Текст книги "60-я параллель(изд.1955)"
Автор книги: Лев Успенский
Соавторы: Георгий Караев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 52 страниц)
В первые минуты ни Гурьев, ни Гамалей никак не могли сообразить, что же именно тут произошло. Прежде всего им пришло в голову – налет истребителя; шофера убило; перепуганные пассажиры кинулись бежать по дороге...
Однако сейчас же они обратили внимание на то, что впереди на трассе – а глаз тут хватал далеко – никого не было видно... В то же время в кузове не оказалось лыж; только чемодан кинооператора валялся на грязных досках.
– Ах ты, чтоб тебя! Ах ты, дело-то какое! – повторял бледный, как мел, Гурьев, то открывая, то закрывая дверь кабины грузовика и не отваживаясь взглянуть в глаза Гамалею. – Что же делать-то будем, товарищ начальник?
Делать было нечего. Инженер Гамалей распорядился: ждать, пока подоспеют другие машины.
Первые грузовики подошли примерно через полчаса. К этому же времени спереди, от середины озера, явился ближний патруль. Тогда картина начала проясняться.
Нет, шофер Анчуков, Илья Ларионович был застрелен вовсе не с самолета. Его, несомненно, убил тот, кто сидел рядом с ним в кабине; он незаметно приставил к груди Анчукова с правого бока пистолет и выстрелил сквозь одежду... Самолет! А где же тогда пробоина в крыше, в стекле или в стенках кабины? Этот человек сделал свое дело, а потом ушел. Куда?
И как только этот вопрос «куда?» встал перед столпившимися вокруг встревоженными людьми, как только кто-то из них поднялся в кузов машины, чтобы осмотреть лежавший там чемодан, тотчас же его внимание привлекло какое-то темное пятнышко вдали на снегу за рядом невысоких торосиков, правее дороги. Сверху оно бросилось ему в глаза.
Человек десять, вытаскивая на всякий случай оружие из кобур, торопливо пошли туда. Дойдя до небольшой, вертикально стоявшей льдинки, они остановились.
Нет, оружие здесь было уже ни к чему! За льдиной, раскинув по снегу непомерно длинные руки, уткнувшись лицом в наст, лежал кинооператор Латкинохроники Генрих Кальвайтис. Одна лыжа осталась у него на ноге, другая, видимо, была сброшена судорожным движением. На правой затылочной стороне черепа, под меховой шапкой, чернело пулевое отверстие – выходное. Левая часть головы была разнесена вдребезги. Лыжный след – второй лыжный след – проходил мимо его трупа прямо и ровно, не прервавшись ни на полметра, не свернув ни на полградуса в сторону. Прямой, как нитка, чуть заметный на крепком насте, он уходил прочь так спокойно, точно сзади не осталось ничего, могущего смутить или встревожить того, кто прошел и потерялся в быстро спускавшейся над озером мгле.
Собравшиеся возле мертвого человека люди хмуро оглядывали его. Кто-то попытался перевернуть тело, но его остановили...
– А вы еще говорите, товарищ военинженер, вторая с ним была женщина? .. – с некоторым даже возмущением проговорил красноармеец из патруля. – Какая же тут женщина? Разве это женских рук дело?
Все вернулись к стоящей у дороги машине. Открыли чемодан, лежавший в ее кузове. Чемодан был пуст. Несколько порожних жестянок от кинофильмов, грязные тряпки да два или три чурака ольховых дров. Ничего более...
Когда всё это было установлено, пора уже было ехать. Но всех томило тяжелое состояние неведения, досада.
– Чорт знает что, товарищ военинженер! – сказал майор, прибывший к месту происшествия на одной из машин из Кокорева. – Темное дело какое! Что ж патруль? Отсюда наладить погоню за этой... ничего уже не получится: вечер, дымка... Лучше давайте двигать вперед: доедем до поста, позвоним в бригаду. Что за баба такая?! Ну, это ясно, что с намерением перейти «туда», но место-то какое выбрано! И заметьте, – женщина ли всё-таки это была? Может быть, переодетый гитлеровец какой-нибудь? Сами подумайте: ехать вместе с человеком, ухлопать шофера, потом пристукнуть и своего спутника и уйти мимо него на лыжах, посередь Ладоги, на ночь глядючи, куда-то в снежный простор, в неизвестность... Не хотел бы я с такой дамочкой невзначай встретиться, не зная, что это за человек!.. Что ж, остается надеяться на одно из двух, инженер: либо перехватят ее по дороге, в сторожевом охранении, либо же, еще того верней, закурится ночью поземка, прихватит морозец... Вот тогда ей будет каюк!
Как бы то ни было, Владимир Петрович уехал с этого одиннадцатого километра в чрезвычайно тяжелом состоянии духа. На твоих глазах вырвалась из рук какая-то вражеская гадина, убила человека и ушла! Нет ощущения обиднее, чем это.
Четыре дня спустя инженер Гамалей возвращался в Ленинград. Он не забыл, что случилось с ним тут на дороге совсем недавно. Нет, но воспоминание это сгладилось, потускнело, отлегло от сердца. Почему?
Во-первых, время подходило очень уж хорошее: весна скоро! Весна – это надежда. Всё, к чему тянется человек, всё, что он хочет больше всего на свете, оживает и крепнет весной.
А кроме того – Женя. Друзьям, конечно, трудно было видеться: у обоих хлопот полон рот. И всё-таки в полковой столовой, где боевые товарищи капитана Федченко с таким трогательным радушием принимали очкастого инженера, в женином блиндаже (Гамалею уступил там койку по уши влюбленный в своего «ведущего» Женин «ведомый» Ходжаев), на улице они поговорили почти обо всем.
Владимир Петрович сделал главное – он рассказал и своему старейшему, самому верному другу всё, что стало известно о гибели его, Вовиной, матери. Трудная тяжесть не то, чтобы свалилась поэтому долой с его плеч, но всё же как бы перелегла отчасти и на плечи второго человека.
Капитан Федченко бурно принял эту черную новость. Несколько часов он не мог успокоиться: расспрашивал, вскакивал, бегал взад-вперед по блиндажу и верил, и не верил, то бледнел от ярости, то крепко стискивал зубы, так что мускулы на скулах становились железными. «Но что же сделать-то со всей этой мерзостью? – спрашивал он. – Мало же очистить от нее мир! Еще же что-то нужно...»
А потом он сел за стол и задумался. И вдруг такая далекая от того, что их мучило, улыбка забрезжила на его лице.
– Вовка.. – стесняясь и гордясь, нерешительно проговорил он... – а ведь я женился, правда! И представь себе, на ком? Краснопольского авиаконструктора знаешь? Ну да, известного... Так вот, на Ире, на его дочери.
Вова Гамалей немного удивился. «Ира Краснопольская? Так ведь она же совсем еще маленькая...»
– Ну, Владимир, ты всё такой же! – с удовольствием рассмеялся Федченко. – Часов не наблюдаешь, лет не считаешь. Выросла она давно, Вова! Большая она теперь, ох, какая большая...
Они заговорили о семьях, о живых близких, о будущей жизни. И обоим почувствовалось: да, да, чем ни болей, как ни страдай каждый, а она лавиной летит вперед и торжествует... «Знаешь, Ира сюда приедет. Скоро, в начале апреля! Эх, Вовка, Вовка!»
Вечером на четвертый день Владимир Гамалей сел в свою «эмку». Из-под колес полетел снег. Женя Федченко, всё сильнее закрываясь дымкой расстояния, остался стоять на берегу.
И инженер Гамалей ехал молча, не разговаривая с Гурьевым, как обычно. Только однажды водитель решился нарушить это молчание.
– Товарищ инженер-капитан второго ранга! – проговорил он. – Видите?
Гамалей глянул в стекло машины. Поодаль от дороги темнел какой-то предмет... Ах, тот грузовик!
Грузовик стоял накренившись, должно быть, следственные органы запретили пока увозить его отсюда. Рядом, полузанесенные снегом, валялись два раскрытых чемодана. Поодаль стоял воткнутый в снег кол с какой-то дощечкой наверху, вероятно надпись...
Владимиру Петровичу вдруг стало очень холодно. Ему показалось (да может быть, так оно и было?), что еще дальше от дороги, за торосами чернеет еще что-то. Не лежал ли там еще и сегодня длиннорукий плечистый человек, оператор кинохроники Кальвайтис? Кто его убил? Кто убивает людей из засады, из-за угла, в спину? Кто? Или, может быть, – что? И действительно, прав Женя: когда же этому придет конец?
Глава LXIII. БОЛЬШОЙ АВРАЛ
Лодя Вересов всегда любил весну; все мальчишки любят это время года. Есть что-то невыразимо радующее сердце во всем: в ропоте ручьев, которые бегут ведь даже по городским мостовым в апреле; в косом и еще янтарном, но уже по-новому ласкающем щеки солнце; в самом воздухе, прохладном и животворном, как подснежная талая вода... Неизвестно, в сущности, почему апрельские дни так глубоко волнуют человека; может быть, на них отзывается в нас что-то бесконечно древнее, память о тех эпохах, когда косматые предки наши встречали их, как подлинное освобождение от голодной, вьюжной пещерной смерти... Да, может быть и так...
Лодя Вересов любил наступление весны, пожалуй, сильнее и острее, чем другие мальчики; любил всегда. Но никогда еще она не приходила к нему в таком счастье и в таком блеске, как в этом незабываемом сорок первом году.
Да и не одному ему весна в Ленинграде показалась в тот раз двойным воскресением: вместе с зимним снегом, с хмурой темнотой долгих ночей таяла, расплывалась как будто и сама мертвая тяжесть фашистской блокады.
Долго, очень долго гуляла холодная смерть по этим ленинградским улицам. Теперь она начала таиться, уползать в углы. Новая жизнь, как всегда светлая и теплая, задышала над Невой вешним западным ветром.
Это чувствовали все. Что же до Лоди, то к нему весна пришла как прямое возвращение к жизни. Журчали первые ручьи на улицах; в газетах рядом с военными сводками появлялись сообщения о всё новых и новых выдачах продуктов; а в его венах, что ни день, крепче и здоровее билась кровь. Мало сказать про него, что он «поправлялся», он по-настоящему, в буквальном смысле слова, «оживал». Да и не он один.
Всё воскресало вокруг. Вдруг открылось почтовое отделение на Березовой аллее; даже дядя Вася не сразу поверил этому. «Может ли быть?» Но, удостоверившись, он сейчас же велел Лоде сесть к столу и написать открытку Евдокии Дмитриевне Федченко на Нарвский.
Прошло дней пять... Василий Спиридонович ушел с утра на важное собрание по вопросу о подготовке к очистке городских улиц. Лодя остался дома один. Он топил печку, положив на стол три больших, оставленных дядей Васей специально для него, черных сухаря, и наслаждался сознанием, что вот они, сухари, лежат, а ему даже не очень хочется их съесть; «ему хватает!» В это самое время на улице зафырчала машина.
Лодя выглянул в окно и бросился на двор; водитель шел, разглядывая номер на заборе, а в кабинке виднелась барашковая шапка дедушки Федченко и тети Дунечкин теплый вязаный платок.
Старики Федченко приехали забрать Лодю к себе. Но очень скоро опытный глаз Евдокии Дмитриевны обнаружил, что делать этого, может быть, не следует. Стало ясно: мальчик пришелся тут, в чистенькой «каюте» боцманмата и политорганизатора Кокушкина, как по мерке. Было заметно: и ему явно на пользу жизнь под руководством морского волка, да и тот успел своим большим сердцем за короткий срок крепко привязаться к найденышу.
Федченки, вместе с Лодей, поехали за дядей Васей в городок; заодно им не мешало заглянуть в пустую квартиру зятя. Дядя Вася попался на дороге. Слепой заметил бы, как изменилось выражение его лица, когда он сообразил, что ведь это за Вересовым-младшим пришла машина.
Однако после недолгих переговоров всё устроилось хорошо. Конечно, гамалеевские дедушка и бабушка были бы рады взять мальчика к себе. Однако существовал важный довод за то, чтобы его оставили тут, на Островах: враг гораздо чаще и крепче бил по Нарвским воротам, нежели по парковому пространству Каменного. Да и самый воздух здесь, над Невой, к лету, когда распустится зелень, должен был быть много здоровее... А сам Лодя?
Лодя сконфузился немного: положение его было, что называется, «деликатным»; не хотелось никого обижать. Но потом он слегка прижался всё же к жесткому бушлату Василия Кокушкина. Дядя Вася, очень довольный, положил руку на худенькое еще плечо мальчика, а Евдокия Дмитриевна покачала головой совершенно необиженно: «Ну, что ж, Василий Спиридонович, про вас люди и всегда, окромя хорошего, ничего худого не говорили... Если вам не трудно, пусть живет у вас мальчуган пока. Там видно будет...»
Пока трое старших разговаривали на лестнице, мальчик открыл своим ключом двери вересовской квартиры, зашел туда. Ах, как странно, как нехорошо было там! В папином кабинете всё еще лежал сугробик снега; на нем можно было еще заметить почти изгладившиеся следы: большой мужской и маленький, страшный – женский. Те следы, которые чуть было не увели его, Лодю, из этой жизни в морозный мрак, в ничто! .. Планерчик по-прежнему тихонько поворачивался на своей проволочке под потолком. Ниф-Ниф и Наф-Наф совсем скрылись под кристаллами инея; виднелась только рыжая скрипочка одного из них. Папины книги, милые, дорогие книги, которые Лодя обожал так почтительно, смотрели на него странно, не то печально, не то ободряюще, золотистыми зрачками букв на цветных тоже прихваченных инеем корешках... Вздохнув, мальчик подошел к стенке, не в кабинете, а в своей комнате, снял с нее ту папину карточку «на фоне взрыва», положил в карман и, сам не зная почему, щелкнул любимым своим выключателем; он приводил, бывало, в действие синий ночничок над дверью. Но, нет, чуда не случилось: ночник не зажегся... «Папа? Где ты теперь?»
Так Лодя Вересов остался жить у дяди Васи Кокушкина. Василий Спиридонович заботился о нем так, как никогда не умела и не пыталась заботиться мачеха, как не хватало порою времени позаботиться и отцу. Он привык всё делать по-флотски. По-флотски, на мужской суровый манер полюбил он и своего приемыша. И получилось очень хорошо.
Лоде теперь ни минуты не позволялось сидеть без дела. «Имей, Всеволод, в виду: от цынги первое лекарство – аврал!» Уходя из дому, старый моряк ни разу не позабыл дать мальчику задание на время до своего прихода: начистить мерзлой картошки, затопить печурку, согреть воду, обить снег с крыльца. И вот все эти простые дела в его устах как-то сами собой принимали особенно серьезный и особенно привлекательный вид. «Чистить кастрюли», конечно, не интересно; это девчонкинское, кухонное дело! А «надраить медяшку до блеска»? Да за это одно поручение Лодя готов был отдать всё.
Снег с крыльца сгребет каждый; подмести пол сумеет любой глупыш. Но вот подите попробуйте «привести в порядок трап» или «прибрать палубу»! Вересов-младший тер половицы с таким жаром, что, возвращаясь, Василий Спиридонович говорил только: «Гм!» – и ни разу, как положено делать старым адмиралам, не стал на колени, не послюнил пальца и не провел им по «палубе», чтобы посрамить «экипаж».
Надо прямо сказать: если судить по внешнему виду мальчика, кокушкинское морское лекарство действовало!
Если бы у Лоди кто-нибудь спросил, почему его душевное состояние день ото дня становилось всё легче и лучше, он, подумав, ответил бы: потому, что и вокруг всё начало заметно светлеть!
Погода выдавалась, конечно, разная. В иные дни туманило густо, до сумерек. Но всё-таки это была уже не зима, и – что еще того лучше – не осень.
В такие туманные дни в городе становилось тихо, как в лесу. Налетов авиации не было; обстрелы и те случались много реже. Вот когда наверху разъяснивало, когда над деревьями Каменного начинало голубеть прохладное апрельское небо, тогда с ним вместе в город приходила и война. Но ни Лодю, ни других ленинградцев это теперь уже не тревожило.
Спору нет: злость берет, если высоко над собой в синей бездне видишь медленно ползущий, крошечный, как мошку, вражеский самолет и вокруг него пушистые хлопочки зенитных разрывов. Однако шесть месяцев назад фашисты рыскали над городом очень смело. Теперь же каждый раз, сразу после появления очередного вражеского самолета, почти тотчас же он круто поворачивал и торопливо уходил на юг, а вслед за ним и ему навстречу на разных высотах проносились наши «ястребки». Немного спустя только они одни и оставались там вверху, вычерчивая в воздухе широкие озабоченные кривые. Враг исчезал.
Почти то же бывало с обстрелами. Едва начинало вдалеке греметь и за стенами домов на том берегу крякали и ухали первые злые разрывы, Лодя без всякого уже страха, как привычный солдат на фронте, одевался и выходил посидеть на скамеечке под окошком кокушкинского «особняка». Он внимательно слушал канонаду, этот «бывалый артиллерист», много бед видавший ленинградский мальчик. Эге, немцы стреляют, наши – нет. Это означало, что наши их «засекают». А вот теперь со всех сторон начинают грохотать куда более близкие удары. Высоко в воздухе поют снаряды, уходящие на юго-юго-запад. Нетрудно опытному человеку понять: «началась контр-батарейная борьба. Сейчас фашистов заглушат». Так учил его разбираться в звуках войны дядя Вася; так на самом деле оно и выходило.
Нет, никак нельзя было даже примерно сравнить осень и весну!
Тогда на притихший город черной тучей наползала страшная, неведомая, мало кому понятная опасность, лихая беда. Кто мог сказать, что она принесет с собою, во что именно выльется? Какая она? Можно и должно было твердо верить в конечную победу над врагом, но как измерить ее цену, как?
А теперь, в марте-апреле, каждый житель блокированного города знал просто и точно: да, там, за знакомыми южными окраинами, стоит враг. Враг – этим всё сказано. Он зол, беспощаден, еще силен. Однако его сила уже оказалась бессильной, натолкнувшись на крепкую волю советского народа, на волю людей, понявших до конца, что им под чужой пятой не жить.
Этот враг пришел сюда хмурой осенью, самоуверенный, убежденный, что через несколько дней, через две-три недели всё падет и склонится перед ним. Прошло полгода, а он стоит на тех же самых местах. Партия сказала, – ни шагу назад! «Ни шагу назад!» – приказало командование. «Ни шагу!» – повторил народ. Так и случилось. И теперь уже не они, – мы теперь хозяева событий...
Лоде Вересову было всего тринадцать лет. Он не сумел бы с полной ясностью выразить в словах те мысли и чувства, которые его наполняли. Дядя Вася тоже не был записным оратором. Но ложась спать, они каждый день беседовали именно на эту тему и очень хорошо понимали друг друга. «Ничего, Всеволод! – говорил Василий Кокушкин. – Крепись! Радуйся! Еще день мы с тобой отстояли... А что? Никакого тут хвастовства нет! Ты – один, нас с тобой – гляди! – уже двое. В одном Ленинграде таких, как мы, – великие тысячи. А там с нами весь наш с тобой Советский Союз! И путь у всех у нас один, как у снаряда в дуле. Этот, брат, путь нам с тобой партия указала. И мы с тобой по нему до полной победы пойдем... Дело наше, скажешь, маленькое? Ничего, Всеволод! Найдутся нам и побольше дела!»
Он теперь никогда не говорил «я»; но всегда – «мы с тобой», и Лодино сердце наливалось от этих слов гордым и теплым чувством. «Он с дядей Васей!» Это надо было понимать!
Точно в день весеннего равноденствия Василий Спиридонович, прийдя из районного совета, куда его вызывали по делам, не разделся, как всегда делал, и не спросил у Лоди, сварилась ли пшенная крупа. Он прямо в бушлате подошел к столу. Лодя в это время рисовал на бумаге воздушный бой. Фашист падал, очень черно дымя. Три наших «ястребка» петлили над ним, а четвертый как будто намеревался еще таранить врага дополнительно, подчиняясь Лодиному боевому азарту... Дядя Вася, посмотрев, издал одобрительное: «Гм!», а мальчик, почуяв что-то, поднял голову.
– А ну, Вересов-младший, – с торжественной серьезностью проговорил тогда «старый матрос», – пойдем-ка со мной: я тебе одну ценную вещь покажу...
Они прошли парком на Малую Невку, и тут около пустого пирса базы Лодя впервые увидел «Голубчика второго». Буксир стоял у берега. В узкой майне у его бортов тихонько поплескивала чернильная, но уже не зимняя, не способная вновь замерзнуть, вода. Высокая труба суденышка была заново окрашена голландской сажей, и красное кольцо горело на ней, как огонь. «Этот корабль, – услышал Лодя неожиданные для него слова Василия Кокушкина, – этот корабль – наш с тобой корабль, Вересов! Мы с тобой за него целиком и полностью отвечаем. Понятно?»
Нет, Лодя пока еще ничего не понял. Но какой бы неправдоподобной ни показалась ему мысль о том, что у него и дяди Васи может быть «их» корабль, она заставила сердце мальчика забиться от удивления и волнения.
Василий Спиридонович сам, не торопясь, нагляделся на «Голубчика» и Лоде дал вдосталь налюбоваться им.
– Так вот, Вересов-младший, – сказал он, наконец, со спокойным торжеством, – единица эта – в трехсуточной готовности. Что мог, то Кокушкин сделал: сохранил ее и отремонтировал. И впредь, предвижу, понадобится она не нам с тобой только. Подберу я на нее команду (уже поговорено кое с кем!), и предъявим мы с тобой ее куда следует. Чувствуешь? С полным комплектом экипажа.
Он замолчал, пристально глядя на буксир, точно еще раз оценивая, всё ли нужное там сделано. Лодя, подавленный важностью момента, не произносил ни слова.
– А что ты думаешь? – спросил, наконец, Василий Кокушкин. – Может, думаешь, откажутся? Никак нет, завтра же найдут нам подходящую должность; увидишь! А посему я тебя, Вересов, уже сейчас назначаю на этот корабль моим первым помощником. Так что учиться тебе теперь придется не береговым, а в основном флотским делам. Учти это!
Сказать правду, Лодя не совсем ясно понял, что именно намеревается сделать со своим буксиром и чего требует лично от него высокий, седоусый мечтатель с чистым и мужественным сердцем. Но в его словах звучала такая вера, такое твердое убеждение, что сомневаться в успехе задуманного им не смог бы и взрослый. С доверчивым восторгом мальчик впервые в жизни вошел на палубу «своего» буксира, такого буксира, «за который он отвечал»; он облазил его до самых темных углов и к вечеру сошел на берег, перегруженный совершенно новыми познаниями и впечатлениями. Мальчик устал, но чувствовал всем существом, что это прекрасно.
Он даже плоховато спал в ту ночь, мечтая о начале новой учебы. Следующие дни, однако, переменили всё в этих его планах и надеждах.
Лодя давно знал: к многочисленным заботам Василия Кокушкина в последнее время присоединилась еще одна. Перед советскими и партийными организациями осажденного города встал тревожный вопрос, от решения которого зависела судьба всего населения.
Пять месяцев миллионный город жил без водопровода, без канализации, без уборки мусора, без очистки выгребных ям. Пять месяцев, сто пятьдесят дней, всевозможные отбросы только копились во дворах, на пустырях и на улицах; а ведь большие города, как кошки: они должны мыться и охорашиваться поминутно, чтобы существовать. Без этой повседневной чистки им грозит печальная участь.
Всю зиму всяческий мусор из домов обессиленные голодом люди прямо через форточки выкидывали на уличные тротуары, как в древности. Там уборкой городов занимались, как известно из Брэма, четвероногие и крылатые санитары – грифы и собаки. Тут в ту суровую зиму снег и мороз торопливо прикрывали печальные следы людской немощи ослепительно белой и чистой пеленой. Снег окутывал сор и грязь, угли печурок, лужи скудных помоев. Он же прятал от взгляда там тело убитого, которого не успели подобрать в ночи и мраке, здесь потоки крови, обагрившей асфальт после разрыва снаряда. Но ведь снег лежит только зимой. Весной он начинает таять...
Теперь, поднимаясь с каждым днем всё выше, солнце уже начало совершать обычную свою весеннюю работу. И вот белый, серебряный, словно литой изо льда зимний Ленинград сорок второго года стал зловеще меняться – темнеть, буреть, становиться всё более невзрачным, захламленным и даже просто грязным.
Всё, скрытое чистым покровом снега, поднималось теперь на его поверхность. Потоки мутной воды полились поверх забитых стоков в подвалы. С необыкновенной быстротой превращались в зловонные груды кучи мусора во дворах. Теперь они уже претворялись в прямую угрозу, в завтрашний рассадник неведомых, но опасных болезней...
Каждому, кто проходил в эти переходные дни по строгим улицам невского города, становилось жутко; что же будет? Где взять гигантскую силу, чтобы уничтожить всё это? Как очистить Ленинград? Как совершить грандиозную работу там, где люди с великим трудом носили по улицам собственные свои истощенные, ослабевшие до предела тела?
Вот тогда-то и совершилось еще одно великое «чудо» ленинградской обороны, одно из тех «чудес», в которых нет ничего необыкновенного, ибо везде, где живут руководимые партией советские люди, такие «чудеса» становятся законом.
Назавтра после первого визита на «Голубчик» Василий Кокушкин привез домой из городка на маленьких детских саночках две железные и две деревянные лопаты и большой тяжелый лом.
– Ну Всеволод! – сказал он как всегда торжественно, важно и в то же время очень просто. – Приходится нам с тобой покуда другим нашим делам дать «дробь». До времени отставить! Партия призывает нас на большое дело, Вересов! Ты зоркий, видишь, что кругом творится. Антисанитария в полном смысле слова! Из такой нечистоты, друг милый, может получиться, ежели подумать, самая настоящая бактериологическая война... И они и бьют на это! Но не выйдет! Сказано – очистить город, и будет он очищен! На нашу с тобой личную долю приходится сорок три квадратных метра перед нашим домом. На нас – сорок три; а на всех ленинградцев, сосчитай, сколько? Но мы с тобой – дело особое. Я – политорганизатор, а ты – мой старпом. Наше дело – пример показать. Свое сделаем, пойдем городковцам помогать. Жаль людей: еле живые на работу пойдут! Верно?
Всё вышло так, как он сказал.
Василий Кокушкин быстро разбил ломом слежавшийся, похожий на корку глазированной коврижки, снег перед их жильем и ушел в городок. Лодя усердно поднимал лопатой коричневатые пластики, грузил их на санки, отвозил по дороге и сбрасывал в речку Крестовку. Рядом работали две небольшие странные старушки в мужских брюках; они звали мальчика на помощь, когда кусок льда оказывался им не под силу. За углом трудился какой-то сутулый мужчина. Сделав два три взмаха лопатой, этот работник долго отдыхал, но неуклонно приступал опять и опять к своему делу.
За день и за утро следующего дня участок перед домом был полностью очищен. Дядя Вася, очень довольный, скомандовал мальчику отправляться на городковский двор.
Они пошли Березовой аллеей, потом – Кировским проспектом. Везде, перед каждым домом, в каждом дворе видно было то же самое. Бледные, измазанные керосиновой и дровяной копотью люди – сотни, тысячи, десятки тысяч людей по всему городу! – закутанные во что придется, мужчины – в теплых женских платках, женщины – в брюках и ушанках, вышли как один на улицу. Никто их к этому не принуждал (да и как принудишь работать человека, стоящего на рубеже, отделяющем жизнь от смерти); они сами понимали, что иначе – нельзя. Но всюду были люди, подобные Василию Кокушкину, – политорганизаторы, рядовые члены партии, они возглавляли этот небывалый труд. Они направляли его, руководили им, и, не будь здесь их, самые отчаянные усилия ленинградцев оказались бы напрасными.
Слабые руки поднимали одновременно сотни тысяч ломов – на Васильевском острове, на Охте, в Новой Деревне, за Невской заставой... Дерево лопат с трудом врезалось в побуревший снег. Кое-где сразу десяток незнакомых друг другу горожан впрягался в один зацепленный проволокой фанерный лист. Тяжело дыша, останавливаясь, они тащили отколотые глыбы на пустыри, к невским парапетам, к чугунным оградам каналов. Они сбрасывали их вниз, и почти всегда кто-нибудь говорил с удовлетворением: «Вот так и «ему» будет!» Распрямляясь, они устало зажмуривались, но – удивительное дело! То, чего Лодя давно уже не видел вокруг себя, – их лица слабо улыбались под ласковым и ярким весенним солнцем! Они шутили, посмеиваясь над собственной немощью. И не диво, что, если торопливая военная машина, разбрызгивая колесами жидкую снежную кашу, проносилась по улице, водитель издали притормаживал ее, почтительно брал в сторону, чтобы ни в коем случае не обдать холодной грязью этих, без всякой мысли о величии их подвига, работающих простых советских людей.
Конец второго, третий и четвертый день Лодя и дядя Вася работали в городке. Они были сильнее других, и их дело спорилось; да надо сказать: там, где появлялся старый моряк, все начинали работать как-то веселее.
За три дня было много разных удивительных случаев, но крепче всего запомнился мальчику один.
Скалывали снег на спуске от моста. Одна из женщин отковырнула большой пласт и, закрыв рукой лицо, слабо вскрикнула... Дядя Вася тотчас же подошел к этой группе. Подошел к ней и Лодя.
Да, остановиться было над чем: на мостовой под снегом расплылось большое, яркокрасное пятно. В его цвете было что-то такое, что сразу делало понятным: нет, это не краска! Это другое...
Дядя Вася Кокушкин наклонился, потом выпрямился. Он снял со своей головы мерлушковую ушанку, и сейчас же другие мужчины потянулись сделать то же.
– Товарищи! – громко и твердо проговорил политорганизатор городка. – Сами видите: вот она, кровь честного советского человека. Кто пролил ее? Ее пролил Гитлер! Вот она, видите: кипит тут, под нашим снегом, требует, чтобы мы не забыли о ней, отмстили за нее проклятому фашизму. И отмстим; делом отмстим, победой отмстим. Работать будем, товарищи!
По его приказу, принесли ведро воды, несколько лопат чистого снега. Снег, как губка, впитал в себя алую влагу. Василий Спиридонович сам, с Лодиной помощью, отвез эти красные комья подальше на середину Невы и зарыл там под одной из заструг.
Лодя нес ведро и не боялся. Он думал, что, может быть, такое же алое пятно сохранилось на мостовой там, где в начале зимы отдала за Родину свою жизнь мама Ланэ, Мария Фофанова. И, наверное, его там тоже найдут и так же снимут над ним шапки, и окажут ему последнюю позднюю почесть. Глаза его наполнились слезами, но он сдержался и плакать не стал.
Второго апреля люди, руководимые Василием Кокушкиным, закончили тяжкий труд. Асфальт на городковском дворе и на проспекте лежал открытый солнцу и постепенно подсыхал. И несколько дней спустя именно по нему пришли в Лодин мир новые удивительные события.
День, в который они явились все сразу, Лодя запомнил очень хорошо.
Накануне дядя Вася познакомился где-то на улице с совсем молоденьким моряком – лейтенантом, неким Леонидом Дибичем. Флотские люди, разумеется, разговорились. И лейтенант Дибич весело поведал старому матросу, что не далее как через сутки он вылетает через Москву в Севастополь. Пятого числа, – заявил он, – ему уже суждено «гулять по славному Приморскому бульвару», а закончив там неотложные дела, он намерен к первому мая прибыть снова сюда, на Петроградскую сторону.
Дяде Васе такая скороспешность в условиях военного времени показалась сомнительной. Но тут лейтенант открыл ему свою тайну. Он был не просто моряком, но и корреспондентом морской газеты «Красный флот», журналистом! Дядя Вася отказался от своих сомнений: «журналистов» он узнал еще во дни гражданской войны и склонен был утверждать, что «эти всё могут!»