355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Успенский » 60-я параллель(изд.1955) » Текст книги (страница 19)
60-я параллель(изд.1955)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:38

Текст книги "60-я параллель(изд.1955)"


Автор книги: Лев Успенский


Соавторы: Георгий Караев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 52 страниц)

Глава XXIV. «МАЛАЯ РОДИНА»

Были в жизни летчика Слепня, как бывают они в жизни каждого человека, такие дни, такие особенные и знаменательные даты, которые он запомнил надолго, навсегда.

Осенью 1915 года Франция пригласила нескольких русских летчиков, и молодого штабс-капитана Слепня в том числе, «поработать на западном фронте». Офицеры эти проходили перед тем стажировку на новых французских машинах в известной школе истребителей в По. В намерения союзного командования входило показать «восточным союзникам» настоящую воздушную войну, ту, которую, по его мнению, могут вести только французы. Союзников никогда не мешает вовремя поставить на место, чтобы не зазнавались, чорт их возьми!

Именно поэтому стажеры были прикомандированы к лучшей истребительной эскадрилье, к знаменитой группе «Аистов».

Молодежь остается молодежью во всех странах и под всеми широтами. До сих пор Евгений Слепень с теплым чувством вспоминал чудесных парней, цвет галльской авиации, своих тогдашних друзей: вечно страдающего от неизлечимой болезни желудка, но всегда подтянутого, блестящего, иронически и галантно настроенного аристократа Гинемэра; раз навсегда приготовившегося к собственной гибели мрачно острящего Поля Бюно-Варилья; чудака аббата Жюно, который полагал, что сбивать самолеты противника и губить души врагов не подобает католическому священнику, даже если он стал летчиком. Он поэтому напрактиковался исключительно на уничтожении вражеских привязных аэростатов. «Тут, – говаривал аббат – не мое дело что и как. Если этот собачий бош, когда его свинский пузырь загорится, окажется проклятым растяпой и позабудет про свой дерьмовый парашют, я-то тут при чем, клянусь святым Мартином Галльским! Заповедь ясна: «не убий!»

Помнил Слепень и первого из первых, аса всех асов, Фонка, плебея, сосредоточенного, немногословного и, на первый взгляд, не блестящего, рядом с беспечным дворянином Гинемэром...

Все разные, они все были добрыми товарищами; перед лицом поминутно грозящей смерти даже сословные перегородки, казалось, почти стерлись, не говоря уже о национальных. Но командование – командование было «другим коленкором» подшито. Командование хотело прежде всего доказать «русским медведям», что они хоть и друзья, а всё же друзья второго сорта. И не им равняться со своими просвещенными учителями! О-ля!

Вызов последовал в тот день и час, когда на аэродроме не осталось никого, кроме Слепня. Вызов экстренный. Над самым фронтом, неподалеку, двое «бошей» насели на француза-разведчика. «Быстренько, мсье ле капитэн! – сказал Слепню запыхавшийся сержант. – От бедняги пух и перья летят! Пахнет плохим!»

Конечно, случись под рукой кто-либо еще, командование послало бы на помощь своего; не очень хочется, чтобы француза выручал из беды русский! Но все остальные в разгоне; делать нечего!

Слепень взлетел, чувствуя, что в него не верят: там, на востоке, считали они, – какая там война, какая авиация? И это глухое недоверие, это отношение к русским как к маленьким налило его ядовитой злостью. Ах, так?

На всю жизнь запомнилось ему чувство, с которым он несся на мало знакомой, непривычной машине к месту воздушной драмы. Французам, чорт их дери, легко: им только немцев сбивать. А ему надо во что бы то ни стало вместе с вражеским самолетом сбить и это чужеземное высокомерие. Лопнуть, а сбить!

Да, он прибыл поздно: французский «Вуазен», пылая, падал. Два «Фоккера», увлеченные этим зрелищем, кружились возле него. Поэтому они проворонили появление мстителя; не намного, – на несколько секунд. И Слепень отомстил.

Потный от нестерпимого волнения и ярости, Женя (ему было тогда неполных девятнадцать лет) свалился на них сверху. Ближний немец был сбит в первые же три секунды боя. Второй, подраненный, успел уйти, но, по донесениям пехоты, еле дотянул до фронта и сел сразу за немецкими окопами. Французские пушки тотчас докапали его. Да, вот; так это было... И сейчас еще у Слепня, там, в Ленинграде, в столе, лежит вместе с его тремя «георгиями» красная розетка «Почетного легиона». И стоило, – с того дня он стал настоящим истребителем.

Но был и другой день; четыре... нет, пять лет спустя. В начале сентября двадцатого года военлет Красной Армии товарищ Слепень Е. М. вылетел в бой против белого летчика Козодавлева, объявленного советской властью вне закона. Месяц назад Владимир Козодавлев, – в прошлом такой же царский офицер, как и Слепень, потом такой же «военспец» и «краслет», как и он, – переметнулся к Врангелю, – перелетел!

Теперь на мощной английской машине, каких у нас еще и в заводе не было, он летал над нашими аэродромами. Шутя, точно издеваясь, сбивал он каждого, кто рисковал принять с ним бой, и сбрасывал на землю наглые письма: «С воздушной солдатней и матросней поступлю так же. Господ офицеров приглашаю к нам в Крым. Стыдитесь, друзья: у вас есть еще крылья!»

Драться на стареньком «Спаде» с быстроходным, сильно вооруженным «Хавеландом» мог только первоклассный летчик.

Командование красных считало Слепня именно таким, первоклассным. Но оно имело все основания сомневаться в нем. Он ведь тоже совсем недавно, – и бог его ведает, с каким чувством, – срезал с плеч офицерские погоны. Три года – не сто лет; вчерашнее «их благородие!» Что у него в душе?

Правда, командование красных не знало, что летчики Слепень и Козодавлев – однокашники по Качинской школе под Севастополем, что они дружили когда-то, вместе пели «Как ныне сбирается...», гуляли по Приморскому бульвару... Стань это известным, Слепень не получил бы приказа взлететь. Но и так он пошел в воздух опять как тогда, во Франции, чувствуя, что ему снова не верят.

Теперь он не имел права обижаться на это недоверие, – человек, растерявшийся перед лицом великих событий, плохо еще разобравшийся в их смысле, он и сам хорошо не знал, за кого он и почему. Он знал одно: на свете не было для него более острого чувства, чем ненависть к предательству. К любому, чем бы оно ни прикрывалось. Всегда и везде. И теперь ярость против бывшего друга, который так же, как он сам, недавно приносил присягу и нарушил слово, жгла ему сердце нестерпимым, злым огнем.

На стареньком «Спадике» (его хорошо знали и друзья, и враги) он с таким бешенством ринулся на новый, с иголочки, головастый «Хавеланд» Володьки, что известный своим жестоким хладнокровием Козодавлев опешил, может быть в первый раз в своей жизни. А второго такого раза летчику и ожидать нельзя.

В том бою Евгений Слепень выпустил только шесть пуль. Три из них прошили от ног до головы, снизу вверх, Володьку – старого друга, предателя Родины, «белого палладина», Володька упал у берега Днепра, западнее Каховки... Этого тоже, конечно, не забудешь никак.

А вот теперь, двадцать один год спустя, когда, казалось бы, прошла для него пора таких потрясений, выпал на его долю, на долю сорокатрехлетнего ветерана русской авиации Слепня, и еще один такой же день, – трудный и ослепительный.

Он начался сразу вслед за минутой, когда начштаба авиаполка майор Слепень, рванувшись с места, сдавленным голосом предложил сейчас же, немедленно вылететь на штабном «У-2» за сбитым Мамулашвили, произвести посадку на болоте в глубоком тылу противника и вывезти раненого сюда. Кому лететь? Что за вопрос? Ему, Слепню; кому же другому?

Воцарилось недолгое молчание. Потом Гаранин пристально взглянул на военкома; широкие брови его сошлись над переносицей.

– Простите, товарищ майор! – твердо сказал он. – Мы с комиссаром ценим ваш порыв, очень ценим, да... И всё же... я не вижу веских причин посылать именно вас, начальника штаба. На «У-2» летает каждый из нас...

Слепень не поднял глаз, но бритая наголо (чтоб не бросалась в глаза седина) голова его покраснела.

– На «У-2» действительно летают все, товарищ подполковник! – чуть суше, чем всегда при разговорах с Гараниным, ответил он. – Только для вас, молодых, сто двадцать километров в час – пройденный этап, школьная забава. А для меня это – вся моя боевая жизнь! И позволю себе напомнить, – это два десятка сбитых врагов! .. Кроме того, Ной Мамулашвили не только мой товарищ; он – мой ученик. И, наконец, мне кажется, вам известно, как я владею этой машиной.

Гаранин задумался, потом еще раз переглянулся с комиссаром.

– Ну, хорошо, майор. Будь по-вашему. Летите!

Было шестнадцать часов тридцать две минуты, когда штабной «У-2», самый обычный, в те дни еще ничем не прославленный «фанероплан», тарахтя, как огромный мотоцикл, поднялся с аэродрома и, не забираясь выше сосновых маковок, потерялся на юге.

Около шестнадцати сорока пяти его заметили в лагере школы Береговой обороны, в Ковашах. Без десяти пять он на бреющем полете прошел над Усть-Рудицей, за которой производились окопные работы и флотские артиллеристы, еще в тылу, пристреливали зенитную артиллерию по наземным целям.

Последний, кто видел его на этой стороне фронта, был командир одного из батальонов первого стрелкового полка дивизии народного ополчения. Он отражал в тот миг отчаянные атаки врага между разъездом Тикопись и станцией Веймарн.

Командир увидел, как низко над его головой в сторону немцев промелькнул самолет, услышал торопливую дробь немецких автоматов над тем местом, где машина скрылась, и еще выругался вдогонку:

– «Соколы», чорт их задави! Где они были утром, когда немцы наседали с воздуха?! И куда пошел? Валится, что ли?

Евгений Максимович вел свою машину с боевым азартом; что-то трепетало у него в каждой клеточке тела. Не думалось ему год или два назад, что жив еще в нем, тлеет еще в глубине души этот боевой огонь.

Подниматься выше пока он не собирался. Отнюдь! Пролетая над фронтом, он еще раз убедился, какое великое преимущество дают в некоторых случаях малая скорость и ничтожная высота, разрешаемая ею.

Прав, значит, он был! Всё-таки прав в своих проектах! Жаль, – не успел.

За Тикописью, по ту сторону Луги, пошел сплошной лес, прорезанный лесными дорогами. С небольшой высоты и при малой скорости Слепень видел всё, что совершалось на этих дорогах, на лужайках среди сырой чащи, на болотах и торфяниках... В одном месте он обнаружил в лесу около батальона наших, очевидно действовавших во вражеском тылу. Будь у него почта, литература, продовольствие... Эх!

На дороге за Прилугами у немцев образовалась пробка: тяжелый танк провалился одной гусеницей в трясину, буксовал и накопил сзади за собой много десятков неподвижно стоящих бронированных чудовищ... Солдаты, собравшись у головной машины, суетились; охранение было выброшено за опушку.

Если бы он шел, как нормальный разведчик, высоко над этим местом, его встретил бы, безусловно, сильный зенитный огонь.

А тут он пронесся над ними так близко, что перед ним мелькнуло на миг даже злое, возбужденное лицо офицера; закусив губы, офицер яростно рвал из кобуры пистолет... Зачем? Никто не успел выстрелить в него даже из автомата! И – будь у него бомба, будь на борту тяжелый пулемет... Эх!

Подходя к Дубоёмскому мху – огромному заболоченному пространству, окаймленному речкой Долгой, Евгений Максимович резко взмыл метров до шестисот. Внизу, как мерлушка, протянулось поросшее сосной болото; на юге мелькнуло озеро Самро... Западнее лежал этот самый хуторок с удивительным названием: «Малая Родина».

Да, но на высоте сразу стало неуютно. За какие-нибудь пятнадцать-двадцать секунд любой «мессер» мог покрыть всё расстояние от границы видимости до его хвоста. Летчик Слепень впился глазами в землю.

К счастью, он скоро нашел самое главное.

Небольшая полянка – метров четыреста в длину; максимум, от пятидесяти до ста метров в ширину – имела сверху вид сильно вытянутой узкой гитары, восьмерки. Она и сама-то была расположена не очень удобно: наискось по направлению ветра. Хуже того, приземлившийся самолет лежал на брюхе, развернувшись, подломив консоль правого крыла, не в самом конце поляны, а примерно на трети ее длины. От четырехсот метров разбега отнималось еще пятьдесят, если не сто.

Но трава на лужайке, по счастью, не имела того коварно прелестного вида яркозеленого и гладкого сеяного газона, который свойствен недавно заросшим зыбунам и топким трясинам. Она была желтоватой, подсохшей, обещала твердый грунт. Ближайшая дорога лежала много севернее, за маленьким болотным озерком. От места посадки Мамулашвили ее отделяла широкая полоса лесистой топи. Это было определенно удачно, – не заметят!

Не задерживаясь ни секунды, летчик Слепень скользнул к земле. Дважды, потом трижды он прошел над поляной и заложил над местом аварии крутой вертикальный вираж. Да, могло быть хуже. Самолет сел, очевидно, с «хорошим плюхом», – задрав нос, упал плашмя. Ежели бы не какая-то кочка или куст, он подломал бы только винт.

Теперь он лежал почти по диагонали поляны, уткнувшись носом в траву и в брусничник. И на некотором расстоянии от него, тоже лицом в траву, лежал человек... Живой? Мертвый? Не было времени гадать об этом.

Зайдя с юго-востока, Слепень, сильно прижимая свой «У-2» к земле, пронесся над самой раненой машиной. Что? Машет рукой? Нет, показалось!

Колеса коснулись земли. Твердо? Твердо; даже козлит, чорт возьми! Раз, раз, раз! Так... Сто пятьдесят метров, двести... Очень хорошо, что такая густая трава. Хорошо садиться: тормозит отлично! Зато как взлетать?..

Развернув «У-2», Евгений Максимович подрулил к разбитому самолету, развернувшись возле него еще раз. Мамулашвили не подавал признаков жизни. А если, а если он убит?

Летчик Слепень весь облился холодным потом. Неужели... Неужели ради этого он... Нет, не может быть! Нет, нет, нет! Скорей!

Ной Мамулашвили, вероятно, отстегнул ремни в последний миг, и его выбросило из кабины, сорвав плексигласовый колпак. Он упал вон там, потом переполз сюда. Теперь он лежал без движения... Под головой у него был подложен парашют. Правая рука кое-как замотана бинтами... Кровь проступала сквозь белую марлю. «Мамулашвили! Ной!..» Молчание.

У Евгения Слепня сжало горло и перехватило дыхание, пока, неуклюжий в своем комбинезоне, он торопливо шел к лежащему. Небольшой, крепкий телом человек, закрыв глаза, закусив нижнюю губу белыми острыми зубами, лежал тут, в двух или трех десятках километров от своих. Он был совсем один в глухом лесу, окруженный топью, окруженный врагами. Он лежал, примяв своим телом маленькие белые гвоздички, растущие на песчаных взлобках, среди болот. Он потерял много крови. Он, очевидно, был без сознания, в бреду, метался, звал, наверное, на помощь... А кого? Кто ему мог помочь?

– Ной, очнись! Ной!

Не отвечает.

Потом, позднее, вспоминая всё, как было, Слепень никогда не мог восстановить последовательности своих действий... Комбинезон мешал ему. Он снял свой комбинезон. Как быть с Мамулашвили? Снимать с него верхнюю одежду? Немыслимо. Он распорол ее финским ножом, сорвал и, подняв это бесконечно тяжелое тело, вжал его кое-как в круглую заднюю кабину «У-2». Перевязал он его? Видимо, да.

Вероятно, какая-то доля инстинкта не спит и у обморочных; грузин сам слегка повернулся в кабине, сел... «Спасибо, кацо! – не раскрывая глаз, прошептал он. – Во-воды!»

Слепень напоил товарища. Он покрыл его сверху разрезанным комбинезоном, тщательно по возможности привязав комбинезон его же поясом. С той же тщательностью он затянул его ремнями сиденья. «Чорт! Может машинально открыть пряжку, летчик же... бредит!..»

Оторвав узенькую ленточку подкладки, он закрутил ею автоматическую пряжку ремня. Теперь не раскроет!

Наконец всё было готово. Он не знал, сколько времени прошло, но ясно чувствовал, что медлить нельзя ни минуты. В то же время он понимал: в такой усталости ему не взлететь. Двадцать лет назад – может быть; теперь – исключено. Он должен отдохнуть минут десять.

Отойдя, не надевая вновь комбинезона, он лег на траву, вот так. Совершенно спокойно. Вот! Руки за голову. Дыши ровно, считай. До четырехсот. Не торопись... И, кстати, перед взлетом надо будет обязательно поджечь машину Мамулашвили. Почти цела!.. Оставлять им нельзя. Увидят дым? Ничего. Лучше рискнуть.

Большое небо. Мягкие белые, теплого оттенка облака. Они поблескивают, как искусственный шелк. До чего все это спокойно! «Ну вот, десять минут! Девять, положим, но всё равно! Довольно».

Летчик Слепень встал. Комбинезон надет. Не торопиться!

Искусственно, нарочито замедляя шаги, он подошел к лежащему самолету. Надо открыть баки и выпустить бензин на землю. Поджигать на земле опасно, но с воздуха он выстрелит вниз ракетой: дело верное!

Он нагнулся в кабину и открыл краник бака. Резко запахло бензином. В тот же миг Евгений Слепень вздрогнул. В кабине самолета, на ее полу, на крошечном пространстве этого пола лежал небольшой белый конвертик. «Майору Е. М. Слепень» – было написано на нем хорошо знакомым ему почерком Ноя Мамулашвили... Что такое!

Майор едва успел схватить конвертик, прежде чем бензин пропитал его. Руки его уже сделали движение – раскрыть... Но время шло; времени уже не хватало. Надо было беречь не то что минуты, секунду каждую...

Он судорожно сунул записку в карман, заглянул, как, брызжа, испаряясь, растекается горючее. И вот он уже стоит ногой на подножке своего «У-2».

Внимательно, точно проверяя самого себя, он смотрит в лицо Мамулашвили, друга, ученика.

Потом острое ощущение света, свободы, счастья до боли распирает ему грудь. Важно только одно: он тут. Он! И человек, советский летчик, будет спасен другим, тоже советским человеком.

Мотор взял... «Ничего, взлечу! Не впервой!»

Первый разворот над болотом. Ракетница как здорово отдает... Ух!.. Он не ожидал такого эффекта. Вот так костерок! А дым-то, дым-то!..

Нет, сто двадцать километров в час – это, конечно, не плохо, но сейчас он не возражал бы и против шестисот.

Вершины сосен и елей. Деревня; дрова сложены... Картофельное поле, река...

Знакомая, привычная, милая до боли мелодия вдруг возникает где-то внутри, в сознании летчика Слепня. Она сливается сразу со всем: с сыроватым вечером, мелькающим там, внизу; с воспоминанием о солнечном луче, ворвавшемся в отворенные на Неву окна его комнаты; с нежным, теплым, любимым лицом и, главное, с ощущением необыкновенной легкости, объемлющим душу: «Ши-ро-ка страна моя род-на-я!..» Спас!

Поздно вечером майор Слепень широко распахнул окно у себя в командирском городке Лукоморья, перед тем как завесить его черным и зажечь свет. В первый раз за всё это время он согласился переночевать тут, «дома», а не на командном пункте. Впрочем, он не соглашался, – просто Василий Сергеевич Золотилов ласково взял его за талию и, как маленького, увел в темноту. А рядом – справа, слева, спереди и сзади, – не отходя от него ни на шаг, шли все они, его «ястребки» – Простых, Крылов, Родионов, Кулябко, Коля Рудаков. Они не говорили ничего. Они только смотрели ему в глаза, и он ясно знал, что любое его приказание теперь будет выполнено без размышлений, в тот же миг, не за страх, а за совесть. Теперь они его поняли до конца!

Ноя Мамулашвили, вместе с каким-то еще раненым командиром с прорвавшегося из немецкого тыла бронепоезда увезла в Ораниенбаум дрезина. В сознание Ной так и не приходил, но врачи сказали, – ничего угрожающего в его положении нет. Нет; слышите?

Окно открылось. Звездная и уже темная ночь вошла в него тихим шелестом сосен, отдаленным рапортом волн на морском берегу, чуть слышными голосами пониже, на дороге... Кто-то негромко разговаривал там, слышался приглушенный молодой смех, треньканье мандолины или гитары... Жить! Эх, до чего хорошо жить!

Несколько минут майор безмолвно и бездумно лежал грудью на подоконнике, широко и счастливо улыбаясь этому великолепному миру, который, умея жить даже в темноте, умеет и просыпаться с лучами солнца. Потом, надышавшись, он закрыл окошко, затемнился, стал раздеваться и вдруг нащупал в кармане бумажку – тот конверт.

Идти к столу у него не хватило сил. Он сел на краешек кровати, надорвал письмо и стал читать.

«Дорогой друг! – так писал ему летчик Мамулашвили. – Товарищ майор! Оставлю это письмо комиссару. Пишу его для того, чтобы ты его прочитал тогда, когда я не буду жив; может быть, тогда ты мне еще один раз поверишь. Я, конечно, виноват перед тобой, но я и ни в чем не виноват; понимай, как умеешь. Я никогда никому не передавал твоих чертежей. Я никогда никому не позволял снимать с них копии. Я не виноват!

Но я скрыл от тебя одно плохое дело. Раньше я никак не думал, что оно имеет значение. Раньше я думал, что не имею права говорить об этом никому, потому что эта вещь набрасывает совсем нехорошую тень на человека и особенно на женщину. А теперь я думаю, я должен тебе сказать.

Твои чертежи два раза в жизни видели другие глаза: Милица. Один раз она пришла ко мне в гости, и чертежи лежали на столе. Она их видела только сверху, но я – как молодой осел – рассказал ей про твою работу.

В тот день она забыла у меня свою книжку, которую читала. Я тогда думал, – такая случайность; теперь я начинаю думать: случайности бывают хорошие и нехорошие. Это была плохая случайность.

На другой день она приходила за той своей книжкой, когда меня не было, и мои хозяева пустили ее в мою комату. Это была еще одна случайность, и она была еще хуже. Я не знаю, сколько она там без меня была; они говорили, – ждала меня. Чертежи лежали на столе совсем открытые. Я очень виноват перед тобой, товарищ майор! Я больше ничего не знаю и говорить ничего не могу. Если ты спросишь меня, в чем я подозреваю эту женщину, я не отвечу ничего. Какое я имею право ее подозревать? Мне трудно плохо думать о ней. Но я виноват, что не сообщил тебе об этом сразу. От всей души прошу: прости меня, если можешь. Однако предателем я не был ни в малом, ни в большом и считал бы, что опозорил Родину, если бы стал им. Теперь прощай, старший друг. Когда меня убьют, тогда это письмо попадет в твои руки. Я оставлю его друзьям.

Ной»

Евгений Слепень дочитал до конца, перечел вторично, потом – в третий раз. Милица Вересова? Милица?..

Это было совсем уже непонятно. Это ничего не разъясняло. Зачем ей было портить ему дело? Но он почувствовал вдруг, что последняя тяжесть спадает с его души. Нет, конечно, не Ной был виноват перед ним, а он перед Ноем. И как хорошо, что он прочел это не до полета, а после, теперь!

Санитарная дрезина бежала к Ораниенбауму. На носилках рядом лежали Ной Мамулашвили и Андрей Андреевич Вересов, старший лейтенант с «Волны Балтики», легко раненный в плечо и ключицу, но тяжело контуженный разрывом мины при переходе фронта. Оба они были без сознания.

Когда же Вересова сняли в Малых Ижорах, ему никто не сказал, с кем вместе эвакуировали его сюда. Мамулашвили со всякой поспешностью увезли дальше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю