Текст книги "Светись своим светом"
Автор книги: Михаил Гатчинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 26 страниц)
К полудню стало шпарить так, что поснимали рубахи. На заводе хоть и вытяжная вентиляция, дыхнуть бывает печем. А здесь душистого воздуха – отбавляй.
Летний день длинный. Косьбу кончили под вечер, когда тени от ближнего леса стали лизать землю и потянулись вдоль большака. Кто постарше – двинулся домой, в баньку. Кто помоложе – к Комарихе: девки – за ивой, что полощет листву в реке; парни – за камышами.
Вода за день нагрелась градусов на двадцать пять, – впрочем, никто ее тут не измеряет. Руки зудят от свеженатертых мозолей. Николай поплыл к тому берегу. Девушки попрятались, подняли визг на всю Комариху.
На середине реки – Олька. Рыжеватые волосы ее намокли, потемнели.
– Меня не-ет!.. Считай меня временно утонувшей, – крикнула и нырнула.
Раз – нет ее, два – нет, три – нет… десять – нет… Вдруг водную гладь прорезала голова. За ней шея, грудь. Олька, шумно фырча, отдышалась и давай хлестать по воде руками – поплыла саженками. Ритмично, размашисто. Ни дать, ни взять – мальчишка!
По дороге к дому подняла с земли хворостинку и стала стегать Николая по ногам.
– Не больно, не больно, – подзадоривал он.
– Отстань, что привязалась? – огрызнулся Федя, – Ходишь по пятам!..
Замахнулась и тут же отбросила прутик.
Возле избы сельсовета Фома Лукич, прижав локтем, держит под мышкой распухшую от бумаг белую папку. Тут же стоит Дарья Платоновна.
– Устала, молодежь? – спросила.
– А нисколечки, – опередила всех ответом Олька. – Вода теплая-претеплая.
– Ты скоро домой, мама?
– Я сейчас, сынок. Обедать будем.
– Ужинать, – поправил он.
Двинулись дальше. Федя догнал директора школы, шедшего впереди с удочками. Олька и Николай поотстали.
– Старимся, Дашк, – вздохнул Фома, но в словах его грусти не уловила. – Кто бы поверил, что у тебя да у меня племя такое пойдет? Чтоб ребята Фомки Голопаса в школе чужеземным языкам обучались, чтоб сын твой на инженера учиться пошел.
Даша кивает головой.
– Ты посмотри-кось, Дашк, на своего да на мою… чисто дубок и березка. – Шепоток Фомы попахивал гарью: насквозь прокурил себя, дурень. – Может, у них что заместо нас с тобой выйдет, а?
– Может, – безотчетно ответила. Истосковалась по сыну. Не отпустила бы его из Комаровки. Теперь он знает отца. Каким знает его? Каким чувствует? И если раньше тяжело ей было рассказывать сыну об отце, сейчас намного труднее о нем расспрашивать.
– Вот поди ж ты, – ударился в философию Фома, – сначала я да ты – не вышло. А они с пеленок дружбу водят. Породнимся хошь ими. Ольга невестка тебе в самый раз будет. Ты как: за или против? – спросил осторожно, как можно деликатней.
Положила руку на его плечо:
– Не мы – сами они нынче решают. Что будет, не знаю…
Знала. Мать всегда знает. Неделю Николай в Комаровке, а сколько раз с его губ срывалось: «Инна». Оттого, как произносил это имя, оттого, как уверял, что Инна вовсе не родная дочь Сергея Сергеевича, в сердце стукнуло: она! Пришла быстрее, чем думалось, пришла совсем не с той стороны. Повтор того же: из разных гнезд. Неужто и сыну не миновать ее, Дашиной, судьбы? Да что ж это со мной? Времена-то не те: смотришь, сойдутся и на новый лад свое гнездо совьют.
На девятые сутки после приезда Николай проснулся среди ночи от дикого бабьего вопля. Выскочил на улицу.
– Нечего тебе тут глазеть: не театр. – Голос матери жесткий. – Иди в избу! – Она стояла коленями на земле, накладывала повязку на чью-то голову. – И не стыдно тебе, Варвара? Не совестно?!
Баба продолжала реветь нисколько не тише.
– С-ссовестно, ми-и-лая Дарь Платон-на. Да вот ноне папанька из Гречихина приплелся. Ну и… тяпнули. А мой мужик меня сапогом… по г-г-голоу-у-ушке, – окостенело растягивает слова, пытаясь оправдаться.
– Хватит сказки сказывать. Старо! – Мать обвела марлей ее подбородок и укрепила бинт на затылке. – До чего докатилась… Ничего в тебе женского не осталось. Пьянчуга! А ведь зарок давала не пить.
– В последний раз. Вот-те крест, Дарь Платон-на. Ей-богу, больше – ни-и-и маковой росинки!.. Хошь, ручку твою поцелую…
Тянется мокрыми губами к руке.
– В чем дело? – спросил Николай колхозного конюха.
– Дела-то никакого и нет, – усмехнулся тот. – Кум мой из Гречихина сюды насовсем перекочевал. Ну и приводит в порядок свою благоверную. Третий день кряду бражничает Варвара.
– Выходит, как баба упьется, так и колотит ее?
– Всякую колотит. Тверезую – чтоб не тянуло на водку, хмельную – чтоб протрезвела. Баба-то, обидно, толковая. В самом соку, тридцать годков. А как загуляет… Вся семья ейная порченая: из поколенья в поколенье к хмельному слабость имеют.
– А вот в Англии, – почему-то сказал ему Николай, – существовал закон, принятый еще в семнадцатом веке: мужьям запрещалось бить своих жен с девяти вечера до шести часов утра, дабы не нарушать сон соседей.
Варвару снесли в избу. Из окна ее в ночь плеснула пьяная ругань:
– А дубасить, сукин сын, все одно не дозволено. Распустил ты мужиков, Фома Лукич!.. Не колхоз у тебя – цыганский табор. «Табор скрылся, табор скрылся кочевой…» – хрипло выла, вытягивая мотив. – Ха-ха-ха… Табор скрылся…
Комаровка притихла. Ни фонаря, ни луны. Николай подсел на приступок крыльца возле матери. Ночь душная, предгрозовая.
Контрасты. Непонятные, удивительные, они соседствуют на каждом шагу. На Днепрогэсе побывал Шеляденко, рассказывал, что в окрестных селах гонят самогон, а рядом через реку перекинули такую «здоровенную гармоню» из железа и бетона – ахнешь! И все это – самогон и перемычка на Днепре – как-то уживается.
Столетие по случаю открытия Фарадеем ионов электромагнитной индукции. Чествуют Циолковского – пионера ракетного звездоплавания. Челюскинцев спасли… Претворяется в жизнь план ГОЭЛРО. В Башкирии – нефть, второе Баку. Тула – чугун, а не тульские пряники. Шкафы кабинета Сергея Сергеевича до отказа забиты рядами толстых томов: энциклопедии, медицинские справочники, Горький, Шолохов… А профессорша Вера Павловна, видите ли, не любит современных книг. От ничегонеделанья лихорадочно читает только о прошлом: «Черный кот», «Женщина на распутье»… А еще считает себя каким-то особенным индивидом. Если же разобраться – во сто крат мельче деревенской фельдшерицы.
…Посмотрел в лицо матери: вся она сейчас в далеком-далеком. Думает о своем.
Страшная вещь – образы прошлого. Не отогнать их, не сбросить в овраг, не утопить в Комарихе. Для Николая здешние места такие, какими знал их с детства. А для нее…
Видится ей бричка, которой правит молодой, с черной бородкой, доктор Зборовский. Подкатил после объезда деревень к амбулатории, не нынешней, обнесенной деревянным забориком, а к той хибаре, что стояла прежде. Спрыгнул на землю, и прямо ей в дверь:
– Приглашай, Дашутка, больных.
Меж его пальцев хлопьями проступает мыльная пена, а все трет и трет щеточкой руки.
Глянь-ко, Даша, дорогу пересек деревенский туз – староста Кучерявый. Лицо распухшее, глазища – страх один. А там, на огородах, плачущая Настенька…
Все поросло быльем. На том месте, где вел прием фельдшер Андреян с сиротинкой Дашей, стоит новая амбулатория, голубая с белыми наличниками. Ее соорудили в тот самый год, когда свела мальчугу в школу. Во дворе – лавочки, цветы. Из прежнего разве что коновязи остались.
Давно, поди, сгнил в земле староста. Никого, кроме Ефима, не осталось от семьи. С той самой поры, как взялись за кулаков, разбрелись по свету кучерявинские дочки.
А намедни шла по берегу Комарихи – навстречу точь-в-точь Настенька. В ситцевом платьице, в сапожках, платочком белым от солнца прикрывается. Снова в памяти ожило лютое, страшное. Эта ж девчонка – сразу-то не признала в ней Ольку – напевает песенку, куда-то торопится… Расскажи ей про канувшее в пропасть проклятое время, может, и повздыхает пристойности ради, а близко не примет, не поймет: мало ли чего, тетя Даша, случалось! Что могут знать они о старостах, молодые, выросшие в другой жизни?
Словно не много лет назад – вчера проходила юность. Что с ним, с Сергеем Сергеевичем? В плену? Убит? Письма перестали приходить. Запросить его родных не решалась – не ответят.
– Такая кругом чехарда, немудрено, если письма доктора где-то затерялись, – успокаивал Соколов. – Извещения о смерти нет? Значит, жив. Вернется. Не хнычь, чертова кукла!..
На кого другого – обиделась бы, но у Соколова и бранные слова звучат лаской.
Шли месяцы. Соколов перестал говорить утешные слова, но от себя не отпускал: «Поработай у меня». На экзаменах в школе сестер председательствовал член земской управы. Знания четырех, в том числе Даши Колосовой, снискали особую его похвалу.
Вскоре в мир ворвался еще один звонкий, о, какой звонкий детский плач. На свет божий явился сын, плоть и кровь доктора Зборовского.
Впервые встретилась с тем, о чем по своей неопытности никогда не мыслила. Имя новорожденного? Имя новорожденного внесли в церковную книгу: Николай. Ну ладно, пусть будет наречен Николаем. А фамилия? Кто его отец? Выходит, ее сын не вправе носить фамилию отца?
Дорого же обошлось тебе, Даша, своеволие, которого не сломил даже Сергей Сергеевич. Не о себе думала, когда крестила, не о своей судьбе – о сыне, у которого впереди безотцовщина.
Так Соколов стал крестным Николая и дал ему свое отчество. А по существующим законам для внебрачных детей, фамилию в метрике записали материнскую: Колосов, Николай Варфоломеевич Колосов.
Сын. Что будет с ним дальше? Об этом силилась не думать. Закроет глаза – жутко, так жутко и больно, что лучше не думать.
Далеким гулом докатывались в Нижнебатуринск события, каких в то время на русской земле было немало. И Советская власть вошла в городок с виду спокойно – в лице большевика Кедрова, бывшего земского следователя, а ныне председателя уездного исполкома.
Конец войне. Сколько полегло в ней! Сколько вдовьих слез. А вдруг он жив?.. Но об этом мечтала как о несбыточном.
Комаровский фельдшер, сменивший Андреяна, подался в другие, где посытнее, края. Она же запросилась на освободившуюся вакансию. Соколов не перечил: еще раз такого случая не представится. Лекарскому делу обучена, в земской лечебнице кое-чего насмотрелась? В добрый час!
Обратно, домой.
Как поступить с книгами Сергея Сергеевича?
– Забирай, – велел Соколов, – пригодятся. Оставлять незачем. Вернется – рад будет, что сохранила.
Вернется? Три года ни строчки. Да если жив и не дает о себе знать, разве жив?
Возок доверху набит мешками – книги. Глянула на них, и глаза застлало слезами. Рывком прижала к груди малыша и понесла, почти побежала к возку. Если бы ей сказали: хочешь добыть счастье сыну – носи его вот так, не передохнув, на своих руках – неделю, две, месяц… ей-богу, не присела бы. Потому что этот, доверчиво прильнувший к ней теплый комочек, черные волосики, голубые глазенки, острые реснички-иголочки, дороже собственной жизни.
Осень. Дождило. Размыло дороги, разбухли болота, бесконечно мокли поля. Река Комариха беспокойно гнала свои потемневшие воды в сторону Нижнебатуринска.
То, что вернулась, в Комаровке не вызвало удивления, так и положено: своя! В городах голодуха, бесхлебица, а в деревне корешок погрызешь – и то пища. Ею и сынишкой поначалу мало кто интересовался. Время бурное. Была одна революция, когда сбросили царя. Потом – вторая. Земли помещиков крестьянам раздают. По-новому все. И новое действительно все окрест всколыхнуло. Куда пугливость у народа подевалась?
Из Нижнебатуринска приехал Кедров. Пригласил всех на сходку. Собрались прямо на лужку позади дьяконова двора. Мужички пересмеивались: и баб, вишь, на сходку зазывают, вырядились, что на гулянку.
Кедров в Комаровку наведался не зря: велено создавать комитеты бедноты. И ведь до чего дело дошло: председателем комитета избрали хромоногого Фомку Голопаса, у которого и фамилии-то настоящей не было. И ее, Дашу, вместе с ним ввели в комбед. Поначалу отнекивалась: мое дело людей лечить. Не послушали: грамотная, протоколы будешь писать.
– Как живешь, Колосова? – остановил ее Кедров, когда возвращалась к дому. Задал и второй вопрос: – Сын у тебя, кажется?
– Сын.
– В чем нуждаешься?
– Ни в чем.
– Ходят ли комаровцы в амбулаторию?
– Чего ж не ходить им. Хворей хватает. Да вот с лекарствами не густо.
– Будем помогать. – Записал ее просьбы к себе в книжечку.
Протоколы… Новые понятия входили в Комаровку. Как разобраться, как найти свое место в неукротимом буреломе? Хлопот прибавилось. Хлеб приходилось отдавать по разверстке в город. Богатеи утаивали, закапывали зерно в ямы, вывозили втихую на базары подальше – в селения соседнего уезда. От Кедрова пришла бумага: хлеб отбирать круче, и прежде всего у кулаков. Оставлять из расчета по двенадцати пудов на душу, А кто запасся картофелем, тому по девять.
– Так распорядилась Советская власть, поскольку в городах рабочий класс голодует, – сказал Фомка, после того как она зачитала комбедовцам бумагу. А ей никак не преодолеть нажитой годами робости перед амбарами, коих сроду сама не имела.
Фомка, теперь его кличут Фома Лукич, сменил – давно пора! – лапти на русские сапоги. Ходит в них от избы к избе, на поле, в соседние деревни. Выбирает в своей обнове места посуше. Но в непогодь грязища в Комаровке такая, что хоть меси, хоть караул кричи.
Довелось ей побывать на волостном крестьянском съезде. Перед всеми вслух читали речь Ленина. Еще плохо, очень плохо понимала, что к чему. Но ясно припомнила клетчатый узел, который припрятал у нее в кладовке Фомка, и слова листовок: «…Развязать путы… путы бесправия, голода и темноты».
Вскоре стало известно, что в Москве совершено злодейское покушение на жизнь Ленина. Ленина!
Комаровка претерпевала величайшие превращения.
Снова приехал Кедров. Злой, гневный. Собрал комитетчиков. И пошел говорить! С севера, от Белого моря, напирает армия англичан и французов, высадившаяся с кораблей на Мурмане и в Архангельске. Там нашим туго, понимаете? С востока наступают чехословаки, бывшие военнопленные. Они заняли Урал, часть Сибири, вошли в волжские города Самару, Сызрань, Симбирск. А в Ярославле – слыхали? – эсеры пытались вкупе с монахами и белогвардейцами поднять восстание против Советской власти. А вы, граждане бедняки, перед кулачьем на попятную.
– Это же преступление! – возмущался он. – Зерно уплывает, кулаки тайком по ночам ведут обмолот, а вы рты разинули.
Приказал: раз учет хлеба в копнах ни к чему не приводит, проверять его в натуре в каждом дворе, поголовным обходом.
– Или не понимаете, – продолжал он горячо, – что комитетам бедноты положено защищать интересы трудового народа? Что враги ваши – богатеи, спекулянты, мародеры и самогонщики?.. К старому нет и не будет возврата! – хлопнул ладонью по столу и – может так показалось Даше – задержался взглядом на ней.
Хорошо, что на свете есть такие, как он, неподкупные, закаленные правдою, люди.
Неожиданно комаровскую фельдшерицу вызвал Нижнебатуринский здравотдел. Им ведал Соколов.
– Получишь врача, Дашенька, – сообщил он. – В неделю раз на прием хватит?
– Хватит.
Спросил о делах на участке, хотя знал, в чем там нужда. Кого взяла в санитарки? Кто за крестником присматривает, пока объезжает деревеньки? Есть ли в Комаровке сахар? Как всегда, говорит сначала о незначащем. Зачем уводит в сторону? Где ж оно, главное?
Положил ей на голову руку и тепло, словно дочери:
– Письмо тебе, Дашенька. И мне отдельно. Прочтешь – потолкуем.
Сел подальше к столу и занялся бумагами. По голосу, по тому, что долго тянул, по этим словам: «Прочтешь – потолкуем» – догадалась: письмо от человека, который был ей так дорог. Был?
«…Если скажешь мне «приезжай», – писал Сергей Сергеевич, – брошу все и приеду. Приеду».
«Если скажешь…» А если не скажу? По всему ясно: хочет остаться в Питере. Нет, силком мне тебя не надо. Брать взаймы любовь у другой не хочу.
Соколов поднял голову:
– Прочла?
– Да.
– Не ожидал от Сергея Сергеевича.
Встала. Заправила конец платка за борт полушубка. Пальцы – ледяные сосульки.
– Пойду я.
Что ж, навидалась в своей жизни досыта всяких трудных бабьих судеб. Собственная в конце концов не хуже.
А ведь не так уж тебе, Даша, было плохо. Советская власть даровала тебе и твоему сыну жизнь совсем непохожую на прежнюю. Ты крепко стоишь на ногах. Себя и сына прокормишь.
Мальчуга растет здоровеньким, драчливым. С каждым днем познает он в мире прежде незнаемое. Чем дальше, тем больше походит лицом на отца. Ты, Даша, записалась в коммунистическую ячейку, а сынишка в школу пошел.
– Нельзя, Дашк, отдавать всю свою жизнь одному только ему… сыночку, – вразумлял Фомка, сам к тому времени заимевший семью. – Что одной-то мытариться?
И слушать не хотела. Есть у нее великая, чистая радость: сын. И никого, никого больше ей не нужно.
Шли годы. В село дали электрический свет. Впервые избы без керосиновых ламп. Фонарей на улице, правда, маловато – возле сельсовета, клуба и мельницы.
Далеко раскидала Комаровка своих детей. Иные, даже прочно осев в крупных центрах, не теряют связи с сельчанами. А кое-кто, завладев дипломами, возвращается обратно к земле – зоотехниками, агрономами, учителями. В воскресные дни девчата и парни, как и встарь, выходят на гулянку. Какой была Комаровка, как худо в ней жилось, многие уже и не знают. Это – история. Нынче все идет по-иному. Другая одежда, другие песни поют. Так что лапотная, сермяжная глухомань юродивого горемыки Проньки навечно канула в прошлое.
Пьянки? Драки? Случается и такое. Сватов к невестам тоже подчас, по старым обычаям, засылают. Церквушечка уцелела. Но, вместе с тем, над соломенными избами поднялись пики радиоантенн. Комаровка слушает передачи из Глыбинска, из самой Москвы, и никто не считает это кознями антихриста.
За домом в третий раз проголосил петух. Возле окон зашуршал листьями тополь.
Дарья Платоновна взглянула на сына: сидит на ступеньке, лущит зубами ветку, тоже свои думы думает.
– Посмотри, мальчуга: светает, пойдем досыпать.
Глава VI
Осенний ветер шебаршит в листах кровельного железа, рвет клочья с туч, низко нависших над домами и сеет по земле холодный ситничек. Следуя давней привычке, профессор Зборовский направился в клинику пешком. На полпути сел в трамвай и – прямо до Круглой площади. Хочется побродить, просто посмотреть город, но некогда, всегда откладываешь, в другой раз.
Город ширится. В прошлом он имел всего-навсего литейный завод, текстильную фабрику и Университет с медицинским факультетом. В тридцатом году факультет обособился, переехал на дальнюю окраину. Так вырос медицинский городок. Возникла и новая улица – Боткина… Нет, Верочка не понимала той перспективы, которую открывала перед ним самостоятельная работа. Артачилась, наотрез отказывалась покинуть свой «милый Петроград». Но заманчивость стать профессоршей пересилила. По правде говоря, и сам уезжал с нечестной мыслью: ладно, думал, пробуду года три-четыре в Ветрогорске и – снова к берегам Невы.
Институт мало в чем уступает ленинградскому. Полторы тысячи студентов. Если раньше выпускал до семидесяти врачей в год, то теперь во все концы страны отсюда уезжают до трехсот. Дисциплин гораздо больше, чем в Юрьевском университете, из новых – социальная гигиена, общественные науки…
Он принял клинику факультетской терапии, созданную профессором Разуваевым. Что поразило в ней – это крайняя приземленность научных работ. Проблемы? Вообще говоря, о них здесь думали, но довольствовались проторенными дорожками. Хотя, казалось бы, все возможности налицо: доценты, ассистенты, аспиранты. И даже творческое содружество – Ветрогорское общество терапевтов имени Мечникова.
…Раннее утро еще не успело растворить черноты ночи, еще мерцают на столбах больничного двора электрические фонари, а из высокой трубы кочегарки уже клубами валит дым: на кухню дали пары, в огромные медные котлы закладывают завтрак.
Медицинский городок пробуждается чуть свет. Обычно профессора приходят позднее врачей: кто в десять, кто – к одиннадцати. И только двое неизменно к восьми: Рогулин и Горшков.
– Приветствую, Сергей Сергеевич! – размашисто сдирает свою кепку Рогулин. На лысую, без единого волоска, голову каплет реденький дождь. Длинноносый сутулый коротыш так неказист, что невольно хочется и самому при нем стушеваться. Встреться такой старикашка на улице, в лучшем случае примешь его за утильщика. А услышишь рогулинскую лекцию, поговоришь с ним, заметишь игру насмешливых глаз, и скажешь: до чего ж он умен и приятен. Как, однако, субъективны представления об уродстве и красоте.
– Что слышно хорошего, Павел Романович?
– Разве у прозектора о хорошем спрашивают? – щурится Рогулин. – Трупы, трупы…
– Опять нагоняете страсти.
– Почему «страсти»? Покойник тот же человек, только совершенно смирный.
По аллее больничного сада из кухни после «пробы» возвращается дежурный врач. Ветер вздувает полы его халата. До конца дежурства еще один час. Последний час всегда кажется самым длинным.
В отделении пахнет жженой резиной: забыли отключить стерилизатор. Санитарка Шурочка вынула тряпку из ведра, выкрутила туго-натуго, намотала на щетку и драит каменный паркет квадрат за квадратом. Шестой десяток пошел ей, а все – Шурочка.
– Как ночь прошла, Шурочка? Много поднавезли?
– Аж в колидор двоих положили. Ту, которая полегче, – сюда, а которая потяжельше – в боковой. Так целеобразнее будет.
В кабинет сквозь открытую форточку вместе со струями холодного воздуха врываются выкрики голосистых нянюшек: на дежурство заступает свежая смена.
Втянув голову в воротник, по мокрому асфальту спешит усатый профессор Горшков. Большие, не по размеру, галоши хлюпают, разбрызгивая грязь. Сейчас он пройдет мимо парадной и поднимется по черной лестнице к себе на третий этаж. Пешедралом, хотя ему семьдесят лет, хотя рядом в вестибюле работает лифт. Нет, пользоваться лифтом он не будет: «Пока аудитории всех клиник не станут общими, проезжать мимо латифундии Куропаткина не смею». Профессор повздорил с профессором. В среду Горшков читал лекцию в аудитории госпитальной хирургии. «Впредь не пущу вас сюда! – заявил ему Куропаткин. – Ваш этаж третий, там и размещайтесь». – «Но, позвольте, речь идет о подготовке кадров! Ваш… наш… помещик вы, а не ученый!» Профессор Горшков бастует. Главный врач меж двух огней.
В углу кабинета на кожаном стуле – кипа историй болезней. Сергей Сергеевич стал просматривать одну за другой: истории тех, кому удаляли миндалины. Толковый человек Белодуб: в один день все в архиве подобрал. И разложил их в таком порядке, будто знал, какую работу намечает шеф.
Проблема тонзилл. В клинике всегда есть над чем призадуматься… Кого в медицине не увлекали эти миндалины в зеве человека! Ничтожные с виду, с чувствительным палисадником капилляров, они – истоки многих бед. Иногда крупные, как тутовые ягоды, – безопасные. Иногда махонькие-махонькие – вредные. Ангина – тонзиллит – нефрит; тонзиллит – суставы – сердце… Почему в одном случае ангина приводит к поражению почек, в другом – к пороку сердца?.. Почему? Наконец, встречаешь ведь больных, у которых не было ангины, и все же – порок сердца. И наоборот: ангина за ангиной, а почки и сердце абсолютно нормальные. Как все увязать воедино? Трудов на эту тему – горы. На съезде терапевтов часть профессуры активно поддержала его, сторонника радикального удаления миндалин. Зато у других – их тоже немало – встретил скрытую и нескрытую оппозицию… Конечно, глупо, другая крайность, – ратовать за удаление миндалин абсолютно у всех больных. Такое направление разве что на руку частнособственническим интересам заокеанских коммерсантов-медиков: бизнес увлек их, едва ли не каждый ларинголог, педиатр и терапевт обучились там технике этой операции, – выгодно!
Из ординаторской донесся взрыв хохота. Пятница. Ровно в 10.00 обход.
Красная ковровая дорожка тянется во всю длину коридора, глушит шаги. Эскорт в белых халатах – ассистенты, аспиранты, ординаторы, экстерны. И даже двое студентов – заядлые «терапоиды» Гриша Кондаков и Люда Зимина.
На койках, застланных до половины белыми пикейными одеялами, – больные. Одни впервые попали сюда, другие повторно – в клинике их шутя называют рецидивистами. Но есть и такие, которые… в последний раз. У этой, возле окна, – лицо бледное, со слабой улыбкой, рядом с лихорадочным румянцем. А там, в углу, – вся синюшная, будто не кровь – синька в сосудах: порок сердца. И снова всплывает вопрос: почему упущено начало болезни? И снова ответ: миндалины… они жестоко вершат свое дело, их жертвы на этих кроватях.
Аспирант Лагутин считает для себя обязательным во время обхода находиться как можно ближе к профессору. Держит в руке блокнот и что-то записывает, с подчеркнутым вниманием внемля твоим словам.
Белодуб вечно с обхода смывается. Приходится за ним посылать. То вызовут его в местком, то в лабораторию, к директору… А уж если присутствует, прячется где-то позади. Сейчас он смешит Вишневецкую: где Белодуб – там анекдот; где анекдот – там Белодуб. Человеку тридцать пять, ассистент, а только-только женился. Недаром старшая сестрица прически и блузки ежедневно меняла: охомутала парня.
Доцент Бурцев стоит за спинкой кровати. Выбрит до отказа. Как сфинкс непроницаем, как буддийский лама кивает головой: не поймешь, согласен ли с твоими суждениями или скептически их отвергает?
В клинике разные люди. Каждый со своим характером, со своим анамнезом жизни. Кое-кто с капризами, кое-кто с хитрецой. Одни порхают в науке, ничто не беря глубоко, другие – истые труженики. Одним свойствен анализаторский образ мышления, другие – статистики в медицине – добытчики фактов. Здесь, на кафедре, впервые, надо сказать, осознал: только ученым быть мало. Ценность руководителя в том, что он, сочетая интересы подопечных, направляет их в единое русло для решения той или иной проблемы. В известной мере каждого можно приохотить к чему-то.
Аспирант Лагутин просит задержаться у койки, на которой лежит парень-боксер.
– Что вас интересует здесь, Юра?
– Сердце. Характер шума на его верхушке.
Сергей Сергеевич наклонился к груди, прижал ухо к стетоскопу. Иной пронесет всю свою жизнь брелок или портсигар, подаренные родителями, а он во все годы земства, войны, плена не расставался вот с этим самшитовым, от времени потемневшим, стетоскопом. Далек, очень далек был все эти годы Нижнебатуринск с его крохотной, на сорок коек, лечебницей, наспех состряпанной школой сельских сестер и комаровской Дашуркой, девушкой, ничего общего не имевшей с горожанками его круга.
– Сергей Сергеевич, правильно – здесь систолический шум?
Голос Лагутина стремительно вынес его из глубин затонувшего прошлого и бросил к яви, в эту палату. Каждый, вероятно, прячет в себе воспоминания, которые нежданно овладевают им тогда, когда следует думать совсем о другом.
– Что? Шум? Да, систолический.
– Значит, митральный порок?
– Далеко не значит… Этот больной покрепче вас, Юрочка, хотя у него действительно систолический шум, а у вас его нет. Не делайте здорового больным. – И, уже выйдя из палаты, продолжил: – Никогда по одному симптому не ставьте диагноза. Человек склонен больше верить врачу, который находит у него болезнь, чем тому, который отрицает ее. Попробуйте-ка потом отнять у него «болезнь»? Не отдаст. Пойдет по поликлиникам, больницам, пока не найдет добряка, который подтвердит ошибочный диагноз. Мы вас здесь, Юрочка, учим понимать, что в терапии не всегда все понятно. А вам, как я вижу, уже все понятно?
Обход продолжается. Из палаты в палату. Выздоравливающие налиты теплом, встречают радостно: посмотрите, это мы… Нет лучшего самочувствия, чем «ничего не чувствовать». Поправится больной – заслуга врача. А если нет? Ведь не скажешь ему – сам виноват. Чтобы продлить жизнь, надо ее не укорачивать. Но люди почему-то очень берегут свою одежду, чистят, проветривают, пересыпают ее нафталином, а вот здоровье – здоровье растрачивают не задумываясь.
Палата тяжелых – свидетельница бессилия медицины. Но те, кто здесь, своим присутствием как бы говорят: мы еще верим в вас, исцелите, придумайте что-нибудь.
Из приемного звонит главный врач:
– Загляните туда, Сергей Сергеевич: сложный случай.
Идут скопом.
В приемном запах эфира, ношеного белья и того непередаваемого, что всегда отличает его от других отделений.
В одной из кабин – тучная женщина:
– Умираю!.. Умираю…
– Так вот сразу и «умираю?» – Сергей Сергеевич нащупал пульс. – А вы не торопитесь. Живите.
Дежурный врач, молодая девушка, слегка волнуется:
– Больной пятьдесят шесть лет, страдала стенокардией. Три часа назад возникли боли в подложечной области. Хирург обнаружил признаки воспаления брюшины.
– А вы?
– А я не знаю: то ли инфаркт миокарда, то ли перитонит? – Худенькая шея уходит под узел рыжеватых волос, прикрытых белым колпаком. Глаза выжидают.
Как много пишут о гуманизме медиков, как мало понимают их те, кто далек от этой профессии. Решать, когда все симптомы спутаны и твоего компетентного слова ждет больная, ждут ее близкие и, главное, ждет вот этот, еще наивный молодой коллега. Профессор! Могучая сила ярлыка. А профессору во сто крат труднее, чем рядовому врачу: тот рассчитывает на кладезь твоих знаний, который, увы, тоже имеет предел.
Логика подсказывает: инфаркт миокарда. Но как исключить перитонит? Хирурги ждут заключения.
– Как думаете вы, Лагутин?
– Коронарная болезнь – область сосудистой патологии. Раз начавшись, она прогрессирует. Причина поражения венечных сосудов… – Юрочка перевел на миг дыхание и, сложив перед собой ладони, снова заговорил с драматизмом и без единой заминки. Ни дать ни взять, чтец-декламатор! Если б такого судить, подумал Сергей Сергеевич, ему наверняка не потребовался бы защитник. Некоторые созданы для сцены, а они зачем-то прут в медицину. Вот и получается: не то врач, не то актер.
– Во-первых, больная страдала стенокардией; во-вторых, одышка. – Из-за халата аспиранта проглядывают лацканы коричневого пиджака и в тон ему – крепдешиновый галстук с радугой полосок. – В-третьих, падение кровяного давления… Суммируя все эти симптомы, считаю: тут инфаркт миокарда…
– Остановитесь, Лагутин. Диагноз должен рождаться в коре головного мозга врача, а не складываться механически из суммы симптомов. – Повернулся к Бурцеву. – Ваше мнение, Виктор Ильич?
Доцент обвел всех взглядом, ни на ком не задерживаясь, и чуть пришепетывая – вчера удалили зуб, – начал также издалека и так же витиевато:
– Случай весьма нагляден…
Никто не слушал его. Лишь Люда и Гриша покорены внушительностью речи, ловят в ней то, чего, по их мнению, не прочитаешь в учебнике.
– Короче, Виктор Ильич. Как же все-таки – оперировать?
– Не торопите, Сергей Сергеевич. По взглядам Разуваева…
– Меня в данном случае интересует не взгляд Разуваева, а ваш, Бурцева.








