морщинистый.
Зачитали обвинительный акт. Подсудимым предъявлено обвинение в том, что они совершили преднамеренное убийство невестки на почве неприязненных отношений.
Домогаясь признания, судья не угрожал, а вкрадчиво пытался воздействовать на разум и чувства обвиняемых, указывал выгоды раскаяния, взывал к совести и к господу богу: раскаяние-де смягчает кару земную и… небесную.
Казалось, отпираться бесполезно. Но, наперекор последнему эксперименту Кедрова на предварительном следствии, подсудимые не признавали за собой вины.
Допрос свидетелей. Фома Голопас. Батраки старосты. Сосед-пономарь…
Ефим не хочет верить тому, что случилось:
– Сам бог видит, ничего худого ей не чинил…
На сцену поднялась Колосова, подруга убитой. Толстая коса скручена на затылке узлом. Длинная черная юбка, белая поплиновая кофточка. Начала спокойно, без оторопи. О том, какой знала Настеньку, когда, вопреки родительской воле, Ефим привез ее в Комаровку. Как подружилась, жалеючи. Может, не поверите? Да, сирота, мало добра видевшая, пожалела невестку богатого старосты. Рассказывала, что знала Настеньку душевной, горем убитой под властью свекрови. Но живой, живой…
По тому, как, скосив глаза, задумалась, как сжала кулаки, Сергей Сергеевич догадался, что представила ту, о которой говорила, мертвой. Неожиданно круто повернулась в сторону скамьи подсудимых:
– Изверги…
Прикрыла лицо руками. Зборовский готов был, поправ судебные порядки, на виду у всех вскочить со стула и перемахнуть к ней через барьер. Но Кедров энергично притянул его за край пиджака: сиди, неугомонный!
Овладев собой, Даша продолжала едко: с таким, как староста, не потягаешься. У него денег в кошеле что галок на крыше.
– Молчи, проходимка! – не утерпел Кучерявый, – Сама метила в невестки, на меньшего моего, Алешку, зарилась, да не вышло, ну и злишься!
На губах у Даши заиграла хитринка: видно, и впрямь надумала высказать все на суде, откровенно, как на духу.
– На Алешеньку?.. Выдумщики! Хватит вам Настеньки, которую со свету сжили.
Судья подал реплику:
– Не пререкаться!
Улики? Судья выдает их одну за другой.
Домашние полотенца.
Веревки.
Топор.
Как сообщили эксперты, удары топором под различным уклоном по пластилину и воску оставили параллельные канавки, валики и царапины. Штрихи эти были сличены со следами ударов по бедру убитой: такие же; а главное, в углублениях топорища обнаружена человеческая кровь.
Кровь на ножках табурета, на ящиках комода, на подзоре.
По заключению судебно-медицинской экспертизы – его трудно опровергнуть, – кровь одна и та же, что у погибшей, что на вещах, изъятых в доме Кучерявых.
И, наконец, совершенно ошеломляющее заключение: в содержимом печной золы обнаружены кусочки костей человеческого черепа и металлические головные шпильки.
Это ли не улики?
В актовом зале пооткрывали окна, чтобы выгнать духоту. В рядах словно не люди, а тени – немо. Гордость старосты – меньший сын студент Алешка – сидит с таким видом, будто он и не кучерявинского рода.
Улики изобличали.
Но старуха с прежним упрямством клялась: ничего не знаю, не ведаю. Крестилась, плакала. Так и не дала суду чистосердечного признания.
Сначала, что немало удивило, в преступлении сознался староста, а не Кучерявиха, занесшая топор над спящей невесткой.
– Чего уж там, кайся, баба. Все одно не миновать Сибири, – обреченно махнул он рукой.
Публика до того вела себя тихо, что слышны были даже притаенные вздохи. Но после слов «…кайся, баба» Фомка, заглянувший в боковые двери, сгоряча выкрикнул на весь зал:
– Смертоубийцы проклятые!! Мало было вам нашего мужицкого пота?!
Даша грохнулась навзничь. На задней скамье заголосили комаровские бабы. В первом ряду, там, где сидела «чистая публика», истерично взвизгнула госпожа Лемперт. Грохот, крики – все гудело. Звон колокольчика судьи, пытавшегося навести порядок, захлебнулся в нарастающем хаосе. Тогда он дал знак конвоирам: обвиняемых увели.
Заседание суда было временно прервано.
Напрасно шныряли полицейские, высматривая крикнувшего: «Мало вам… мужицкого пота!..» Он замешался в толпе, исчез.
Зборовский предвидел, что нервы у Даши не выдержат. Подошел к прокурору, спросил, нужна ли здесь дальше по ходу дела свидетельница Колосова?
– Не нужна, господин доктор.
А у самого мелькнуло: что привлекло интеллигентного питерского доктора в крестьянской девушке?
– Могу я ее отсюда увезти?
Пренебрежительно:
– Пожалуйста!
Прокурор так и не понял, какое отношение имеет Доктор Зборовский к свидетельнице Колосовой.
Сергей Сергеевич отыскал Дашу в дальнем закутке кулис, куда ее унесли полицейские. Она лежала ничком на матерчатой декорации лиственного леса, уткнув лицо в кулаки. Сейчас, на суде, после всего пережитого, она всем своим существом почувствовала, что судьба, постигшая Настеньку, или нечто похожее, могло стать и ее судьбой.
Взял ее руку в свои.
Чуть шевельнула губами. Веки припухли от слез.
– Нельзя так, Дашурка!
Несколько любопытствующих из публики, стоя чуть поодаль, наблюдали за ними.
– Я об извозчике похлопочу, – услышал за своей спиной голос Арстакьяна. Он был необычайно взволнован, этот всегда сдержанный, себе на уме, человек.
Бледная, усаженная в кресло в комнате у Зборовского, Даша обняла рукой его шею. Впервые сама приласкалась. Пушисто, широко разметались русые волосы на его груди.








