412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Гатчинский » Светись своим светом » Текст книги (страница 2)
Светись своим светом
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 21:49

Текст книги "Светись своим светом"


Автор книги: Михаил Гатчинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)

Глава II

Городок Нижнебатуринск раскинулся по косогору у замерзшей сейчас реки Комарихи. От степных ветров его защищает высокий холм, на макушке которого разместилась трехкупольная церковь. Внизу же он упирается в дряхленький, тускло освещенный керосиновыми фонарями деревянный вокзалишко.

Вернувшись из поездки, доктор зашагал в свою холостяцкую квартиру при больнице. Лицо обжигал мороз. Субботний вечер, извозчики нарасхват, а потому и двух, обычно стоявших на привокзальной площади, не оказалось.

На столе, под белой салфеткой, ждал ужин и горячий кофейник, укутанный в ватный капор. Печь жарко натоплена.

За порядком в его комнате следила кастелянша, жившая в соседнем флигеле. Муж ее – больничный повар, в прошлом корабельный кок, в боях под Цусимой потерявший слух. Замкнутый, угрюмый человек. Зато она беспредельно болтлива. Полная, рыхлая, прозванная в лечебнице Амебой, с острым плутоватым подбородком и «ушками на макушке», она постоянно до отказа перегружена новостями и рассыпает их не жалеючи на всем пути своего следования – от бельевой до кабинета доктора Соколова.

Зборовский с жадностью набросился на газеты и врачебные журналы, которые выписывал из Москвы, Петербурга и губернского города Глыбинска. А вот и письмо. Вскрыл конверт. Обычно мать сообщала о всяких пустяках, но тут…

«Меня крайне тревожит, – пишет она, – что твой отец занялся делами, которые ни в коей мере не могут утвердить его репутацию. Он ведет нашумевшее в Петербурге «дело семи», семерых мастеровых с Выборгской стороны. Они до смерти избили какого-то деятеля «Союза русского народа». Ужас, правда?.. Твой отец весь целиком ушел в этот процесс… С чего это он воспылал нежными чувствами к каким-то мастеровым? Не все ли равно адвокатской конторе на Невском, кто кого изувечил на Выборгской стороне? Не дают ему, что ли, покоя лавры господина Кони? Только люди, не имеющие особых талантов, устремляются в политику. Пусть бы лучше увлекся картежной игрой. Самая опасная игра – игра в политику».

Неспокойно стало на Руси. С кем ни встретишься, куда ни зайдешь, всюду разговоры: террористы, социалисты, аресты, стачки. Бастуют не только в столицах – бастуют в Ярославле, Екатеринославе, на трубопрокатном заводе в Риге, на рудниках и шахтах Чиатур, в Баку, Грозном… Бастуют текстильщики, строители, железнодорожники… Даже барышни женского медицинского института. Даже господа приказчики и те стращают…

Мать верна себе: снова пишет о Верочке… Зачем воскрешает то, что перечеркнуто самой жизнью?

А все же на душе стало неуютно, будто все вокруг временное, транзитное. Что ждет его здесь? По вечерам на улице хоть глаз выколи. Разве что церквей да казенок вдосталь. Почти все свое время он посвящает фельдшерским пунктам, лечебнице, книгам. Не обязательно ведь, как пророчила мать, спиваться?

Первое время по приезде в Нижнебатуринск никак не мог освоиться с неизбывной, ничем не нарушаемой тишиной уездного городка. Она стояла повсюду: на немощеных, пыльных летом, слякотных осенью и засугробленных зимой, плохо освещенных улочках; в домишках с палисадниками и в разных присутственных местах – в земской управе, в суде, в банке, на почте… Если народ скапливался, то главным образом в церкви, на базаре, либо на ярмарке, на торгах, куда наезжал из окрестных деревень. И уж, конечно, в иллюзионе «Экспресс». Но там преобладала публика городская.

Зборовский переоделся и заглянул в лечебницу.

Рабочий кабинет заведующего лечебницей – в конце коридора хирургического отделения. Щуплый, в распоясанном белом халате, доктор Соколов совсем утонул в своем большом кресле. Во всяком случае, он ничем не походит на хирурга – ничего общего со здоровенным костоправом, каким издавна многие представляют людей его трудной профессии.

Не торопясь отдавал он хозяйственные распоряжения водовозу и поварихе, стоявшим, в дверях. Но вот те вышли, и Соколов протянул навстречу обнаженную по локоть руку:

– Прошу, прошу, дорогой Сергей Сергеевич. Садитесь. Нуте-с, выкладывайте, как съездили?

– Да ничего, Варфоломей Петрович. – Зборовский стянул с этажерки какой-то журнал и вразброд стал перелистывать страницы. – Хорошо съездил. – Почесал курчавую бородку, отращенную, как коллеги посмеивались, для солидности. – Одним словом, всюду побывал. В Мушарской волости свирепствует дифтерит. Я, конечно, сорвал с пунктов двух фельдшеров и направил туда. А крестьяне детишек припрятали: боятся, не упекли б их, упаси боже, в бараки. «Воспинку» привить и то мужика на аркане не затянешь.

Хлопнул ладонью по странице журнала:

– Тут вот, извольте, Варфоломей Петрович, проповедуют новейшие успехи хирургии: транс-план-тацию, пересадку кожи. Ее, мол, индусские врачи еще четыреста лет назад применяли. А у нас? У нас полным-полно таких закоулков, где бабки лошадиным навозом «грызть»… грыжу ребенку лечат. А не то тестом ее обмажут да мышонка подпустят: «Дай бог здоровья. Аминь».

Зборовский отдернул штору. За окном черный вечер. Деревья недвижны.

– К чему, ну скажите, пожалуйста, Варфоломей Петрович, зачем мы нужны деревням? Пусть будет по-вашему: у одной я приму роды, по всем правилам акушерства приму. А другие? Другие бегут к бабкам. И те перевязывают пуповины грязными руками да простыми нитками, а то еще и прослюнявленным льном… Одной я сказал: «У бабок не рожай, а то ребенок погибнет», А она мне в ответ: «Ишь напужал: а первенькая, Феклушка? А Егорка? Не померли…» По-моему, сначала надо лечить мужицкую психологию, а потом уж болезни.

Соколов слушал, устало распластав ладони на коленях. Не перебивая и не задавая больше вопросов. Наперед знал, что́ может рассказать молодой земский врач, колесивший по фельдшерским пунктам. Потом поднялся и сказал по-отцовски:

– Эх вы, кипучка, спиритус! Какого дьявола, простите, в нашу дыру потянуло? Служить народу? А понюхали его онучи и нос воротите? Что такое народ в земской России? Му-жи-чок. В основном мужичок. Не угодно ли в столицу вернуться? Балет, балы… – Закрыл веки. – Земство, молодой человек мой, это вам не уважаемые питерские «целители» в бобровых шапках, в каретах и… – сунул под нос Зборовского согнутые щепоткой пальцы, – и ассигнация от пациента. Земство, если хотите знать мое мнение, это будущее нашей медицины! Это медицина для всех, и главным образом для тех, кто в лаптях. Тут ты на все руки мастер: и корь лечи, и тиф отличи, сегодня роды примешь, а завтра с ножом в брюхо полезешь. Помощи здесь ждать врачу некогда и неоткуда… Так что выбирайте, пока не поздно, милый Сергей Сергеевич, или народу служить да трястись по ухабам, или в каретах ездить да истеричных барынек выхаживать.

Внезапно, как это часто у него бывает, перевел разговор. Спросил:

– Куда вы сегодня?

– Не знаю.

– Не знаю?.. Это плохо. А я знаю, куда я: домой, к Катюше моей, к детям. Эх, детки, детки… Детки-то растут, папки стареют. Сорок стукнуло, в печени уже камушек вояжирует, поясница хулиганит. Бог сотворил такую совершенную машину – человека, а запасные части к ней создать позабыл. Смотришь, пришел бы к нам больной с пороком сердца, а мы ему: «Испортилось? Не беда. Пожалуйста» – и новое ввинтили. «Нефрит? Извольте взамен пару почечек…» Так что сам всевышний и то, как видите, промахи дает.

Соколов подошел к вешалке, расправил засученные рукава халата:.

– Пойдемте к нам на вечерок?

– Если разрешите, в другой раз.

– Разрешу. – Влезая в шубу, он искоса, с добродушным ехидством, посмотрел на Зборовского: – Должно быть, в иллюзион сейчас? Или к Лемпертам? Ну вот и покраснели. Мда… Бэллочка славная девица. Семнадцать лет… Мерещится – только вчера мы ее от скарлатины лечили.

Шестигранный керосиновый фонарь, подвешенный у больничных ворот, слабо колышется в студеном мареве, тускло освещая часть дороги и ближние дома. А дальше, куда, попрощавшись с Соколовым, повернул Зборовский, – густая тьма.

За поворотом, в конце второго квартала, – гордость Нижнебатуринска: двухэтажный с каменными колоннами дом, громко именуемый «общественным собранием». Из трех овалов окон, сквозь узор гардин, струится свет.

Зайти? Как-то его затащил сюда Соколов: представил приезжего коллегу местной знати. Впечатление от нее осталось крайне жалкое. Кроме картежной игры, заняться нечем. Играют на деньги, в основном купцы и чиновники, городские воротилы. Правда, имеется превосходнейший буфет…

Куда же деваться?

Его приглашали во многие «приличные дома». Всюду уютные гостиные, кадки с фикусами, в простенках до потолка трюмо, удлиняющие комнату. Плюшевая мебель, зеленая или красная. У аптекаря Лемперта – громоздкий прямострунный рояль, у купцов Кретовых, Гношилиных, Ельцовых – фортепьяно. Всюду радушие и чаи. И всюду почему-то обязательно… дочки. Скучно? Нет, зачем напраслину возводить? Там очень весело, безмятежно. Для молодежи – фанты и флирт, для пожилых – лото. Немножко смешно, немножко грустно. Милая ленивица провинция, такой ты была десятки лет назад, такой, вероятно, еще надолго останешься. Ну а до́ктора… петербургского доктора, особенно охотно принимают, хотя он не дает никакого повода папашам и мамашам иметь на него виды.

Зборовский остановился, прикрыл ладонью зажженную спичку. Закурил. Навстречу – редкие пешеходы, их лиц в темноте не узнать.

«Экспресс»… Владеет кинематографом «Экспресс» предприимчивый, недавно откуда-то прибывший армянин Арстакьян. Он открыл его в пустовавшем каменном складе с высокими сводами. Место, надо сказать, удачное, в самом центре, сразу за рыночной площадью, возле небольшого деревянного моста. Здесь дают по два сеанса три раза в неделю, в воскресные дни – утренники для детей, а в базарные – по удешевленным ценам – для крестьян. Картины привозят из губернского города Глыбинска, а до него поездом восемь часов езды. Так что мороки с доставкой кинолент у Арстакьяна немало. Этими делами ведает преданный ему подручный Харитон, сутулый, костлявый, расторопный, несмотря на далеко не молодые годы. Хозяин иллюзиона сманил этого рабочего со спичечной фабрики и чем-то приколдовал к себе. Харитон ездит за пленками в Глыбинск. Уложив свой нелегкий груз на тачку, а зимой на саночки, тащит его с вокзала в кинотеатр. Это он расклеивает афиши на улицах. Это он снует меж крестьянских возов, зазывая приезжих в «Экспресс». Раскошеливайся, мол, народ! Пятак – не потеря, а мужикам и бабам – диковинное зрелище. Распихивает по рукам билетики и цветные листки с анонсами картин на следующую неделю. Он же, вездесущий Харитон, стоит стражем у входа, возле которого толпятся детишки в нескрываемой надежде на Харитонову милость – авось-де удастся проскочить задарма.

Зрительный зал иллюзиона невелик, рассчитан человек на сто пятьдесят. Публика уже заполнила места. Сеанс вот-вот должен начаться. Движок установлен в подвале, и, когда он работает, все помещение непрестанно вздрагивает. Зато кинематограф эффектно освещается электричеством, и еще два фонаря горят у подъезда, – для городка, с наступлением ночи погружающегося в кромешную тьму, не так уж плохо.

Зборовский пробежал глазами по залу. Над двумя дверями красные, светящиеся буквы: «Выход». По бокам, свернутые змеей, пожарные рукава. Кто-то в ложе поманил доктора рукой, – ложа возвышается над партером. Вгляделся: Кедров.

– Подсаживайтесь, доктор. Здесь свободное место!

Погасли первые четыре лампочки, затем еще четыре на противоположной стороне. Из кинобудки послышался стрекот – словно тысячи кузнечиков. Аппарат крутят вручную. Над головами публики повис трепетный голубоватый сноп. Белое полотно экрана осветилось. Сегодня боевые новинки: до антракта «Красавица Давис и негритенки» и комическая – «Доска», а после «Суд Соломона». Тапер ударил по клавишам. Он удачно совмещал игру на рояле с профессией парикмахера: днем стриг, брил, делал мужские и дамские прически, а вечерами играл в «Экспрессе». Всем в городе было известно, что он «слухач», не знает ни единой ноты. Но никто, как он, не умел так связать музыкой настроение зрителя с происходящим на экране. Соответственно сюжетной ситуации переходил с мажора на минор, с минора на мажор. Клавиши рыдали, клавиши смеялись. Звуки ударялись волнами прибоя, бешеным галопом мчались вместе со всадником, пели, вздыхали… Текли немые слезы на экране, и невольно всхлипывал кто-нибудь в публике… Тапер импровизировал. О, в такие минуты он не был простым брадобреем, – он становился властелином человеческих эмоций. А если по каким-либо причинам сеанс шел без его музыкального сопровождения, тогда и море не шумело, и смех не смешил, и слезы героев не трогали.

На экране некий подмастерье, парень-пройдоха, тащит доску. Он идет по людным улицам и бульварам. Всех задевает, разбивает оконные стекла, толкает прохожих. Самые нелепые положения. И за все щедро расплачивается собственными боками.

Кедров неудержимо хохочет. Так смеяться способен только человек, у которого на душе легко и спокойно. Но ведь он судебный следователь, подумал Зборовский, профессия крайне суровая. Искренен ли он? Актерствует?

После каждой части на время, пока киномеханик перематывает ленту, в зале зажигается свет. Матерчатый экран, дабы не воспламенился, орошают из шланга струями воды.

Объявили антракт. Публика хлынула в фойе – покурить, прохладиться бутылкой лимонада, а кто и на улицу – отдышаться после духоты зала.

Длинное, как тоннель, фойе выбелено мелом. Расфранченные господа, имевшие неосторожность прислониться к стене, смущенно отряхиваются. Вначале уездный бомонд никак не мог свыкнуться с представлением, что в иллюзион вовсе не обязательно надевать нарядные платья. И пальто снимать не принято. Но когда в гостях у исправника Арстакьян объяснил, что так ведет себя даже высший свет Петербурга, все успокоились. Зато поистине в «Экспрессе» можно было открыть конкурс на лучшую дамскую шляпку. И как ни досадовали иные модницы, самые изумительные всегда были на Елизавете Андреевне Ельцовой, супруге хозяина магазина готового платья. Вот, кстати, и она, высокая, в ротонде. Косоглазая, она ловко скрывает свой недостаток приспущенной вуалеткой.

Ельцова раскланялась со следователем и с любопытством окинула взглядом Зборовского. Кто-то говорил ему, что Кедров «романится» с ней. Возможно ли?

Прохаживаясь по кругу, доктор и следователь время от времени перекидываются словами. Кедров ростом несколько ниже, зато шире в плечах. Чисто выбритый, со щеголеватым зачесом золотистых волос, он и задумчив, и весел, и деликатен, и грубоват. Его резко очерченному рту и подбородку очень не хватает пинкертоновской трубки. Зборовский, хотя и юношески стройный, с копной каштановых волос и изломом густых черных бровей, кажется, пожалуй, чуть старше.

Стены фойе облеплены анонсами картин. Тут и драма в трех частях «Так на свете все превратно». И вызвавшие фурор две серии «Ключей счастья» Вербицкой. А вот и лицо красавицы Бетти Нансен, героини драмы «Тихо замер последний аккорд».

В нише, близ входа в зрительный зал, под колоколом голубой шапочки Бэллочка Лемперт. Рядом, в палантине из норки, ее мать и крупный, с несоответственно маленькой лысой головой, отец-провизор.

Встретившись взглядом со Зборовским, Бэллочка вспыхнула, улыбнулась. Ничто не ускользнуло от наблюдательного следователя:

– Коварный искуситель, кажется, Бэллочка в вашем капкане?

– Не более, чем в вашем.

– Нет, более. – Подмигнул. – Премиленькая уездная докторша из нее получится.

– Не язвите, старый холостяк!

– Не холостяк, а свободный человек. И очень дорожу своей свободой. У нас, в роду Кедровых, никто раньше тридцати пяти лет не женился. Мне покуда двадцать девять. А во-вторых…

– А во-вторых?..

Пойманный на слове, Кедров пощелкивает пальцами в поисках ответа. И бросает, явно чтобы отделаться:

– Дикого коня не так-то просто взнуздать.

Остановились у стойки буфета. Подошел смуглый, черноволосый владелец «Экспресса».

– Ну как, господа? – спросил, сверкнув полоской белых зубов. – Довольны?

– Очень, Арам Гургенович, – ответил следователь, – тут можно хоть всласть посмеяться, стало быть, отдохнешь. Не так ли, синьор лекарь?

– Господин следователь наш постоянный зритель, – продолжал Арстакьян, – а вот вы?.. – И вопросительно взглянул почему-то не на доктора, а на следователя.

– Ему некогда, – перебил Кедров. – Он дальше человечьих «унутренностей» нигугусеньки не видит.

– А друзья на что же? Почему они не займутся доктором, не развлекут его?

– Эк чего захотел! Друзьям, как видите, не до доктора. Они здоровы, – похлопал себя по груди Кедров.

Арстакьян повернул голову к Зборовскому:

– Выходит, правда: доктор – что ночной горшок. Когда нужен, его ищут, а потом… забывают о нем. Извините, господа, за непристойность. Ухожу. – Легкий поклон, удалился. Сухощавый, высокий. Держит себя с достоинством и вместе с тем просто.

Проводив его пристальным дружелюбным взглядом, Кедров сказал:

– Толковейшая особь, этот Арам. Умнейшая…

Сказал так, будто его уверяли в противоположном. Помедлив минутку, добавил:

– Третьего дня встретились мы с ним в «общественном собрании». Знаете, что он надумал открыть? Бьюсь об заклад – ни за что не догадаетесь. Ну?

– Не знаю, право… Может быть, цирк? Зверинец? Фешенебельный ресторан с заморским названием «Мулен руж»? Относительно последнего не возражаю.

Откинув голову, Кедров с усмешкой уставился на Зборовского:

– Нет, друг мой, что-то небогата ваша фантазия.

– Погодите… Богадельню? Тогда, может быть… постоялый двор… бани?

– Ни-ка-кой лирики. Никакого полета мысли. Вы, я вижу, Сергей Сергеевич, обеими ногами стоите на нашей грешной земле. Это очень плохо, молодой человек. Сугубый рационализм – порок нашего века… Так вот, слушайте: Арстакьян решил издавать газету. Именно-с, газету. Обзаводится собственной типографией. И готовится принимать заказы. К вашим услугам: не нужны ли больнице печатные бланки?

– Нижнебатуринск и… газета. Чудак! – бросил Зборовский. – Зачем? Глупо, по-моему.

– Глупо? – Следователь снисходительно взглянул на него. – Возможно, вы и правы: глупо. И все же этот армянин… неужели он вам не нравится? Не будь у нас Арстакьяна, не видать бы городу и «Экспресса».

– Не будь «Экспресса», не видать бы вашему Арстакьяну и денег на типографию, – в тон ему возразил Зборовский. – Дело, я думаю, не в лирике, а в прибылях, которые сулит его новое предприятие.

Кедров чуть отстранился, кажется, взглянул неприязненно.

– Не без того, конечно, – как-то слишком быстро согласился он. – Вы, значит, не одобряете замысла Арстакьяна?

– А мне не все ли равно?

– Нет на свете ничего горше человеческого равнодушия. Если хотите, Арстакьян тем и хорош, что в жилах у него настоящая кровь, а у вас…

– А у меня? – подхватил Зборовский.

– Водичка.

В фойе прозвенел звонок: публику приглашали на свои места.

Глава III

Нигде, думалось Даше, не играют таких веселых свадеб, как в Комаровке. Богат ли, беден ли мужик, по, как говорится, где просватано, там и пропито. Гуляют до петухов. Должно, исстари так повелось, что свадебничают зимой, с крещения, а коль осенью то с покрова пресвятой богородицы. Летом – не посмей! Летом – день год кормит. Однако в нынешнюю зиму в Комаровке еще не справили ни одного венчанья. Или молодые влюбляться разучились? Вот уж январь убывает, а все не видать ни нарядной конной упряжки, ни невесты в лентах.

Даша подсела к окошку, дует на замутившееся холодное стекло, растирает на нем пальцем талый кружок: хорошо так вот, без дела, сидеть и думушке предаваться, чтобы никто не мешал тебе думать.

Живется, что и говорить, худо. Нынешний год тяжелый, бедность в округе лютая. Снегу намело ой-ё-ёй. Мороз зашершавил окна. В какую хату ни заглянешь – душно, тускло, лиц не распознать Мужики чадят махоркой. Старухи завалились на полати, на печи. Собаки стали злющие. Скотина стоит тощая, солому с крыш готова сожрать. Это только у старосты в хлеву овцы под кудрявой шерстью зады отрастили – на репке да на сене. Ему-то что! И коров, и лошадей, и свиней – всего вдосталь.

В избе пахнет свежевымытыми полами. Давно уже Даша успела вернуться от заутрени. Прикрыла овчинкой чугунок со щами – не остыли бы до прихода фельдшера. И чего он не идет?

Сквозь посветлевший кусочек стекла между рамами видны бумажные цветы, сама понатыкала их, утепляя на зиму окна. А за окнами – все та же улица. Напротив возле колодца сиротливо чернеют оголенные ветви двух лип. По дороге носится, тычась мордой в снег, рыжая дьяконова дворняга. И сам он бредет за ней скучный, редкобородый, в длинном ватном армяке. Остановился. Вытер нос синей тряпицей. Ткнул посошком в спину собаки – взвизгнула, побежала вперед. А он – себе на уме – юркнул в дом старосты.

Где ж Андреян-то? Неужто опять опоили его, как в прошлое воскресенье на крестинах? А может, тоже к старосте завернул? Прижалась виском к стеклу. Косынка сползла и повисла, зацепившись ниткой за медную, с зеленым камушком, сережку. Эти сережки из ушей мамоньки. Носила та их, носила, а когда помирать стала, перекрестила ее, Дашутку, и наказала: «На, вдень. Твой черед красоваться в них, касатка моя одинокая». Матери давнехонько нет. Могилка ее с землей сглаживается, а сережки… грошовые сережки живут себе да живут, переживают человека. Им ничего не становится.

Возле избы Кучерявого ни души. Из трубы клочьями валит дым. Должно, трапезничают. Пироги да курочки. И молодица там, верно, за столом сидит, тихая, тоненькая, беленькая, востроносенькая. Даша глянула в квадрат зеркальца, висящего на стене: синие опушенные густыми ресницами глаза; лицо загорелось румянцем. Девичье сердце! Оно повсюду верно себе: «А я? Какая я?»

Настю заприметила Даша еще с той весны, когда Ефим вернулся из Тамбова, где работал в мануфактурном деле. Помнит, как соскочила та с телеги, словно пух на ветру. На голове белым облаком газовый шарф. Вот шуму-то было в доме старосты! Сказывали, молодые – Ефим да Настя – бухнулись в ноги: простите нас, мамонька да тятенька, что без вашего спросу и благословения обручились. Старостиха взъелась, аж побагровела, а потом на всю деревню славила: «Уж я ли Ефимушку не холила, в люди вывести хотела, на то и в Тамбов посылала. А он, окаянный, опозорил, надсмеялся: нате, жалуйте, родители любезные! А на что нам городская, ни в какую работу не гожая? Хоть бы бабой-то стоящей была. А то ни алости, ни тела – одни слезы. Нешто он хворый? Вона какие у мужиков подросли ядреные невесты, мог бы взять самую что ни на есть разбогатую».

В запрошлое воскресенье подглядела Даша в церкви, как кончиком платка вытерла Настя слезу со щеки. И с той минуты глубоко запеклась в душе большая к ней жалость. Нет, ни в жисть не пошла бы невесткой к старосте.

Даша продолжает глядеть в окно, и, как бы в ответ на ее мысли, вышла из дома Кучерявых Настя, в валенках, в полушубке. Следом Ефим. Стоят у ворот. Про что меж собой толкуют? Настя слушает, ударяя носком валенка по калитке. Мотнула головой: дескать, не согласна. Ефим круто повернулся и обратно в избу. А она медленными шажочками пошла вдоль дороги.

– Не у вас ли ненароком Андреян Тихныч? – окликнула ее Даша, выскочив на крыльцо.

– Пьянехонек твой Андреян.

– Пошто спаиваете? – спросила не зло, просто, чтоб разговор завести. Но, заметив, что на той лица нет, спохватилась: – Что ты, Настенька? Аль неможется?

– Голова разламывается.

– Хошь, порошочков дам? Враз снимет.

В избе поднесла из ковшика запить порошок, выпытывала:

– Может, и ты хватила лишнего?

– Что ты, Даша, непьющая я.

– Почему ж не выпить? Закуска у твоего свекра, поди, язык проглотишь.

– А ну их всех!.. – отмахнулась Настя. – Там каждый кусок в горле застревает. – Присела на табурет и вдруг застонала по-бабьи, уткнув лицо в подол: – Моченьки больше нету! Всю, изверги, вымотали. Всю! Живого места не оставили. А за что? За что?

– Да что ты, родимая! Люди услышат. – Гладила холодные руки и белокурые волосы Насти. А сердце сжималось – хотелось самой зареветь. Ну что за жизнь! Краше вековушей быть, чем так вот. – Перестань-ка, слышь?

Но та продолжала голосить:

– И чего им от меня нужно?

Что делать? Как помочь ей? Хотя, казалось бы, кому, как не ей самой, безродной, одинокой Дашке, искать человеческой ласки? И можно ли сторонним людям встревать в чужую жизнь? Не один двор в Комаровке, в каком из них больше горя – кто скажет?

Настя наконец притихла. Расстегнула у шеи пуговки на кофточке: жарко.

– Чего только ни натерпелась я у них…

Передохнула.

Даша не торопила. Догадывалась, что та хочет душу отвести.

– Намедни Кучерявиха, – глотает Настя слезы, – говорит мне бессовестно, прямо в глаза: «Год, пустодейка, зря спишь с мужиком. Знать, помру, не дождавшись внучка, без утехи на старости». Да так глянула своими сверлами – в землю бы провалиться.

– Ох и свекровушка у тебя! Ефим-то чего молчит? Муж он тебе иль чужой?

– Ефиму-то что! Он при отце. Прежде мне добрые песни пел: «Поживем маленько у бати, потом обособлюсь, свой надел получу». Думала, ладно – сколотим с ним жизнь. Не криводушничаю, Дашенька: полюбился он мне крепко. Да не вышла линия. Им, старикам, понятное дело, нет расчету выделить сына: большая семья – больше земли. Вот я и не ко двору пришлась. Нынче Ефим говорит: «Потерпи малость. Еще разок потолкую с батей. Хватит, скажу ему, вы сами по себе, а я сам по себе». Да скажет ли? – горестно покачала головой. – Побаивается, не пустил бы отец сердешный по миру, если раздела потребует. Со старостой как будешь тягаться? Сама знаешь… – Раздумчиво отвела руку Даши со своего плеча. – Эх, не приведи бог выйти этак замуж!

Насте двадцать первый, и если она открывается ей, значит, чем-то подошли друг дружке.

Стемнело. Зимний день что падучая звездочка: мелькнет – и нет его. Долго еще сидела Даша после ухода Насти. Сидела, опустив руки, будто умаялась после тяжкой работы. Упругие губы становились то тонкими, злыми, то уныло опускались, выдавая душевное волнение. Только горестное ползло в голову. И лет-то ей немного, а сколько нагляделась разных печалей, сколько слез с малолетства пролила! Будто речка Комариха, что огибает подковой село, глубже от тех слез стала. Никого у нее нет на всем свете. Никого, кроме фельдшера Андреяна. Подай да прибери. В хозяйстве да в амбулатории. И ничего своего. В город податься боязно. Хоть и сирота, но тут все знакомое, а там? И что это за люди городские?.. Может, замуж пойти? Есть же хозяйственные парни. Однако Настенька даже за богатого шла, а счастья все одно не привалило. В чем оно, бабье счастье?

Вспомнила мать, других женщин в селе. У всех доля схожая: от зари до звезд на полях, спины – под крепкими кулаками пьяных мужиков, ребятишки грязные. А чуть подрастет девчонка – заневестится, глядишь, и у нее все те же бабьи дела…

Громко застучали в дверь. Запамятовала, что, провожая Настю, невзначай накинула засов.

Андреян не вошел, а ввалился. Пропитан холодом и винищем. Уподобясь священнику, осипшим голосом пропел:

– А свою ве-черю пожелай то-окмо ворогу своему!.. – Прошел как был, не раздеваясь. Шатнулся и, задев щекой о косяк, выругался: – Тля подзаборная! Расселась тут у меня!.. Барствуешь, Дашка? – Сошвырнул растянувшегося на лавке косматого кота и грузно опустился на его место.

Даша насторожилась: ну, началось… Поставила на стол миску. Отрезала от каравая ломоть. Хмуро взглянула на фельдшера.

– Чего глядишь? Чего зенки пялишь? Не на твои, на собственные гуляю, – измывается, громко сопя на всю хату. – Ишь ш-ш-шельма! Призрел, а она тебе… во, накось! – Показал жирный, грязный кукиш. – Сам виноват: выучил дуру грамоте.

Хватит, хватит!.. Крикнуть бы, да так, чтобы вся Комаровка сбежалась, все кто есть – от мала до велика. Но упрямо твердит про себя: «Буду молчать… Буду молчать…» Но еще обидней стало, когда он запричитал:

– Была у меня в доме хозяюшка, да нету ее. Все… все забрала ты, Дашка, в свои руки. Думаешь поживиться?.. Куда, зачем бобылю избу? Да?

– Отвяжись! – огрызнулась Даша.

– У-ух ты, змея подколодная! – Зверея, он нагнал ее на черной половине и вцепился рукой в плечо. Не помня себя, схватил кочергу, прислоненную к печи. Потом, потеряв равновесие, плюхнулся на пол. Наступила нестерпимая, тяжкая тишина. И снова ее нарушил пьяный рев:

– Лю-ю-у-ди! Лю-ди бо-жие! Помоги-ите!

Даша толкнула дверь и выскочила, не одевшись, вся в поту, на крыльцо. Пошла вдоль улицы, сама не зная зачем и куда. Все в ней кипело.

Сумерки давно сгустились в зимний вечер. Темнота проглотила избы. На задних дворах, где скотина, и то тишина. Долго ли, нет ли была на холоду, в праздничной ситцевой кофточке, но вот мороз щекотнул уши, остудил горячие щеки, дрожью пробежал по телу.

В хате солдатки Агриппины блестел огонек. Как ни тяжко жилось, не теряла вдова ни бодрости, ни расторопности, ни интереса к людям, подчас чрезмерного. Особенно тянулось ее сердце к молодым – в них вспоминала себя, шуструю, озорную.

Не дав себе времени одуматься, Даша перебежала дорогу, ступила на покосившееся скрипучее крыльцо.

Изба гуляла.

Еще в сенях услышала топот ног и веселые вскрики. Замешкалась. Потом рывком распахнула дверь: воздух спертый, пыль столбом, табачный сизый туман. Народу, что на всенощной, не протолпиться. Девки и парни. Кто в обнимку, кто чинно на лавках, а кто и на печи. Как ни голодно, а зимой без посиделок, равно как и летом без хороводов, – жизнь не жизнь. Гармония на все лады заливается. Показалось, играет Ефим. Комаровка небогата гармонистами, а средь тех, которые есть, самый бедовый Ефим Кучерявый. Однако смекнула: с той поры как он с Настей, забросил свою гармонь: негоже женатому дешевить себя. Посреди горницы младший сын Агриппины Василий лихо откалывает присядку.

Никем не замеченная, стояла Даша, пока не подскочил к ней вихрастый Гришка-балагур.

– Робята! Гляньте: сама фершалша надумала к мам. – Обхватил ее за шею и потянул на круг. Покружил, сопротивляющуюся, под общий хохот, и тут же переключился на бойкую толстушку, старостову дочку, выряженную в красную, с бахромками, юбку.

Оттесненная пляшущими, Даша присела поближе к печи. Нащупала место погорячее и приложила к нему озябшие руки.

Дверь поминутно раскрывается. Несмотря на тесноту, народ прибывает. С шумом ввалились парни из соседней Дубровки. Они форсят своими рубахами из красного сатина, оптом купленного на ярмарке. Девки шибко дразнят местных ухажеров, визжат. Назревает петушиный бой. Но здешние отступаются: дубровские отчаянные, бродят ватагой, сквернословят, прячут при себе острые ножи, способны на всякое. В прошлую осень они избили податного инспектора. В народе говорят, что подстрекнули их к тому бунтари с лесопилки – той самой, куда мужики на приработки ходят. А комаровские – ласковые. Костьми лягут – руки на человека не подымут.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю