Текст книги "Светись своим светом"
Автор книги: Михаил Гатчинский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 26 страниц)
Глава IV
К директору сопровождал его Шеляденко. На месте не оказалось. Привел к кабинету главного инженера – там шла оперативка.
– Сидай, голуба, – указал Николаю на стул возле двери. – Поскучай, а мы там враз видбрэшемся.
«Брехня» затянулась. Из окна, как с наблюдательной вышки, видна часть заводского двора – асфальт, кирпичная будка проходной и старый, довоенный плакат с нарисованными рулонами тканей: «Из суточного выпуска нашей продукции можно изготовить 360 тысяч платьев и 350 тысяч мужских сорочек». Краски выцвели, местами облупились, а слова звучат издевкой: не только шелка – ситца сейчас в магазинах ни метра.
Дни в Ветрогорске не октябрьские – чистый июль: даже муха лениво ползет на разогретом подоконнике. Почему же в ту осеннюю ночь, когда ставили трофейные пушки, шел проливной дождь? Людям и без того было тяжко, а он измывался: волю человеческую пытал?
Николай написал Шеляденко на авось. Сам еще не верил в себя: целый год в инвалидах. В ответ получил подробное письмо на официальном бланке от директора, которого и не знал. Тот перечислял несколько должностей, кои охотно предоставит «нашему славному фронтовику». Подпись директора: «Папуша». Забавная фамилия!
Оперативка кончилась. Дверь распахнулась и выбросила людей. В комбинезонах, в штатских костюмах и еще не сменивших армейских гимнастерок.
Шеляденко тронул Николая за плечо:
– Пишлы!
После совещания стулья в кабинете главного инженера стоят вразброд. Вдоль стен за стеклом стеллажей на гвоздиках моточки шелковых нитей – образцы продукции комбината. Сбоку от письменного стола сидит светловолосый кругляш. Ударь крепко бутсой – покатится. И вместе с тем не скажешь, что пышет здоровьем: губы синие, глаза тусклые, шея в поперечных складках.
Это и есть директор, решил про себя Николай: фамилия Папуша ассоциировалась с чем-то пухлым. Но ошибся.
– Павел Павлович, – обратился Шеляденко совсем к другому, тоже невысокому, но сухощавому, стоявшему рядом. – Цэ Колосов.
Не выпуская руки Николая, директор продолжает прерванный разговор с главным инженером:
– В Москве потеряешь денька три-четыре. По пути в Мытищи заглянешь. Я туда черкну записочку. Свяжешься с начальником опытного инженером Кирпу. Она тебе покажет новую экспериментальную установку…
Нюра Кирпу?..
Папуша отпустил руку Николая и сощурился, словно прикидывая его на вес:
– Так куда ж тебя, Колосов, сунуть?
Шеляденко обиделся.
– Куды? Як пообищав, до мэнэ в прядильный становы. Що?.. Та я ж завиряю: варыть у нього голова! Ще студентом начинав там слесарем.
Директор не возражал. Потом спросил Шеляденко:
– Жилья, конечно, не имеет?
– Була тут у нього блызесенько квартырка. Да проворонил ее.
– Проворонил?.. Значит, жить ему, как ворону, в гнезде на веточке, – засмеялся своей же остроте Папуша. – Ну да ничего, молод, здоров… – И вдруг, заметив на гимнастерке Колосова желтую нашивку – знак тяжелого ранения, – запнулся. – Один, что ли?.. Жениться нужно.
– Есть жениться, товарищ директор! – по-военному отрапортовал Николай.
– Квартиру я тебе дам. Но месяца через три, не раньше…
Директор говорил безостановочно, что грампластинка, не давая вклиниться словом. Не понять, задает вопрос тебе или себе – сам на все отвечает. Лицо молодое, а надо лбом султаном дыбится седой клок.
– Я ще не розкусыв, що за человек наш дырэктор, – поделился потом Шеляденко с Николаем. – Скажем, отдали бы його пид суд, а мэнэ вызвали б свидэтэлем и спросыли: «Що вы можете сказаты про обвиняемого?» Я бы ответил: ничого. «Умный вин?» Нэ знаю. «Дурень?» Нэ знаю. «Добрый?» Нэ знаю, ничого толком нэ знаю. В самом деле, що такэ Папуша? После Груздева он трэтий дыректор. Може, цэй приживэться?
В годы войны Ветрогорск принял еще один завод искусственного волокна. Его эвакуировали из зоны, к которой приближались немцы. Таборная слободка стала тесной: два завода слились воедино – в комбинат искусственного волокна. К его территории прирезали соседние участки, переместив подальше гаражи автотранспортного треста. И всем этим – производством и строительством – верховодил Павел Павлович Папуша – Пэ в кубе, как шутливо прозвали директора на комбинате.
Теперь же война-разрушительница сменилась стихией созидания, чудом обновления. Творили это чудо те же люди, чьей кровью и чьими руками была добыта победа. На комбинат вернулись сотни фронтовиков. Николай Колосов был лишь одним из них.
Как хорошо не слышать над головой гула бомбардировщиков, как радостно встречать утро не в сырых траншеях, не за щитком пушки, не в госпитальной палатке, а у прядильной машины, за рабочим столом или в лаборатории…
Директор неожиданно появлялся то в одном, то в другом цехе, и нередко в ту минуту, когда случалось там что-нибудь неладное. Прозвище Пэ в кубе гуляло по комбинату, как призыв к «скорой помощи», как штамп ОТК. «Пэ в кубе сказал». «Пэ в кубе одобрил», «Пэ в кубе обещал». «Пэ в кубе уехал в горком». «Я старый мытищинский волк, – говорил он сам о себе. – Ценю человека по работе: хорошо трудишься – друг, плохо – враг. А врага незачем на шее таскать, его надо сбрасывать! За ворота!.. Думаете, социализм можно строить лежа на печи? Без мозолей ничегошеньки не сделаешь».
В работе Павел Павлович признавал лишь высокую температуру. Чтобы все было на точке кипения. Он, видимо, никогда не увлекался поэзией. И давние молчановские строки «У тихой речки отдохнуть…» не вызвали бы в нем сочувствия.
Таким представлялся Николаю директор.
Кто от души обрадовался Николаю – это Вишня. Так и не уходила из прядильного. Но за эти годы фильерщица стала инженером. Как же долго длилась война!
Оценил ли его директор или решил крепче приковать к комбинату, но вскоре подписал приказ: «Инженер Колосов Николай Варфоломеевич назначается начальником мотального цеха». Прежде чем подписать приказ, вызвал, как водится в таких случаях, к себе для беседы. Прежний начальник мотального – болезненная, часто бюллетенившая женщина – попросилась в отдел главного технолога на менее хлопотное дело. Порядка в цехе мало. Не зря стал он объектом едкой критики на оперативках и на страницах многотиражки.
– Так что, дорогуша, давай засучивай рукава… налаживай… Трудностей испугался? – по-своему расценил раздумье Колосова директор. – Не пристало коммунисту пасовать.
Временно Николай поселился в Таборной слободке у Шеляденко, в квартирке, которую тот занимал и раньше. Война не укротила пылкого нрава Степана Петровича. По-прежнему в цехе он кого-нибудь распекал. Но, как и прежде, каждый шел к нему со своими промахами и личными бедами. Однако дома ругани не терпел. Повысит голос жена, заплачет Светланка, он как кот отмахнется лапой и замурлычет: «Ну добрэ, добрэ, бабоньки, пэрэстаньтэ» – и выйдет за дверь.
Да, растет у Шеляденко дочь, и какая дочь! «Стоит ли в наше время брать на воспитание детей? – рассуждала в цехе одна прядильщица. – Собственная дочь и та мне заявила: „Уйду в детский дом, там веселей, по вечерам кино, ребята. А тут после школы я целый день одна…“» Но Шеляденко не задает себе таких вопросов. Никуда от него Светланка не просится. Своя она, «зовсим своя», говорит, и при всяком удобном случае хвастает: «Наша Свитланка до школы пишла… Наша Свитланка музыке вчиться, рояль купыв ей… У Свитланки голос объявывея».
– Ты знаешь, Мыкола, якый у нэй голос? – в глазах его отцовская гордость. И, преисполненный глубокого уважения к словам, которые произнес дальше, торжественно поднял палец: – Драматичный меццо-сопрано. Такой на тысячу выпадае одын.
Любил Степан Петрович и сам в выходные дни приткнуться к роялю со своей местами потертой, местами в щербинках, гитарой. Пощипывает семиструнную, скользит по грифу заскорузлыми пальцами, выдавая мелодичные звуки украинских думок. А то, входя в раж, вдруг задористо притопнет ногой, вызывая на смену Светланку.
Светлана охотно откидывала крышку рояля. Играла и пела. Пела девочка с чистыми, светлыми глазами и вздернутым, как у Березняковой, носиком. Сильный голос распирал стены крохотных комнат. Сверкали белизной накидки, кружевная скатерть, на комоде стояли бумажные цветы – ромашки, ирис… Все это видел Николай, но, казалось ему, сидит не за столом у Шеляденко, а в театре. И слушает не домашнюю певунью, а заправскую актрису.
Папуша свое слово сдержал: вскоре Николай стал новоселом Таборной слободки.
Нельзя ему там одному без ухода, изводилась тревогой Дарья Платоновна. И как только в Комаровку прибыла взамен новая фельдшерица, заколотила – в который раз! – свою халупу, скособоченную, словно бабка Агриппина. Приехала в Ветрогорск в самый раз: при комбинате выстроили больницу, нужна была старшая сестра. Эту должность и предложили Колосовой. Старшей? На двести коек?.. Что ж, с годами не только опыт приходит, приходит и желание передавать то, что знаешь сама, другим.
Склонность Дарьи Платоновны что-то организовывать, кому-то в чем-то содействовать, помогать заметили на комбинате. Жизнь для людей, начатая еще в дни юности в захолустной Комаровке, с годами стала жгучей потребностью. Больной – он всегда ищет ласку. Чтобы подушка помягче была, одеяло подоткнули бы удобнее. Не у всех сестер и нянь сердце теплое.
Трудовой день ее не понять когда и заканчивался. Страшись себя, если ты равнодушна, если в душе твоей нет сострадания, нет любви. Никогда не горячилась, не покрикивала Дарья Платоновна, но прослышит, что уснул кто на посту или перепутал лекарство, сухо взглянет: «А будь на койке, скажем, твой отец? Или мать?.. Или…»
Год спустя демобилизовался Сергей Сергеевич. В Московском медицинском институте объявили конкурс на замещение должности заведующего кафедрой факультетской терапии. Обратились и к Зборовскому – человеку, давшему Ветрогорску добрую славу, вписавшему немало новых страниц в отечественную медицину.
– На меня не рассчитывайте, – ответил он на предложение столичного ректора. Ответил не письменно, а телефонным звонком. – Кто это у вас решил, что в Ветрогорске я «захирею»? Беру на себя смелость утверждать: периферия дает труды не худшие.
Так Сергей Сергеевич принял прежнюю клинику в медицинском городке. Так рабочий кабинет в квартире на Александровской дождался наконец своего хозяина.
Запрет, наложенный Дарьей Платоновной, и замужество Инны вынуждали отца с сыном встречаться в «ничейной» зоне: на улице, в кино, а чаще в том самом кафе, куда некогда на «перекур» забегал Арстакьян-Черных. Отец никогда не заводил разговора о семейной жизни Инны. Как и Николай – об отношениях отца и матери.
Так, параллельно, шла жизнь Колосовых в Таборной слободке и Зборовских – на Александровской.
На телефонные звонки Инна отвечала любезно, звала Сергея Сергеевича, передавала взаимные поручения и, прощаясь, обычно приглашала:
– Может, зайдешь как-нибудь?
– Как-нибудь… зайду, – отвечал Николай и мысленно представлял, как ее рука опускает трубку на рычаг аппарата. Как стоит она минуты две-три, может быть ждет, чтоб телефон зазвонил снова? Или не ждет? Торопится к малышу? У кроватки, очевидно, висят целлулоидные погремушки. И кольцо с желто-красным попугаем – его подарок, переданный через Сергея Сергеевича.
Лагутин. Чем привлек он внимание Инны?.. Что ж, может, ей с ним проще, легче? Возможно, он и есть ее счастье?
К лету в Ветрогорск приедет Олька. Насовсем. Навсегда. Почему так бывает: растет девчонка, и вдруг она, самая обыкновенная, становится очень нужной тебе? Не встретились бы после войны в Комаровке, кто знает, может, ничего и не было бы. Ни разу еще не сказал ей: «Люблю». А она и не спрашивала. Сама жизнь подсказывала верные слова. Печаловалась вместе с ними. Заботилась, чтобы оба меньше касались пережитого – тех, кого покрыла земля. Нет у него тайн от Ольки. И все-таки к ней не привык. То есть к Ольке, которую знал с детства, и привыкать-то незачем. А вот к этой, которая приедет к нему, как к мужу, к этой – еще не привык.
Никогда Дарья Платоновна не была рабой вещей. А тут вдруг нашло: покупки, покупки… Кастрюльки, тарелки, еще одна скатерть; зеленый абажур показался мрачным, сменила на розовый – пусть веселит молодых.
Комнатенки в квартире маленькие. Пятнадцатиметровую отвела мальчуге и Ольке, а сама перебралась в ту, что поменьше, с дверью на кухню.
– Зачем ты так? – сердился он. – Себя на зады?
– Тебе этого не понять…
– Слезы, мама?
– Разные слезы бывают. Эти – сладкие.
Вот они наконец-то вместе, «дубок и березка», – порадовался бы Фома Лукич, будь он жив.
С приездом Ольки как бы раздвинулись и зазвучали стены, шире распахнулись окна. Она удивительно умела радоваться заметному и незаметному: синеве неба, красивому галстуку, доброму, даже не ей сказанному, слову. Убралась тишина, в которой долго жил. Явилось нечто новое, полное красок – семья.
Постепенно восстанавливались старые связи. В комиссионном магазине встретил Надю. Под мышкой узелок. А за руку ее тянет мальчишка и монотонно хнычет:
– Пойдем, мама. Пойдем…
Ее Пой мне погиб в Севастополе. Молоденькая вдовушка. Сколько теперь таких!
Написал Нюре в Мытищи. Отозвалась быстро.
«Думала, нет тебя в живых: недобрый признак, когда с фронта не получаешь ответа. О себе: двое ребят, муж тишайшего нрава, хотя по должности блюститель социалистического правопорядка – судья. Папуше передай, мой привет. Этот дядечка считался бы хорошим, если б поминутно не указывал другим, что надо быть таким, как он сам».
В «Известиях» прочел: на Кавказе начаты съемки нового фильма, посвященного Отечественной войне; кинорежиссер Середа.
«Да, это я, дорогой мой фронтовой друг, – получил ответ из студии. – Какой же страшный удар нанес я тогда Дарье Платоновне. Очень радовался ошибке. Обязательно к лету спишемся и вместе махнем в вашу хваленую Комаровку».
Прислал фотографию: обзавелся бородой. Зачем, чудак?
«Не чудак, – ответил в следующем письме Середа. – Образину свою скрываю: минометный огонь малость поджарил, остались рубцы на лице».
Он же сообщил ветрогорский адрес Вадима Смагина. К Морскому окуню не тянуло.
Сам о себе подал весть Абдуллай. Связной был ранен в том же бою за Елгаву. О судьбе своего командира узнал от Середы.
«Ты, дорогой уртак Колосов, даешь ниткам из дерева, а я с Фатимой – из хлопка. Получилось, мы счас опять одна батарей. Езжай мой кишлак Сангардак пилав кушать, кок-чай пить. Увидишь моя кибиткам, а то скоро ему капут будет – построим дом с настоящим окнам и крышам».
Точно в воду канула Нелька. Послал запрос в Москву. Ответили: демобилизована, адрес неизвестен.
Не тянуло, не собирался к Смагину, а в субботний вечер взял да и зашел.
Под самый потолок книги. В красных, серых, синих, зеленых переплетах – как солдаты в парадной форме выстроились плотными шеренгами. Жена Смагина Наталья Дмитриевна – сверх ожидания – миленькая. Ручки жухлые, с перетяжечками. Ямочки на щечках, на локотках. Приставь крылышки – купидончик.
– Колосов. Фронтовой товарищ, – не очень охотно познакомил с ней Смагин.
Радостно засуетилась. Она, а не он.
За бутылкой «Московской» исчезла натянутость, развязался язык. Каждому было что вспомнить и о чем… умолчать. Острые шутки перебрасывались через стол, точно шарик пинг-понга. Наталья Дмитриевна в разговоре вся сияла бы счастьем, если б время от времени муж не шпынял ее своими одергиваниями. Дочь убитого белого полковника, она по инерции боялась всех и всего. В школе ее дразнили «генеральшей». В медицинском институте, куда с трепетом отнесла заявление, отказали в приеме: «За социальное происхождение». А его, Смагина, встретила просто в очереди за хлебом. Заговорил. Увлек. И только с ним обрела покой. Покой ли?
Смагин работает в научно-исследовательском институте гидротехники.
– Моя Олька тоже почвовед, – к слову сказал Николай. – Помнишь ее?
– Ольку?
– В Ленинграде… На Гончарной…
Морской окунь оживился:
– Как же, как же! Твоя землячка? Она здесь? Жена?.. Очень хорошо. Давай ее в институт устрою. К себе.
Смагин проводил до трамвая. И там, у остановки, Николай спросил о Нельке.
– Ничего не знаю о ней, – ответил равнодушно, вскинув плечами. – Не интересовался.
– Она спасла мне жизнь.
– Что ж на нее похоже: боевая бабочка.
– Это все, что у тебя осталось к ней?
– А ты чего, братец, хотел? У меня ж семья… Ну а фронтовые женки… кто не грешил при случае? Ты, Колосов, я вижу, все тот же идеалист?
Трамвай тронулся. На прощанье Смагин постучал по стеклу, Николай ответил ему тем же, и мысленно поймал себя на том, что неискренен.
На передней площадке юноша. Вокруг шеи клетчатый шарф. Шляпа чуть набекрень. Петь-Петух. Курит вопреки трамвайным правилам. С глубокими затяжками, с показным наслаждением. Многие мальчишки начинают курить лишь потому, что это выглядит по-взрослому, модно. Иные взрослые, творя пакости, тоже прикрываются словом «модно»: «Фронтовые женки…»
Случайно встретив Николая с женой на улице, Смагин повторил свое предложение, обращаясь к нему, а не к Ольке:
– Давай ее возьму ко мне в институт.
– На, бери.
– Приводи. С директором Гнедышевым я договорюсь.
– А я и вправду приду. Завтра же, – пригрозила она.
И пришла. Так начала Олька работать в институте у Смагина.
Глава V
От матери или от Шеляденко перешла к Николаю потребность целиком и бескорыстно отдаваться делу, которому себя посвятил. Оно поглощало намного больше времени, чем полагалось начальнику цеха.
Мотальный цех совсем замотал. Свежему глазу виднее и то, как надо работать, и то, как не надо работать. Всюду завал «куличей». Зачем же после бракеража оставлять их у машин? Кто поручится, что иной бракодел не подсунет в партию хороших – порченый «кулич»?.. А тут вот крючки никуда не годятся, «глазки» донельзя грязны. Да и слесарей толковых маловато. Иной возится, возится с мотовилой, кое-как наладит, а через пять – десять минут она снова выходит из строя. Вконец износились коробки скоростей. Вчера в ночную смену плохо запарили мотки, а их больше тысячи, и на шелке образовались сукрутины.
Счет неделям и месяцам теперь переплетается с подсчетом тонн, сотен тонн шелка, отправляемого на склады готовой продукции. Тем не менее по вечерам он пропадал в лаборатории, по выходным – в научном зале библиотеки.
– В Менделеевы прешь? – дружески пнул кулаком в грудь Папуша. – Знаю вас, жрецов науки! – И вроде бы предостерег: – Сначала анкеты ради заводишка отведаете, потом «без отрыва» диссертацию нацарапаете. И – наше вам!..
Николай удивился наскоку.
Хотел было вырваться сегодня из цеха пораньше, но снова застрял. Похоже, соревнуется с Олькой: кто позднее домой придет. Близится день ее рождения. Теперь и ты, Олька, станешь говорить: мне четвертый десяток пошел. Мать, конечно, давно уже подарок припасла, а «собственный муж» все откладывал поход в магазины, дотянул до последнего дня и все-таки опоздал: промтоварные закрыты. Олька надуется: «До чего же ты толстокож! Порядочные мужья в такой день внимательны к женам». А он виновато вывернется: «Так я к тебе внимателен ежедневно, а они – в определенные числа».
Только что прекратился на удивленье пушистый снегопад. Дворники сразу же высыпали на улицы. Они нагружают кучи снега на листы фанеры и тащат их до ближайшего люка.
Возле Дома культуры улица делает крутой поворот и тянется вдоль левой заводской стены. Трамвайную линию проложили тоже изгибом. Кстати, вот и трамвай!
На Александровской магазин «ТЭЖЭ» торгует до десяти. Чуть дверь приоткрыл – захлестнуло ароматом духов, туалетного мыла и мяты. На прилавках коробочки пудры, батареи флаконов – мал мала меньше. На полках, обтянутые шелком, наборы «Красной Москвы».
Покупку заворачивает продавщица с устрашающе длинными ресницами – видно, туши не жаль.
– Пожалуйста, гражданин, – и протянула перевязанный тесьмой пакет.
Возле стены, отделанной под дуб, прижав к груди кожаную сумочку, стоит Вера Павловна. Поверх бархатной шляпки – теплый платок. Седые корни крашенных под блондинку волос и удлиненные черные брови на бледном лице выдают ее возраст.
– Здравствуй, Николай, – окликнула его. – Совсем нас забыл.
– Завертелся.
– Идем к нам? – взяла его под руку. – Сергей Сергеевич, кстати, дома.
– Не могу. Занят.
– Очень прошу.
Не нашелся что ответить. За все эти годы Вера Павловна ни разу не отступила от ею же установленного барьера. С чего вдруг потеплела?
И вот он ведет ее, потухшую, отяжелевшую. Давно не заглядывал к Зборовским. Помнит время, когда тут, на углу, не было Дворца пионеров, воздушного здания, увенчанного пятиконечной звездой. На этом месте стояла приземистая, с заколоченными окнами, Александровская церковь. С каким трепетным чувством, помнится, впервые поднимался по лестнице в квартиру отца. Те же пологие ступени, те же цветные стекла окон. Только сам он, Николай, уже не тот. Нет, отцом он его тогда еще не называл. Это слово пришло много позже. Тогда притягательной силой была Инна. Она же и преградила ему путь в этот дом.
Вера Павловна, орудуя ключами, говорит:
– Инночка уехала. Уехала в Ленинград с Игорьком. Насовсем.
– Это, видимо, ее устраивает?
– Не ее, а ее… отчима.
С каких это пор Сергея Сергеевича стали в доме называть отчимом?
– Сергей выгнал из дома Юру.
– Не верится.
– Я никогда не лгу… – И, перехватив его взгляд, брошенный в прихожей на мальпостик, почему-то добавила скороговоркой: – Что касается тебя и Инночки… у вас было увлечение, но не любовь.
Любовь… увлечение… Ах, Вера Павловна, Вера Павловна! Где граница между тем и другим?
– Николай пришел, – открыв дверь кабинета, объявила громко.
– А… молекула! – отец поднялся из-за стола. Снял очки.
Из столовой доносится телефонный разговор Петь-Петуха:
– Жди меня ровно в семь, и все будет о’кей!.. Только без твоих вывертонов, слышишь?
С кем так разговаривает братец? В просвете портьер виден весь он, вполуразвалку на стуле. Волосы – светлый барашек, румянец на щеках: надень ему рейтузы да доломан с красным ментиком, окантованным мехом, – залихватский гусарик.
Отец рывком прикрыл дверь. Переложил объемистую книгу со стула на стол:
– Как Ольга?
– Как всегда, в стихии схем, моделей, исследований.
На столе – портативная пишущая машинка. Лист бумаги заложен в каретку. Сбоку лежит папка. «Материалы к кардиологическому съезду».
– Я не очень помешал, отец? – Николай представил на минуту себя в таком положении, когда принесет кого-нибудь нелегкая.
– Что ты, родной, до съезда еще времени хватит.
– Опять будете тайны «сердешные» открывать?
Сергей Сергеевич усмехнулся:
– На съездах открытий не делают. Их делают в будни. – Вынул из ящика пачку папирос. Надорвал уголок и протянул: – Кури. Не бросил?
– Нет. А за то, что неотступно считаете миндалины главными виновниками ревматизма, там вас не распушат?
– Открытие претерпевает три этапа, сказал еще Листер. Сначала люди шумят: «С ума сошел!» Потом: «Да, это интересно, надо попробовать». А когда оно становится достоянием всех: «Подумаешь, что он такое изобрел!..» Сейчас чуть-чуть приподымается завеса над секретами ревматизма. Много трудов ученых посвящено этой проблеме. Но, увы, в ее трактовке противоречий меньше не стало. Каждая клиника толкует по-своему…
Николай охотно слушал его. Говорит отец просто о непростом. Его лекции любят студенты. Об интересе к ним свидетельствуют битком набитые не только студентами аудитории.
На миг в кабинет заглянула Вера Павловна. В глазах ее ревность: муж болтает с Николаем без умолку, а с Петь-Петухом как немой.
Сергей Сергеевич машинально кивнул ей и продолжил свою мысль, уже сидя за ужином:
– Порой диагностика ревматизма бывает столь трудна, что не только участковый врач, не только клиницист, сам… прозектор Рогулин не разберется.
Петь-Петух улизнул из-за стола, потом вошел уже в пальто.
– Смываюсь! – взмахнул шляпой.
– Опять в «компашки»?
– С точки зрения уважаемого профессора Зборовского, у меня нехватка того самого… мозговых извилин, – куражится Петь-Петух. – В голове у меня сквозняки, качусь в пропасть… А ты как считаешь, братец?
– Считаю, что тебя не мешало бы выпороть, – ответил вместо Николая отец.
– Выпороть?.. Взрослого сына? Хорош метод воспитания, профессор. И все-таки ты прелесть, родитель! Ап-пельсинчик! – Петь-Петух чмокнул кончики пальцев, сложенных щепоткой.
– Как ты разговариваешь с отцом! – не сдержался Николай.
– А что?.. Разве цитрус – плохо?
Раздражение за столом нарастало. Вера Павловна просяще взглядывала то на одного, то на другого: уступи, сынок; не нападай, Сережа; ну помоги же разнять их, Николай.
– Я делаю скидку на молодость. Но ведь он без пяти минут инженер, а никакой мечты! – Сергей Сергеевич помолчал. – Мог бы с одинаковым успехом стать медиком, или химиком, или футболистом… Согласился бы на любое «или», ему все равно, для него главное – «компашки».
В ответ – гогочущий смех Петь-Петуха:
– Сам, что ли, в молодости не грешил?
Циничный и грубый намек. Сергей Сергеевич побледнел. Петь отсалютовал шляпой и скрылся за дверью.
– Повзрослеет – поймет, – извинительно вставила Вера Павловна. – Сердце у мальчика доброе.
Какими хорошими были бы многие дети, обладай они теми качествами, которые приписывают им их матери. Николай часто призадумывался об отце, об Инне, о Вере Павловне, но никогда о баловне судьбы Петь-Петухе. Теперь, когда отец стал по-настоящему родным, рождалось желание оберегать его от всего злого.
– Пусто в доме стало… пусто, – явно подстрекает Вера Павловна на разговор о другом, об Инночке. Но, не дождавшись поддержки, начала атаку сама: – Пусть он, – кивнула в сторону мужа, – лучше расскажет, за что выбросил из родного дома Инночку и зятя! Объясни, почему?.. – Неспособная на длинные тирады, запуталась, сбилась.
– Вера! – остановил ее Сергей Сергеевич, пропустив остальное мимо ушей. Приобнял Николая, указав жестом на дверь кабинета. А там опустился на диван и хлопнул по кожаной обивке:
– Садись.
Так здесь заведено: если Сергей Сергеевич у себя в комнате, домашние его не тревожат.
Николай позвонил Ольге, что задерживается на Александровской.
– Тебя интересует вся эта история? – спросил отец.
– В какой-то степени да.
– Да? – Он был с ним откровенен: – Инночка ершиста, не без капризов, но чиста душой. Петь-Петух – тот совсем другого покроя… У нее острый и живой ум. Непонятно, почему она так вот, с кондачка, выбрала этого… «чтеца-декламатора»? – Понизил голос едва не до шепота: – Пусть у Лагутина (Николай заметил: он уже не называет его Юрочкой) не хватало бы ума, способностей – черт с ним, это от бога, прощается. Но лгать? Наплевать на святая святых науки?
– Если Юрочка не так натаскан в медицине, как ты, профессор, так он же еще молод! – Приоткрыв дверь, Вера Павловна швырнула забытую в столовой газету.
Подслушивала?
– Став твоим зятем, он погубил себя!
– Он обманул нас, Вера. Инну. Тебя. Меня. Всех. Ты же знаешь.
Назревала новая ссора. Сергей Сергеевич избежал ее – поднял с пола газету, развернул и стал читать вслух:
– «Агентство Рейтер передает, что бывший во время немецкой оккупации военным губернатором Парижа генерал Отто фон Штюльпнагель повесился в своей камере в военной тюрьме „Шеош-Миди“…»
Вера Павловна, хлопнув дверью, вышла.
Лысина у отца на полголовы. Когда он в шляпе, поседевшие виски еще создают впечатление хорошо сохранившихся волос. Николай отвел глаза. Определенно, отец избегает касаться каких-то важных подробностей. Волнуется. А когда волнуется, голова у него заметно подергивается. «Это тик», – успокаивает он.
– Я не понял, что, собственно говоря, натворил Лагутин?
Сергей Сергеевич ласково запустил пальцы в черные волосы Николая:
– Пожалуй, тебе… тебе расскажу.
Многое доверял он старшему сыну.
– Когда я демобилизовался, Лагутин уже был мужем Инночки, кандидатом наук, отцом моего внука… Я люблю Игорька. Никуда не денешься: привязанность к внукам – удел старости, это, как говорили когда-то, процент со вложенного капитала. Пухленький, кудрявенький, топ-топ: «Дедя, я к тебе?» А Лагутин… что о нем сказать? Муж как муж, Инночку не обижал, себя хвалил: «Чем я плохой парень? Не курю, но шалманам не шляюсь». Чтец-декламатор в доме у нас был каким-то особенно приглушенным. Ни в чем никому не перечил, во всем со всеми соглашался… Недосуг было, но как-то урвал часок, дай-ка, решил, полистаю его диссертацию. Взял. Читаю. Откровенно говоря, не рассчитывал на глубину его мыслей. Но все, вопреки ожиданиям, приковало внимание: введение… литературный обзор… Гладко! Дошел до его собственного материала… Ну прямо-таки молодец! И вдруг – что-то очень знакомое, где-то читанное. Где? У кого? Когда?.. Снял я запыленную папку с антресолей. Сравнил. Точно: слямзил подчистую из черновиков незаконченной докторской Белодуба. Даже его снимки гистологических срезов влепил. И выводы дословно его же!.. Значит, пока я был в армии, Лагутин набрел в доме, случайно или неслучайно, на рукопись Белодуба. Вот и все. Представь себе мое положение. Разоблачить? Признаться, что я не изъял, хранил рукопись «врага народа»? Припрятал ее?
Сергей Сергеевич провел пальцами по векам. Говорил неторопливо, тихо:
– Проходит день, встречаюсь с ним дома за столом, в глаза не гляжу. Проходит неделя, зашел я в клинике в комнату отдыха, вижу – Юрочка лекцию читает больным. О чем? Об асептике и антисептике. А душонка-то у лектора грязная-прегрязная…
Сергей Сергеевич сунул в портфель – должно быть, чтоб завтра не забыть – тонюсенькую, взятую со стола книжонку, шагнул к шкафу, приоткрыл дверцу и остался стоять там с протянутой к полке рукой:
– Каждая эпоха рождает своих молчалиных. Только нынешние небезгласны. Они могут выступать на собраниях, критиковать, нападать. Я пытался понять, почему Лагутин такой?
– И как? Почему?
– Он, видишь ли, родился и вырос в южном курортном городке. Привык делить людей на приезжих и местных. Одни – отдыхающие, всегда нарядные, веселые. Другие – обслуживающие их. Не казалось ли ему, что приезжие и у себя, на севере, только и делают, что круглый год отдыхают? Не упростился ли поэтому для него смысл бытия: ни в чем себе не отказывать? Очень может быть, что так и возник этот критерий его взглядов, поступков.
Прикрыл дверцу шкафа и снова присел:
– Никто не слышал разговора, который состоялся вечером между мной и моим зятем. «Неважно, кто сделал открытие, – декламировал Лагутин. – Важно, что оно не пылится у вас на антресолях, а приносит пользу». Кому? Тебе? «А хотя бы и так!» Тут уж я дал ему бой: либо убирайся вон из науки, либо – все о тебе обнародую, чего бы это мне ни стоило.
Сергей Сергеевич в сердцах стукнул кулаком по своему колену:
– Кто самый большой трус на земле? Вор. Как видишь, Лагутин струхнул: уехал.
– А Инне вы все это рассказали?
– Да.
– И как она?
– Как видишь… рассталась с ним. Он – на юг, она – на север, в Ленинград. В Ветрогорске оставаться не хотела: стыдно.








