412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Михаил Гатчинский » Светись своим светом » Текст книги (страница 18)
Светись своим светом
  • Текст добавлен: 16 июля 2025, 21:49

Текст книги "Светись своим светом"


Автор книги: Михаил Гатчинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)

Часть четвертая
СВЕТИСЬ СВОИМ СВЕТОМ

Глава I

Где-то бои, а здесь, в Нижнебатуринске, – их тяжкое эхо. Из эвакогоспиталей поступали все новые партии раненых. Каждый день Дарья Платоновна перечитывала списки. Бывало, натыкалась и на фамилию Колосов – екало сердце, но сколько колосьев в поле, столько Колосовых на родной земле.

Госпиталь, где работала она, размещался в больнице все на той же Узловой улице. Осенью сорок первого Соколов принял первую партию раненых. Но коек не хватало. Здание медицинского техникума – бывшего коммерческого училища – приспособили под травматологическое отделение.

Окончив дежурство, Дарья Платоновна задержалась возле больных. После бессонных суток глаза слипаются, помят не только халат, помято лицо, ноги точно налиты свинцом. Сколько горя насмотришься, сколько стонов наслышишься! Так не месяц, не два – так три года подряд.

– Не ушла еще? – прикрикнул на нее Соколов. – Чтоб духа твоего здесь не было!

Этим было сказано: иди, отоспись, завтра пятница, день операционный, и мне, Дашенька, очень нужны твои сноровистые руки.

По-разному подбирается к людям старость: к одному быстро и неотступно; к другому – робко, в обход да сторонкой. Не первый год тягается он с ней, а нынче так вот взяла и одолела: горбатиться стал, да и волосы… Куда грива-то твоя подевалась, Варфоломей Петрович? Как же немилосердно время, если выкрадывает у людей самое нужное, самое ценное – здоровье.

Трудный путь пройден с этим дорогим ей человеком. Изо дня в день видит, как ходит он по палатам: в руке стетоскоп, на губах улыбка. Тревожен час, когда в приторном запахе эфира операционной работает с ним. Натянет на его руки с извитыми венами резиновые перчатки, а нянечка тем временем завяжет на нем тесемки стерильного халата. Весь в белом, в марлевой маске, выпрямится и вмиг преобразится Варфоломей Петрович. Похоже, в белом халате спрятан эликсир живительных сил. Знает его и другим, когда, прикрыв глаза тому, кого не спас, медленно натянет простыню и, отойдя в сторонку, закурит. Не трожь тогда его.

В одноэтажном доме, в бывшей квартире земского доктора Зборовского, живет нынче Дарья Платоновна. Может, Соколов неспроста пристроил сюда? Или так вышло случайно? Но к приезду ее из Ветрогорска пустовала именно эта квартира.

Из голубого почтового ящика, прибитого к наружной двери, Дарья Платоновна вынула газеты и, не развертывая, положила их на подоконник. Не заметила, как выскользнул и спорхнул на пол фронтовой треугольник. Увидела, когда, отоспавшись, начала подметать: под столом, словно кто подбросил, лежало письмо. Крохотное, на полстранички, что, однако, не уменьшило страшной сути его. Середа в нем как бы сказал: скоро отгремят залпы орудий, небо стихнет, газеты перестанут печатать сводки с фронтов, санитарные поезда не будут доставлять раненых. Но для тебя, Даша, никогда, никогда больше не наступит мира. Даже после того, как солдаты вернутся домой.

Нет, она не закричала. Не стала причитать. Не отогнала из-под окон весело галдевших ребят. Никого, никого к себе не позвала. В голове стоял шум, будто стайка грачей носилась взад и вперед.

Долгие летние сумерки. Тягучая ночь. А ночь выдалась светлая. Луны не видать, но по тому, как рельефно обрисованы крыша детского садика, терраски, красные шляпки «грибков», было ясно – луна позади дома.

Кто-то в белом халате пробежал по двору и скрылся за корпусом выздоравливающих. За стеной у соседей голоса. Тишину улицы вдруг рассек лязг грузовой автомашины. И снова все замерло.

Диктор пожелал спокойной ночи. И тут лишь сообразила, что весь вечер радио говорило, может быть пело, играло, а она и не слышала. Перед глазами был мальчуга, то младенцем, каким привезла его в Комаровку, то пареньком в новенькой поддевочке…

Что-то надо сделать. Не медля. Сию минуту. Что-то надо сделать! Набросила на плечи попавший под руку белый, с длинными кистями, платок.

Улица спит. Тускло поблескивает выложенная диабазом мостовая. Каждый камень ее четко очерчен. И никому невдомек, что она, Даша, под белым платком несет в себе такую черную боль.

«Почта. Телеграф». Да, сюда. Бланк?.. Да, конечно, надо заполнить телеграфный бланк. На деревянном барьере – три заляпанные чернильницы и ручки на веревочках. Взяла среднюю, обмакнула, перо нещадно царапает. Взяла другое – «уточку». Ужели в такую минуту способна выбирать любимые перья?

Снова обмакнула и написала: «Зборовскому Сергею Сергеевичу…» Номер его полевой почты сообщил Николай – «так, на всякий случай». Вот когда «случай» подошел! На тонкие линейки бланка упали слова: «Наш сын погиб 30 июля. Даша».

Отправила телеграмму. Зачем? Но он же отец. Николай переписывался с ним до последнего дня… до последнего. Пусть ни разу за все годы разлуки с Сергеем Сергеевичем не слышала его голоса, но всем своим существом, всем своим материнским сердцем чувствовала, что он принял Николая не просто как сына – в нем приметил и ее, Дашку Колосову из голодной Комаровки. Отец и сын. То доброе, что пришло к ним, пробилось сквозь толщу горечи и обид…

Дома завела будильник, приготовила постель. Расчесала и снова скрутила в узел свои длинные волосы. С годами они потемнели. Скоро начнут седеть.

Полнолунная ночь. В небе ни облачка. Сын мой, где, на каком клочке земли перестало биться твое сердце?

Война. Близок ее конец. Наши армии вступили в Польшу, бои на Балканах, в Прибалтике. Где-то, среди многих тысяч военных, и ее мальчуга… был. Она сделала все, чтобы он стал таким, каким хотелось видеть его. Он никогда ничего не умел делать плохо. Ни в школе, ни в комсомоле, ни на заводе. Никогда не отрекался от того, во что верил… Завод не отпускал, давал броню. А он – на фронт. Материнский инстинкт слепо стонал: удержи! Не поддалась: правильно делаешь, сынок, сказала. Сама проводила. На смерть проводила… А если бы снова такое повторилось? Отпустила бы? Как страшно ответить. Потому что для матери сын – ребенок ли, взрослый ли – всегда дитя. Его хочешь сберечь. Однако еще страшнее толкнуть на бесчестное.

Совсем недавно Николай писал:

«Каждый день приносит все новое и новое. Это новое приближает день моей встречи с тобой, мама. Не волнуйся, даже в минуты боя не допускаю мысли, что меня ранят – смерть должна обойти».

Может быть, каждый, кто лежит в Нижнебатуринском госпитале, думал точно так же?

Полнолунная ночь. Нет, окна она не растворит, хотя в комнате душно. Будет сквозь стекло смотреть во двор. На горке песка забытые детское ведерко и игрушечная тачка. А мальчуга?.. Во что он играл?.. Как все мальчишки: в войну.

Молчи, Даша. Горя, которое вошло в твой дом, не смоют самые обильные слезы. Нет мальчуги. Только ты, Даша, живучая. Для кого теперь живущая?

Ровно в восемь утра на посту дежурной сестры задребезжал телефон. Нехотя оторвалась она от болтовни с юношей в полосатой пижаме, размотала перекрученный шнур и приложила трубку к уху.

К аппарату просили Варфоломея Петровича.

– Вам что, Дарья Платоновна, cito? – блеснула сестрица латинским словечком.

– Да, срочно.

Соколов куда-то торопился, но, узнав, что звонит Колосова, взял трубку:

– Ты откуда, Дашенька?

– Из дома.

– Заболела?

– Нет. Я не выйду сегодня на работу. Подмените меня кем-нибудь.

– В чем дело? Только короче.

– Коля убит.

«Короче и быть не может: Коля убит…» Соколов закинул за спину обнаженные по локоть жилистые руки и пошел по коридору, сопротивляясь сутулости.

Здесь, в тылу, людей не хватало. Не хватало на хлебозаводе, в швейных мастерских, в автопарке, тем более – в больнице. Не хватало по «списочному составу», но как-то всегда получалось, что кто-то кого-то замещал. Так и Даша: то операционной сестрой, то старшей, то просто дежурной на посту. «Выручи, Дашенька, подмени», – то и дело обращались к ней. А сейчас, выходит, нужно ее подменять.

На утренней конференции Варфоломей Петрович сообщил о несчастье у Колосовой. Все притихли. Горе не впервые вползало в дома нижнебатуринцев, и у тех, кто сам терял в эту войну, каждая беда, пусть даже чужая, обнажала собственную рану.

Из отделения в отделение, от поста к посту, из палаты в палату, от койки к койке передавалась горькая весть:

– У Дарьи Платоновны Коля погиб…

– Сестрицын сын убит…

Первым навестил ее Соколов. Вслед за ним – сестры, нянечки, все, кто смог урвать хоть минуту. Амеба, по-прежнему рыхлая, – теперь ее называют не кастеляншей, а сестрой-хозяйкой, – крепко обняла Дашу и басовито зарыдала: о, она тоже знает цену непоправимого – ее любимец, старший сын пал на дорогах Смоленщины, Думалось ей, придет к Даше и вволю наплачутся вместе, но та отстранилась, высвободилась из ее рук и сказала:

– Садитесь к столу. Чай будем пить.

Как же это? Будто ничего не случилось. В комнате прибрано, волосы Даши гладко причесаны, в глазах ни слезинки: чашки протирает, обводит полотенцем донышко, ручку. Разве что слишком медленно. О сыне ни слова. Ума не приложишь: крепится или покуда еще горе до нее не дошло?

На следующее утро, едва успели раздать градусники, Дарья Платоновна уже была в операционной. Знала: ждет ее Варфоломей Петрович, ждут больные, назначенные к операции. Ждет и этот, стонущий на каталке, лейтенант с раздробленной ногой.

Скольких выходила своими руками, а тебе, родному сыну, ничем помочь не смогла. Разыщу ли когда-нибудь тот бугорок, который скрыл навеки тебя?

Разложила на столике инструменты. Работа всегда придавала ей силы: и когда на душе было радостно, и когда до боли муторно. Ободряюще кивнула лейтенанту: не волнуйся, дружок.

Соколов не утешал, ничего, кроме дела, не спрашивал. Только время от времени вскидывал глаза: лицо ее как бы сжалось, уменьшилось, стало таким, как у юной хожалки Дашеньки, которую знал бог весть в какие времена.

К вечеру Колосовой принесли телеграмму:

«Наш сын прожил коротко, но чисто. В нем я снова нашел и снова потерял тебя. Позволь приехать».

Приехать? Зачем? Этим мальчугу не воскресишь.

Глава II

В осенние дни сорок третьего года, когда Николай мечтал о сухом и уютном ночлеге, в Ветрогорске тоже лил дождь, докучливый и знобкий. Небо замызгали тучи. Профессорская квартира казалась нежилой, хотя в ней обитали трое: Вера Павловна, Инна и Петь-Петух. Окна высокие, но темновато, абажур притянут низко к столу. Стены дышат плесенью, в углах закудрявилась паутина.

Отсвет пламени из облицованной плитками печи падал красными пятнами на платье, руки, лицо. Но тепла не давал. Инна бросала в топку школьные тетради. Строчки из года в год менявшегося почерка напоминали о безбурных днях детства. Впрочем, была одна буря: когда бабушка проговорилась, что Сергей Сергеевич не родной отец. Был отцом и вдруг – отчим. Измучила себя, измучила родных. Стала называть его по имени-отчеству. Потом и сама не заметила, как все снова встало на свое место.

Письма, заботливые и ласковые, приходят теперь от него нечасто, но с интервалами, которые позволяют не тревожиться о его судьбе.

Петь-Петух стоя рисует и все время раздражающе постукивает носком по ножке стола. Отец не узнал бы его: вырос, на голову выше мамы. Способный, но как-то слишком легко у него все получается. Рисует он прилично, особенно карикатуры. Недурно читает стихи. И даже поет. А вот дружить – ни с кем не дружит: каждый для него чем-то плох, на всех-то ему наплевать. Если война затянется и в вуз не поступит, призовут в армию. Там довоспитают.

Мать сидит на низкой скамеечке и как можно экономнее срезает кожуру с картофеля.

– За чернобурку – семь килограммов картошки. Грабеж! – пушит спекулянток на рынке.

Не хочется отвечать. Не хочется разговаривать. Не читается. Не думается… Каждый неудачник несет в себе причину своих неудач. Откуда во мне столько апатии, терзается Инна, сонливости? Может быть, моя апатия – простая лень? Я упускаю что-то очень важное. Подруги на фронте, в госпиталях, а мне военкомат отказал: нельзя оголять тыл! Нет, не так, не так все получается. Лишь редкие твои письма, Николай, выводят меня из этого состояния.

Недобрые мысли прервал звонок. Пришел Лагутин.

Вера Павловна схватила тазик с картофельными очистками и – метеором – на кухню.

Лагутин, подмигнув ей по-свойски, засмеялся.

Нынче дефицит не только на продукты – дефицит на улыбки. Пока он вынимает из портфеля банку консервов, Инна изучающе смотрит на него: светлые волосы, роговые очки. Если он рядом, все в нем неплохо, но стоит ему уйти, в памяти остается: и то, как был одет, и цвет полосок его носового платка, и что они оба ели… А вот о чем он говорил – никак ей не вспомнить. «Чтец-декламатор!» Ни доброго, ни плохого не слышала о нем от отца.

Рассыпчатая картошка, дымок от папиросы. В комнате стало уютнее, теплее. Нет, Лагутин не забывает семью своего шефа. Хотя шеф его кандидатской, которую на днях защитил, не отец, а профессор Куропаткин. Возглавляет Куропаткин теперь обе терапии: госпитальную и факультетскую.

Куропаткин, Горшков, Бурцев, Вишневская и даже прозектор Рогулин… У всех она занималась студенткой, всех знала и по рассказам отца. Теперь, здороваясь, они называют ее не Инночкой, а Инной Сергеевной. Она ординатор-терапевт в клинике пропедевтики в том же медицинском городке.

Кончит работу, скинет халат, а возле вешалки ее уже ждет Лагутин. Проводит до трамвая, а то и вместе поедут. В спину с любопытством поглядывает не одна пара студенческих глаз. Не по времени красиво одета, а главное – она ведь Зборовская, дочь Сергея Сергеевича.

Вера Павловна с радостью замечала, как крепли отношения Инночки и ассистента Лагутина. Он уже в их доме не советовал: «Эту картину было бы лучше перевесить туда», а просто-напросто сам принимался перевешивать. Инночке двадцать восьмой. Годы, они умеют мчаться быстро. В цвет входят другие, молоденькие девушки. А война пожирает женихов. Скоро безрукие, безногие и те будут на вес золота. Что ж ты колеблешься, дочь моя? Не медли, решайся!

Шло лето сорок четвертого года. Продолжались бои северо-западнее Резекне, шло наступление на юго-запад от Пскова и Шауляя. Войска расширили плацдарм на левом берегу Вислы. Воины 1-го Украинского фронта в предгорьях Карпат овладели городом и крупным железнодорожным узлом Самбор, а 4-го Украинского – Бориславом. Далеко в Прибалтику продвинулась лавина Ленинградского фронта.

Из Ветрогорска уходит эшелон за эшелоном: орудия и люди. Эшелон за эшелоном возвращаются с фронта: раненые. А город и окрестности усыпали цветы: мы – жизнь, мы – радость.

В день жестокого боя под Елгавой, когда осколки пробили грудь Николая, в этот день Инна стала женой Лагутина.

Почти одновременно Сергей Сергеевич получил две телеграммы. Пришли они в санотдел фронта. Первая: «Инночка вышла замуж за Лагутина». Вторая: «Наш сын погиб…» Два полярных события: сына нет в живых, дочь начала новую жизнь.

Глава III

Дивизион двигался на запад. Походы, бессонные ночи. Лицо у Нельки посерело, глаза сузились. В то время когда Николай отсчитывал последние минуты перед боем, она, замаскированная шалашом из зеленых веток, не спускала с головы наушники. По сапогу ее ползли муравьи, а в груди тоже копошилось что-то мелкое, жалкое.

Немцы пытались бомбить боевые порядки двинувшихся на Елгаву частей. Орудия дивизиона капитана Рудкова, поддерживавшие пехоту, действовали в полную силу. Огонь! Огонь! Огонь!!

Вдруг смолкла батарея Колосова. Бронеколпак, невдалеке от которого он только что находился, разворочен, и сам он, комбатр, откинутый воздушной волной, лежит замертво на земле.

Середа ужаснулся.

– Э-эх! – вырвалось у него. Наклонился: ни пульса, ни дыхания. Отстегнул планшетку Николая – в ней документы, адреса близких. Если бы сам он лежал бездыханным, точно так же поступил бы и Колосов.

Время торопило. Бой продолжался. Середа побежал вперед.

К тысячам случайностей войны, здесь, под Елгавой, прибавилась еще одна. Нелька подползла к Колосову. Глаза его смотрели отрешенно, на гимнастерке, справа от портупей, дорожкой – липкая кровь. Расстегнула ворот и приложилась ухом к груди.

Зрачки Николая медленно ушли под веки.

– Пей!.. – Наклонила флягу к его рту. – Пей, товарищ старший лейтенант! – старалась перекричать рев орудий, гул самолетов и взрывы падающих бомб.

Глотнул.

Потащила его на себе. Тяжелого и такого покорного.

– Ты будешь жить! Ты будешь жить!

На мгновение он открыл глаза: красные и черные кольца клубились, уплывали куда-то вверх… Тело жгло, будто швырнули его в самую гущу крапивы. Чьи-то губы дышат в лицо теплом, а ему никак не согреться.

– Мама!

Совсем другое, знакомое и незнакомое лицо. Кто ты?

Все существует в этом мире: героизм и трусость, дружба и предательство, любовь и ненависть. Но великую душу народа ничто не может запакостить – она останется чистой.

Война… Кто сполна хлебнул этого полынного напитка, вовеки не забудет его горечи. Горечи разлук, горечи потерь, горечи розыска близких.

Два месяца жизнь держала Николая на временной прописке, и никто из врачей не мог бы поручиться, что сделает ее постоянной. А непутевая Нелька шла с дивизионом все дальше и дальше на запад.

Лишь спустя десять дней после письма Середы Дарья Платоновна получила официальное извещение: узнала правду – сын ранен, в госпитале. Сразу же выехала к нему. Несколько позже и сам Середа сообщил ей о своей жестокой ошибке.

Не объятиями радости сын встретил мать – мучительным кашлем. Полулежал на койке зелено-серый, с провалившейся грудью. В одной руке воронка кислородной подушки, в другой – газета. Горькая судорога пробежала по его губам. Задышал хрипло, устало. И все-таки это был он, ее мальчуга. Можно тронуть его руку, волосы. Можно, нет, нужно улыбаться ему…

Дарья Платоновна стала приходить в госпиталь ежедневно, рано утром – как на работу. Не просиживала часами у постели сына. Не вздыхала тяжко, глядя на его маету. Она всегда была в деле, в труде: проветривала палату, помогала перестилать постели, кормить больных, раздавать лекарства. И только когда сын спал, подбиралось отчаяние: вот он, жив, но будет ли жить?

К ней привыкли. Никому и в голову не приходило, что она здесь посторонняя, что своими частыми посещениями нарушает госпитальные правила. Даже вахтер, одноглазый солдат, приветствовал как свою:

– Доброго утра, Дарья Платоновна. А наши-то взяли Белград!

– Доброго утра! Мы уже в Восточной Пруссии…

– Доброго утра, Дарья Платоновна. Овладели городом Киркенес в Норвегии. А в Закарпатье – Ужгородом.

На юго-западе от Кенигсберга советские воины завершили ликвидацию окруженной Восточно-Прусской группы. Зажатые на мысе Кальхольцер-Хакен, немцы пытались продержаться хотя бы несколько дней, чтобы, выиграв время, эвакуировать морем остатки разгромленных соединений. Маневр не удался… Русские овладели Гданьским портом; части 3-го Украинского фронта вышли на австрийскую границу. Продолжался поход на Берлин, на землю тех, кто злодейски начал войну.

Прочтет Николай сводку в газете – глаза на миг загорятся и снова потухнут: что он теперь для фронта? Балласт!

Дарья Платоновна угадывала его мысли. Не изворачивалась, не тешила словами – поправишься, мол, скоро встанешь, и снова – в армию. Знала – этого не будет; в груди его осколки металла. И оттого что не хитрила, оттого что, неслышно ступая между койками, поправляла одеяла не только ему, но и другим, подавала еду не только ему, но и другим, Николаю становилось спокойнее, и думы – злые, встревоженные осы – жалили меньше.

Листки длинных посланий Сергея Сергеевича полны ободряющих слов. О болезни не расспрашивал. Вскользь заметил: «Если мама рядом с тобой, я спокоен». А ей: «Когда врачи разрешат, вези его, Дашура, в Нижнебатуринск». Как юноша в годы земства, верил в Соколова и нынешний генерал медицинской службы профессор Зборовский.

Восемь месяцев возле сына. Дарья Платоновна работала уже в штате госпиталя вольнонаемной. Но как только Николай чуть поокреп, добилась перевода его, по запросу Соколова, в Нижнебатуринск.

Нижнебатуринск, потом – Комаровка.

Март – вековой предвестник теплых дней – иногда еще стращал морозными ночами. Но утренний туман растворялся быстро. Солнце любовно поглаживало землю. Рокотали ручьи. Безлистые ветки тополей и лип напоены влагой. Воздух легкий, чистый, точно процеженный.

Комаровку ни разу не бомбили. Но и в ней все напоминает войну: женское засилье и горожане в колхозах; медали и ордена на груди у калек, безлошадье, нехватка семян. Из четырех сыновей колхозного бригадира полегли трое: один под Харьковом, другой в Словакии, а самый последний – первым пал под Могилевом.

Изба Фомы Лукича отошла под колхозный коровник. Ее удлинили, выбелили, окна заколотили: рейка – просвет, рейка – просвет… Из семьи не осталось никого, кроме Ольки, и та в Ленинграде. Федя убит под Нарвой. Их мать до этой зимы кое-как держалась. Потом вдруг стала слабеть и умерла.

Не впервые судьба бросала Дашу на исходные позиции – в Комаровку. Едва успел зажечься свет в трех оконцах ее избы, как потянулись соседи.

Городам не хватает не только продуктов, не хватает врачей, – каково же деревням? Радиус обслуживания Комаровского фельдшерского пункта расширился: захватил Мушары, Гречихино. Многовато, а нужно справляться. Одной справляться. Снова спрос на Дарью Платоновну с утра до полуночи и с полуночи до утра. На роды, правда, зовут теперь редко. Кто ж рожает в войну?

Всех помнила Даша по имени, по прозвищу. Но пришли и новые люди – те, кого война прогнала из городов. Новые люди – новые друзья.

Собралась как-то на кладбище, навестить Андреяна Степнова, фельдшера-неудачника, обучавшего ее грамоте. Хоронили – это-то хорошо помнит – у забора, как самоубийцу. Да чуть не прошла мимо – затерялась его могила среди зеленых бугорков земли с крестами и без крестов, что устлали собой деревенское упокоище.

Уцелевшие комаровские старики, останавливая сына «фершалши», щупали его, костлявого, словно хотели удостовериться, что он это, доподлинный. Бабы, помнившие Дашиного малолетка, глядя на него, тяжело ступающего, бледного, худого, сочувственно вздыхали: не жилец!

Он и сам себе казался похожим на скелет, который однажды видел в анатомичке у Инны. Забредет иной раз в избу, где жил его сверстник. Радость, если покажут письмецо, присланное с далекого фронта. Совестно, что сам он теперь не там. Обратно до дому добирался с трудом: длинной, очень длинной стала для него комаровская улица.

Горя нынче много. Фельдшерице оно виднее: из каждой избы выпирает. Но когда пахучим маем объявили победу, когда нужно было радоваться и смеяться, Дарья Платоновна заплакала. В первый раз за все эти годы заплакала.

Подобно всаднику на одичавшем коне, Николай не знал, удержится или жизнь выбросит его из седла. Дважды отлеживался в госпитале. Варфоломей Петрович делал все возможное, чтобы выходить «крестника», но свищ не заживал. Ярлык, приклеенный ВТЭКом – «инвалид Отечественной войны», – вселял неуверенность.

Не заживала и другая рана: Инна. Никогда напрямик не раскрывал ей причину своего отчуждения. Но не думал, что она сможет так резко отвернуться от него.

Неожиданно она прислала в Комаровку письмо – совесть замучила или кто надоумил? Прочел и разорвал. Ветер поднял бумажные клочки и погнал их далеко со двора.

То ли в самом деле лето живительно, то ли время свое взяло, но вот шаги Николая стали уверенней, дыхание ровнее, кашель реже. Сам починил крышу избы. Сам для колхоза отремонтировал две жатки и конные грабли, для МТС – колесный трактор. Пригодилось забытое, «слесарь-студент»! Уставал. Отдохнув, снова работал. И вдруг начал курить.

– Нельзя! – мать вырвала изо рта папиросу. Потом разрешила: – Если без дымка тебе тошно, кури. Воздух комаровский все выветрит.

Война позади. В Потсдаме идут переговоры трех великих держав-победительниц. А Комаровка – махонькая точечка на огромном шаре земли, которая и на карте-то не отмечена, – вглядываясь в этот еще бушующий мир, продолжала свою будничную трудовую жизнь.

Вдоль берега Комарихи зеленым морем колышутся травы. Пора сенокоса наступает на пятки уборочной страде. Шумят колхозные хлеба, дружные, пышные всходы ждут людей. А людей не хватает. Бабы, о эти бабы! Они и косят, и вяжут снопы, и скирдуют, они и на токах. Днем комбайн работает на срезе, ночью на молотьбе. Комаровка снимает первый послевоенный урожай – урожаи победы. «Уберем хлеба быстро и без потерь!», «Досрочно выполним план хлебозаготовок!» – призывают красные полотнища у развилок дорог.

Избы в Комаровке не запираются и на ночь. Достаточно чуть поднажать плечом, дверь поддастся. Но Олька вздумала дать знать о своем приезде иначе: легонько побарабанила пальцами по окошку и спряталась за угол избы. Туда, где оставила чемодан.

Занавеска приподнялась:

– Кто там?..

Голос Дарьи Платоновны показался другим, глуше. В освещенном окне вся она как портрет в раме: знакомое с детства лицо, русые, на прямой пробор, протканные уже сединкой, волосы.

– Кто там? – повторила Дарья Платоновна. Повернулась спиной и попросила кого-то в комнате: – Выйди, погляди, кто озорничает.

Выходить не пришлось.

– Я это! Олька.

Дверь косой тенью прикрыла Николая. Он стоял у стены в голубой майке, широкоплечий, загорелый.

– Да какой же ты инвалид?!

Лампа в избе Колосовых горела допоздна. Сельчане не тревожили – спать легли рано: чуть свет – на поля.

– Я недельки на две, не больше, тетя Даша.

– Да хоть всегда живи у меня, дурашечка, что торгуешься? Места хватит.

– Ну, рассказывайте о себе.

– Рассказывай ты, Оленька.

– Мне еще два года учиться. На вечернем. Днем работаю лаборанткой.

– Лучше бы на дневном. Мы тебе поможем. Учиться и работать трудно.

– А тебе, Коля, не трудно было?

– Чудачка! Ты после войны, после блокады… Куда тебе. Хилая ты.

– Хилая?

Первый отдых после войны. Олька пробыла в Комаровке две недели. Николай целыми днями пропадал на МТС. Дарья Платоновна – в амбулатории, в детских яслях. Ясли освободили женщин для полевых работ. Семьдесят ребят. Их кормят три раза в день. Дарья Платоновна настояла, чтобы увеличили норму. И колхоз расщедрился: мало что прибавил продуктов – закупил в Нижнебатуринске игрушки.

За околицей, как и прежде, усадьба МТС. Двор в пятнах черного мазута. В кузнице пе́кло – чем только дышат? Еще школьницей Олька забегала сюда отыскивать отца. И вспомнилось ей, как по улицам Ленинграда шли партизаны с ленточками на шапках, обожженные солнцем и огнем. А у нее на душе все кричало: если бы отец был жив! Если бы Федя жил!.. Если б… Большущие глаза Ольки с такой тоской блуждали по горизонту, что Николай безошибочно читал ее мысли: иной стала Комаровка. Приехала, и нет ее, той, которая снилась. Нет детства – оно ушло; нет матери, ласковой и кроткой; лето в разгаре, а ты, отец, неугомонный, неутомимый… лежишь в земле.

– Не назад, вперед глядеть надо, Олька, – сказал Николай.

На межах, у дороги, – столбушки с дощечками. Они отмечают границы участков, закрепленных за звеньями. На одном прочла: «Просо, 3,5 га, звено К. Булатовой». Катя? Плотненькая и отчаянно веселая. Вместе в девятилетку с ней ходили. Три километра туда, три обратно. Каждый день – в мороз, в слякоть. Вместе в школьном хоре пели. Драмкружком руководил Мишка Булатов, – тогда еще он не был ее мужем. Назначал свидания то одной, то другой. Катя дальше учиться не стала, не уехала из Комаровки. «Не могу без него», – объяснила. Думалось, дурачится, а вышло у нее по-серьезному. Миша в первый год войны потерял ногу, работает шофером.

За мостом Гречихино. В Гречихине ни крупинки гречи, а все лук, лук. На шестистах гектарах сплошь лук. Далеко разносится его едкий запах.

…Завтра уезжать. Олька прощалась с Комаровкой. Скоро оборвутся последние нити, связывающие с ней. К вечеру потащила Николая бродить.

Луна вошла в полную силу. В Ленинграде не любили таких ночей: они облегчали немцам воздушные налеты. Не верится, что страшное в прошлом. Что началась демобилизация. Что людям снова разрешили отпуска.

– Узнаешь, Олька? – Огонек папиросы осветил циферблатик на его руке. Поднес часы к ее уху. – Слышишь?

– Неужто всю войну с тобой были? – Те самые, ее часы, только ремешок другой: был узенький, а этот широкий.

– До самой Елгавы дошли. И в медсанбате, я в госпитале, все при мне. Ни разу не чинил. Был уговор, помнишь? «После войны отдашь». Война кончилась.

– Оставь их у себя.

– Не-ет.

Снял их и затянул ремешок на ее худеньком запястье. Отверстий не хватало. Кончиком перочинного ножа пробуравил новые.

С берега тянется чья-то, на два голоса, песня: начинает ее девичий, подхватывает мужской. Теплая, мягкая ночь. Встречный ветерок поглаживает шею, вздувает волосы, шалит подолом легкого платья – синего с белыми полосками. Олька поминутно одергивает непослушные складки, но юбка вздымается парашютом, кажется, унесет ее ввысь – тонкую, с острыми, как у подростка, коленками.

– Мне что-то отпускать тебя не хочется, – сжал ее кисть Николай. – Вроде ты теперь наша, колосовская.

Даль прожгли два огня. Ползут навстречу вдоль дороги и увеличиваются. Потом грузовик затарахтел, фары мигнули, мотор кашлянул и затих. Из кабины трехтонки вылез парень в тельняшке. С костылем. Загородил дорогу:

– А ну, отставной старший лейтенант Колосов, покажь свою трофею?

Николай отодвинулся. Водитель взял Ольку за плечи и повернул лицом к луне:

– Так это ж в самом деле трофея… Олька!

Не знал о ее приезде – почти три недели пробыл в Нижнебатуринске.

Возвращались на грузовике. Николай в кузове, она в кабине. Руки Миши Булатова лежали на баранке. А глаза косились на спутницу: «Олька!»

Домой прибыли далеко за полночь. Дарья Платоновна тревожно взглянула на сына: «Чисто дубок и березка, – говорил Фома. – Может, у них что заместо нас с тобой выйдет?» В сердце впорхнула радость. Впорхнула и замерла: не он ли, мальчуга, прежде каждый день доставал с полки заложенную меж книг фотографию Инны? Доставал и подолгу смотрел на нее.

Николай проводил Ольку до Нижнебатуринска. Дорогой обгоняли обозы: зерно везли на грузовиках и на телегах с красными флагами. Катя Булатова взгромоздилась на мешки и, сидя на верхотуре, громко пела.

Олька всю дорогу молчала. Может быть, представила ту ночь в Ленинграде? Холодную, с поем сирен воздушной тревоги. С крысами. И со своими вопросами: «Ты переписываешься с ней?.. С твоей Инной?»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю