355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Успенский » 60-я параллель(изд.1955) » Текст книги (страница 35)
60-я параллель(изд.1955)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:38

Текст книги "60-я параллель(изд.1955)"


Автор книги: Лев Успенский


Соавторы: Георгий Караев
сообщить о нарушении

Текущая страница: 35 (всего у книги 52 страниц)

Между баней и кустом было короткое голое пространство. Шагов сорок мерзлой пашни; легкий снежок, гонимый сильным ветром по коротким бороздам; два-три бугорка на месте развалившегося плетня.

Бышко со своей точки при всем желании не мог видеть этих тридцати метров поля: их закрывала от него дикая яблоня, росшая на краю болота. Значит, если старшина не видит сейчас и не убьет преследователя, то жизнь и смерть приговоренного оказывается только в ее, только в Марфиных руках...

Как только она поняла это, весь мир исчез для нее, кроме тридцатиметрового отрезка пашни. Она уже не видела теперь Бышко, не следила и за тем местом ската, откуда через несколько секунд неизбежно должен был вырваться беглец. Всё это было неважно! Она видела одно: баню и куст. Куст и баню! Между ними лежал небольшой, припорошенный снегом камень. Фашист никак не мог миновать его! Никак! И в горле у Марфы пересохло.

Вся как-то внутренне заледенев, двигаясь точно, как автомат, она провела скрещение волосков ло торчащим из-под снега бороздам, пересекла ими пучок крапивы у камня и остановилась. Даже поправить локоть, как в тире, хватило у нее спокойствия. Откуда взялось оно у шестнадцатилетней девчонки?

Гитлеровец был опытным воякой; он задержался на миг, притаясь за баней: видимо, он хорошо понимал риск следующих сорока шагов. Но нельзя же ждать так до ночи! Поэтому он стремительно бросился вперед. Но пуля мчится быстрей человека...

С его головы упал картуз и, мелькая, покатился вниз по снежному скату. Две или три секунды казненный палач скреб руками мерзлые комья пашни, пытаясь встать. Но бледная, как бумага, девушка там, за лощиной, нажала спуск еще и еще раз...

До нее донесся и четвертый выстрел – Бышко. Только теперь она перевела взгляд на глубокую низинку внизу, возле леса. О! Утопая в сугробах, беглец, видимо, из последних сил, тяжело пересекал ее. Вот он провалился в канаву... Нет! Выбрался! Вот он на линии первых красноватых кустов ракитника... двадцать шагов... Десять... Теперь... Теперь... кончено! В лесу! Скрылся!

Николай Бышко, обойдя холм сзади, снял снайпера Хрусталеву с ее «точки». Он завел ее за скат и оставил тут на дороге. Сам он пошел в лес, чтобы, пересекши путь спасенному, вывести его сюда: человек мог заблудиться в чаще.

Да и время было отойти: противник уже яростно бил минами по холму. Очевидно, Марфа слишком много и недостаточно осторожно стреляла сегодня в горячке непередаваемого волнения. Ее место засекли.

Около получаса Марфа, усталая, как никогда в жизни, тихо сидела на сосновом пне. Вершины леса, голубые клочки редких просветов в небе, засыпанные белым снегом елушки – всё это медленно плыло перед ее глазами. За холмом свистели мины, гремели разрывы; ей было всё равно. Дрожащими руками Марфа достала из кармана свою снайперскую плитку шоколада. Откусывала, не замечая, медленно жевала его, и сама не могла понять, – почему же теперь она плачет?

Только когда в конце просеки на дороге показались две фигуры – большая и рядом с ней вторая, поменьше, только тогда действительность всего совершившегося огнем обожгла ее. Спасла! Она? Она сама! Сама спасла человека?

Да как же это случилось? Как? Как смогла она сделать это?

Она это сделала по приказу партии, по приказу товарища Сталина!


«Работая вдвоем, снайперы Хрусталева и Бышко обеспечили бегство из-под немецкого расстрела и тем спасли от верной смерти разведчика одного из партизанских отрядов Александра Соснина, шесть дней назад попавшего в плен при попытке пересечь фронт...»

На следующий день из районной газеты в батальон приехали фотограф и корреспондент. Сама Марфа даже под пыткой не могла бы толково изложить историю своего подвига. Но Бышко с утра сходил на «точку», осмотрел всё и, восстановив в памяти, подробно рассказал журналистам все детали.

Александра Соснина, кингисеппского комсомольца, сфотографировали между огромным Бышко и маленькой толстогубой девушкой в полушубке. Александр Соснин все те двое суток, которые он провел в батальоне, не отходил от своей спасительницы. И не диво: он смотрел на нее, как на чудо, то ли приснившееся ему во сне, то ли примерещившееся в бреду, за белыми космами поземки, которая скользила по его полуразутым ногам перед неизбежной смертью.

Через два дня утром Марфушка имела честь и удовольствие узнать свой полушубок, свои валенки и причесанные не вполне «по форме» волосы на столбцах газеты «Боевой залп». А вечером ее вдруг вызвали в штабной блиндаж к телефону.

В трубке непонятно ныло и хрипело. Слышались далекие посторонние голоса. И вдруг над самым ее ухом раздалось: «Хрусталева? Это ты, Марфушка? Господи... Да Ася это говорит... Ася Лепечева! Ну, помнишь, на «Светлом», в лагере... Теперь я тут, рядом... В медсанбате я тут...»

И вот что странно! Именно в этот миг все горести, вся боль, все надежды пяти минувших месяцев комом поднялись к горлу Марфы. Снайпер Хрусталева сразу распустила губы. Размазывая слезы по лицу, никого не стесняясь, она, как пятилетняя, заревела в трубку: «Ой, А-а-сенька!..»

Глава XLVIV. ЛОДЯ ВЕРЕСОВ УХОДИТ И ВОЗВРАЩАЕТСЯ

В ноябре месяце хлебный паек для ленинградского населения уменьшился до крайнего предела. Люди неработающие стали получать сто двадцать пять граммов в день, «осьмушку» девятнадцатого года.

Было бы, однако, преувеличением сказать, что в это время Лодя уже голодал.

Мария Петровна Фофанова свято выполняла распоряжения Андрея Андреевича. Она перенесла к себе все Милицыны запасы и теперь растягивала их с величайшей бережливостью. Эту крупу, это какао, это сгущенное молоко она тянула, как могла. Но даже у самых глубоких банок рано или поздно открывается дно. И крупа, и какао и молоко постепенно иссякли. Правда, кроме них, у Лоди был еще один, особый, источник поддержания сил.

Целую пачку найденных в доме шоколадных плиток тетя Маруся строго запретила брать из ящика папиного стола. Пусть так и лежат там, под замком!

Каждый день два раза, утром и вечером, Лодя должен был сам подниматься в свою квартиру, отламывать от плитки по дольке и съедать. Сколько он ни просил, ни тетя Маруся, ни Ланэ не соглашались взять оттуда ни единого кусочка. По их расчетам, этого запаса мальчику должно было хватить «на добавку», пока не «прорвут кольцо». Беда была только в том, что никто не знал, когда это случится...

Так как и Ланэ и Мария Петровна служили, Лоде приходилось изо дня в день, кутаясь всё теплее и теплее, становиться в очереди у магазинов. В сентябре эти очереди были еще обычными, совсем живыми. Люди в них ссорились и мирились, волновались, смеялись, разговаривали, почти как всегда... Рассказывали друг другу о бомбежках, возмущались новым непредвиденным злом – нелепо жестокими обстрелами. Замирали от страха и надежды перед лицом того, что может им принести неведомый завтрашний день. Едва раздавался надсадный вой сирены, половина очереди расходилась. Оно и понятно: каждый тогда боялся смерти.

А вот теперь ее давно не боялся никто. Снаряды падали за один квартал от магазина, а люди стояли так же неподвижно, так же прислонясь к обиндевевшим стенам домов. Ни один человек не жаловался на свои страдания: а на кого жаловаться? Всем одинаково! Надо! Надо терпеть! И вытерпеть!

Иногда Лоде становилось прямо не по себе: он смотрел, вглядывался в сумерки и не сразу мог понять, где кончается человек и где начинается уже гранит стены, обледеневший вечный камень.

О бомбежках теперь не поминал никто, хотя они случались то и дело. Зато почти каждое утро все замечали: вот и еще один человек, постоянный сосед по очереди, не пришел. Что стало с ним? Умер от истощения? Лег, чтобы уже никогда не вставать? Ослабел и не может спуститься с лестницы? Или эвакуировался в тыл...

Старушка Вальдман скончалась давно. Четырех девчушек Немазанниковых – Иру, Нину, Зою и Машу – дядя Вася Кокушкин «выхлопотал»: их увезли на самолете за Ладогу. Увезли многих детей. Дядя Вася, пожалуй, мог бы как-нибудь отправить и Лодю; но мальчик сам отказался. Он ждал. За ним должны были приехать. От папы!

Дни становились всё короче, всё темнее; ночи – всё дольше и непрогляднее. Да, конечно, в ноябре в Ленинграде всегда темнеет рано. Но теперь Лоде казалось, что не от зимы сгущался этот мрак. Он шел от «кольца», от блокады. Он падал на город с юга, от пулковских холмов, за которыми уже стояли фашисты.

Квартира Вересовых, опустев, стала нежилой, холодной. Некоторые стекла выбило взрывными волнами. По комнатам гулял ветер; краснокрылый лодин планерчик испуганно мотался под потолком в его порывах. «Трех прасенцев» покрыли кристаллы инея.

Лодя спал теперь у Фофановых на коечке за буфетом. Когда Ланэ не дежурила, она ложилась рядом с ним. Они накрывались всеми старыми пальто, какие были в доме, и, тесно прижавшись друг к другу, спали так дружно, что даже видели постоянно одни и те же солнечные, летние, довоенные сны.

В те дни всё это было обычным: тысячи ленинградцев, оставшись в одиночестве в больших пустых квартирах, покидали их, переселяясь к родным, друзьям, соседям. Тысячи детей сосредоточивались в детских домах окраин... Жить порознь становилось не только трудно, мало-помалу это стало просто невозможным. Люди, оторванные от старых привычек общежития, искали новых и, пожалуй, находили их каждый по-своему; даже такие неопытные юнцы, как Лодя и Ланэ.

Очень плохо получилось только со всеми папиными планами. Телефон и адрес полковника Карцева Лодя сам нечаянно потерял на почте, когда отправлял ему Микину записку. От капитана Белобородова никто не приехал, да и не удивительно: залив еще не замерз, а на берегу немцы, по слухам, стояли прочно.

Никто не позвонил Лоде и от летчика Новикова, который обещался переправить его в тыл, к тете Клаве. Впрочем, возможно, с аэродрома и звонили по телефону Вересовых, но линия давно уже перестала работать. Да и Лодя там, у себя, почти не бывал.

А когда недели две спустя озабоченная лодиной судьбой комендант Мария Петровна сама с трудом связалась с новиковской службой, с ней долго разговаривали как-то неопределенно; расспрашивали, кто она такая, откуда ей известен майор, а потом ответили очень коротко, короче нельзя: «Извините, гражданка Фофанова, но приходится вас... опечалить. Дело, видите ли, в том, что... Алексея Александровича нет в живых».

Мария Петровна замолкла и тихонько повесила трубку.

Всё прикладывалось одно к одному. Даже Владимир Петрович Гамалей, последний человек из довоенного мира, к которому Лодя мог бы прийти за советом и помощью, и тот перестал бывать в городке. От МОИПа, где он служил, до Ленинграда считалось километров тридцать с лишком автобусного пути. Для машин не хватало бензина. Инженер Гамалей теперь и работал и жил там у себя безвыездно. Что же до Василия Спиридоновича Кокушкина, то его Фофанова не хотела тревожить без самой крайней нужды. Что – Лоденька! У мальчика есть кому о нем позаботиться! Дядя Вася с утра до ночи хлопотал о тех ребятах, у которых ровно никого не осталось. Таких становилось всё больше со дня на день.

Медленно, не торопясь, подошел декабрь. Стало очень холодно. Нева встала почти месяц назад. На улицах всё чаще начали встречаться люди на страшных, опухших слоновых ногах. Другие, наоборот, вытягивались и худели. Лица всех покрылись черной копотью от керосиновых коптилок. Электрический свет погасал то в одном доме, то в другом, и надолго. В квартирах без отопления становилось совсем морозно. На улице – минус пятнадцать, минус пятнадцать и дома. Теперь можно было из конца в конец пересечь весь город, не встретив ни единой пары смеющихся глаз, ни одной улыбки на посиневших губах. Ни у взрослого, ни у ребенка! Решимость – да, мужество – конечно. Но улыбка... ее нет!

Наконец у решетки сада Дзержинского Лодя увидел первого человека, который умер от голода на улице. Он сидел, прислонясь спиной к каменному цоколю ограды, уронив худые руки на панельный снег. Люди проходили мимо него и отворачивались, точно не замечая, только чуть меняясь в лице...

Женщина, закутанная в толстое одеяло вместо платка, везла как раз мимо этого мертвеца высокого худого старика; он еще кое-как сидел на желтых ребячьих саночках; но, видимо, идти уже не мог. Задохнувшись, женщина остановила санки у самых ног покойника: надо было объехать их, а повернуть с хода не хватало сил. Слезы покатились у нее по щекам.

Живой старик немного поднял голову и долго смотрел на мертвеца. Губы его, живого, под усами беззвучно шевелились. «Ничего, Катя! Не плачь! – с трудом выговорил он в конце концов. – Это не беда... Ну, умер... Ну что ж! Ну – и я... Не во мне, Катюша, дело...»

День этот и по другому происшествию оказался памятным для Лоди Вересова.

Он шел тогда в булочную, на Пермскую. Дошел, достоял в очереди до прилавка, и уже отдал продавцу свои три карточки: на всех. В этот миг за окном, почему-то не замерзшим, мимо витрины не спеша прошел человек в пальто с большим меховым воротником, согнувшийся, опирающийся на толстую трость. Лодя похолодел: этот Микин знакомый... У которого крыса! Здесь? Откуда? Но ведь... папа же сказал, что он еще в сентябре эвакуировался.

И всё-таки он узнал верно. Да, это был он, Эдуард Лауренберг-Лавровский! Но тогда, может быть, и Мика...

Не сдай Лодя продавцу карточек, он, наверное, выбежал бы убедиться, – не ошибся ли он? Но оставить карточки – свою высшую драгоценность, свою жизнь – в чужих руках в те дни не рисковал никто. Когда же, получив паек, мальчик вышел, наконец, из лавки, гражданина в мехах поблизости, конечно, уже не было. Зато он увидел совсем другое.

В очереди (для тех дней это было бесконечно удивительным) царило оживленное волнение. Люди громко обсуждали что-то, спорили. Глаза тех, кто был покрепче, блестели возбужденно. Что случилось?

Только что за углом был найден оброненный кем-то старенький порыжелый портфель. Его подняли, открыли и обнаружили в нем по меньшей мере тысячу, если не больше, уложенных в пачки продовольственных карточек. Совершенно целых, со всеми нужными штампами на этот месяц! Зрелище это вызвало во всех невольную дрожь: сотни ничьих карточек! Иди и получай по ним хлеб!

Взволнованные донельзя люди, еле живые, тесно столпившись, дышали так, точно только что выполнили тяжкую работу. Когда Лодя проскользнул в середину толпы, там уже разобрали, в чем дело: карточки были поддельными!

Высокий и худой человек, вероятно, не старый (может быть, даже юноша), крепко прижимал находку к груди.

– Товарищи! – слабо восклицал он. – Товарищи дорогие! Выслушайте меня: я сейчас... Эти карточки – фальшивые, уверяю вас... Это враги их разбрасывают, гитлеровские агенты! Да, конечно, я не спорю... Мы могли бы их расхватать сейчас по рукам; пойти, получить по ним хлеб... лишние граммы... – он закрыл глаза, точно сделал над собой большое усилие... – Могли бы сегодня насытиться! Но, товарищи! Это же самое страшное оружие в руках врага! Этим он хочет сорвать наше питание, погубить всех, погубить город. Товарищи, не поддадимся! Товарищи, разве мы не советские люди, не большевики? Пойдемте со мной в милицию. Пусть их сожгут там! Нет, нет, как так – мне одному идти? – Он по-настоящему ужаснулся. – Нет, это нельзя, ни в коем случае! Надо человекам пяти... Разве можно это поручить одному, что вы? Я... я... боюсь один! Нет! Товарищи... Кто из вас – члены партии? Пойдемте со мной!

Очередь глухо пророптала что-то одобрительное, полное голодного сожаления, полное сознания, что – да, иначе не может и быть! Двое мальчиков, как оказывается, уже сходили за милиционером. Под конвоем девушки в милицейской форме портфель унесли. Страшный это был портфель: старенький, рыжий, начиненный великим соблазном жизни; полный яда предательства, полный расчета на жалкую человеческую слабость. Только не мог оправдаться этот расчет!.. Не те тут были люди!

Взволнованный тем, что он видел, Лодя поплелся домой. Вечером, когда он рассказал эту историю Фофановым, Мария Петровна выслушала его, строго, пристально смотря на него. Но, когда он кончил, ее подбородок вдруг несколько раз вздрогнул. Усилием воли она подавила в себе что-то очень трудное, очень большое.

– Вот, Лодя... Вот и смотри, что значит – советские люди... Ой! Но бедные ж вы, бедные, мои ленинградцы! – вырвалось у нее.

Лодя смотрел на нее большими глазами.

– Мария Петровна, тетя Маруся... – вдруг ахнул он. – А может, может быть, это он, этот, с крысой, и бросил эти карточки?

Мария Фофанова остановилась на полуслове.

– А ты знаешь, Лоденька... всё может быть! А ну, дай-ка я запишу его фамилию и приметы. Пойду в милицию и расскажу...

А вот теперь и неизвестно: успела ли она сообщить кому следует о Лодином открытии?

В один из ближайших к этому дней Мария Петровна Фофанова собралась после полудня пойти навестить свою знакомую в дальний конец Петроградской стороны.

Знакомая умирала одна в опустелом доме. Решительно некому было ей помочь.

Мария Петровна сказала, что вернется к вечернему дежурству, и ушла. А к ночи она не вернулась.

В тот день был сильный обстрел Петроградского района; снаряды рвались на тихих пустых улицах – Лахтинской, Полозовой, Гатчинской, Шамшевой... Осыпались стекла; клубами летела отбитая осколками штукатурка. Говорили, – где-то у проспекта Щорса видели: один снаряд разорвался прямо под ногами одинокой прохожей... Что на это можно было сказать?

Комендант Фофанова не вернулась ни в этот день, ни в следующие. Она исчезла бесследно. Ланэ и Лодя осиротели еще раз. И удивительное дело: пять месяцев назад, расставаясь с Кимом, Ланэ проливала потоки слез от жалости и страха. Теперь же ее глаза остались сухими. Ни слезинки не могла она выжать из них. Да и никто не плакал в Ленинграде в ту зиму. Там и умирали и хоронили близких без слез. Странным это не было; разве что – страшным. Но было оно так. Мы это помним!

Гибель настигла Марию Петровну в самом конце декабря, а несколько дней спустя на Лодю свалилось еще несколько несчастий сразу.

Второго или третьего января мальчик, как обычно, поднялся наверх за своими дольками шоколада. Теперь, после смерти тети Маруси, он твердо решил, что Ланэ тоже должна есть этот шоколад: она ведь всего на четыре года старше! Две шоколадинки в день были бы очень существенной добавкой к тому почти пустому «супчику», который они теперь себе варили. Накануне Лодя осмотрел свои запасы и порадовался: шоколада оставалось еще немало!

А в тот день, войдя в кабинет, он замер на месте.

В комнате, сквозь выбитое еще в ноябрьские обстрелы окно, ветер навеял сугробик сухого снега, на полу, около письменного стола. Вчера снег был бел и чист. А сегодня на этом снегу виднелись два следа – маленький и половина большого, мужского. Кто-то побывал тут сегодня ночью. Как он мог проникнуть сюда?

Лодя знал очень точно: входная дверь всё время была закрыта. Один из французских ключей лежал в кармане у него самого, всегдашний его ключ. Второй, тот, который, уезжая на Ладогу, отдала ему в октябре Варя Устинова, он передал Марии Петровне. Третий папа увез с собой. Четвертый... Да! Четвертый ключ, Микин, пропал вместе с ней еще тогда, при папе...

В комнате царствовал ералаш: ящики стола были раскрыты, оба шкафа – тоже. На полу, на ковре, на снегу валялись бумажки, фотокарточки. Видимо, кто-то чего-то искал. А шоколад?

Лодиного шоколада в ящике не было и в помине. Ни кусочка!

Потеря была тяжкой: в Ленинграде в январе сорок второго года килограмм шоколада означал жизнь. Но дело было не только в шоколаде самом. Как-нибудь, с помощью Ланэ, Лодя справился бы с этой утратой.

Хуже было то, что случившееся внезапно пришибло мальчика, придавило его. Он очень испугался.

Опять, как в вечер той бомбежки, враждебные тайные силы вырвались из своих подземелий на поверхность жизни прямо у его ног. Кто-то таинственный, зловещий, невидимый, жестокий и бесчестный продолжал, значит, жить и шевелиться тут же, рядом с ним. А у него теперь не осталось уже никакой защиты. Разве мог он угадать, откуда появится, как нанесет очередной удар этот ненавистный, непонятный «кто-то»?

Испугался не только Лодя. Очень встревожилась и Ланэ.

Хуже всего было то, что Ланэ уже давно не сидела в своей стеклянной будочке на крыше. Она теперь училась на курсах МПВО, противовоздушной обороны. Ее и других девушек обучали там вещам совсем не девическим: обращению с неразорвавшимися замедленного действия бомбами. Они должны были наловчиться разряжать их. А по сравнению с этим занятием работа самого отважного укротителя львов и тигров выглядит детской игрой.

Каждого самого страшного льва можно запугать. У каждого тигра можно сломить его волю. Но поди-ка сломи волю пятисоткилограммового чудовища, глубоко зарывшегося в болотистый ленинградский грунт!

Правда, до окончания курсов Ланэ оставалось еще около месяца. Но вдруг стало известным: командование МПВО получило помещение на набережной Карповки, против Петропавловской трамвайной петли. Девушек переведут туда на «казарменное положение», Ланэ придется теперь жить там. А Лодя?

Вопрос оказался очень трудным. Они долго обдумывали, – как же им быть?

Оставалось одно. Четвертого числа, возвращаясь домой с курсов, Ланэ зайдет в райком комсомола и поговорит там о Лоде. В райкоме должны и это знать: там знают всё. Кроме того, вечером они оба пойдут к дяде Васе Кокушкину, посоветуются и с ним.

«Ничего, Лодечка, миленький! Ничего! Как-нибудь! Устроим...»

Мальчик не стал ни хныкать, ни жаловаться: к чему? Но когда Люда наутро ушла на свои курсы, он почувствовал, что вдруг, сразу, ослабел окончательно. Внезапно что-то точно сломилось в нем. Больше он уже ничего не мог. Больше ему ничего не хотелось; ничто его не пугало. Умереть? Ну, что же... Его тянуло к одному: лечь, вытянуться, закрыть глаза и позабыть про всё... Надолго? Да лучше бы навсегда!

Однако старые привычки в нем всё-таки еще чуть жили. Закутавшись потеплее, он собрался идти в очередь: говорили, будто на Песочной будут давать немолотую пшеницу. Ох, на Песочной!.. Но надо идти!

Со ступеньки на ступеньку он выполз на двор. Вышел – и остановился в полном недоумении: в городковские ворота, пофыркивая, въезжала машина, черная «эмка» с выбеленной для маскировки крышей.

В те дни это могло показаться чудом: машины по городу ходили только военные. Эта же была явно гражданской; и она шла прямо к подъезду номер два, к тому месту, где стоял мальчик. Она развернулась; открылась дверца. И Лодя часто заморгал глазами. Из «эмки» на снег один за другим вышли, озираясь, дядя Володя Гамалей и Григорий Николаевич, отец тети Фени, дедушка гамалеевских смешных близнецов: инженер Гамалей заехал на Каменный за своей готовальней.

– Что такое? Лодя! Это... ты? – ахнул он, увидев мальчика. – Каким образом ты здесь? Тебя же отправили в Молотов! Григорий Николаевич, ты взгляни только... Ой, Лодя, мальчик!

Лодя стоял перед ними как связанный. Он не говорил ни слова, но глаза его моргали всё чаще. И ему показалось, что весь городковский двор понемногу заливает прозрачная зыбкая соленая волна.

... Всё было решено в несколько минут. Владимир Петрович торопливо написал записочку Ланэ, чтобы та не забеспокоилась.

«Милая девочка! – написал он. – Мы взяли Лодю Вересова к моим старикам, на Нарвский. Моя теща совершенно здорова пока, и ему там будет, конечно, гораздо лучше. Большое спасибо за него. Ваш В. Гамалей».

Лодя, слабо понимая, что с ним случилось, покорно, молча сел в машину. Григорий Николаевич всмотрелся в желтенькое узенькое личико и вдруг крепко прижал мальчика к себе. Тогда только Лодины губы задрожали: слезы, впервые за много месяцев, пробили себе путь... Всё спуталось и смешалось в его голове.

По-настоящему он очнулся только на следующее утро. Было тепло, даже жарко. Он лежал под теплым ватным одеялом. Сухо потрескивая, топилась железная печурка. Со стены на него мирно смотрели знакомые фотографические карточки Гамалеев и Федченко. Правда... с улицы, сквозь стены и сюда доносился порой тяжелый кашляющий грохот: фашисты сегодня стреляли по городу. Но что были теперь Лоде давно привычные вражеские снаряды!

Мальчик повернулся на бок. Несколько раз подряд он открыл и вновь закрыл глаза. Нет! Ничто не исчезает, всё остается на своем месте! Как тепло! Как вкусно пахнет вареной пшеницей! Никуда он не хочет больше, никуда!

Казалось бы, и верно: никуда ему не надо было уходить отсюда, из чистенькой, тихой, даже сейчас уютной квартирки старых Федченок; надо было тут и пережить блокаду. Чего ему еще искать?

Григорий Николаевич приезжал домой редко, но когда приезжал, до того было приятно и успокоительно смотреть на его широкую спину, согнувшуюся над письменным столом, на удивительную механику аккумуляторов и батарей, которую старый коммунист пристроил около своих ног и которая питала укрепленную возле чернильного прибора малюсенькую, но яркую лампочку-лилипутик; с ней он теперь занимался по вечерам.

Тетя Дунечка была целый день занята в доме. Она с утра приготовляла всё по несложному своему нынешнему хозяйству и потом сейчас же шла в домовую контору узнать, что надо делать. Были квартиры, где приходилось дежурить около тяжело заболевших. Были такие, где остались одни совсем крошечные ребята. Женский актив дома следил и за ними, как мог... Тетя Дуня возвращалась, открывала комод, что-то оттуда доставала, что-то резала, кроила, прикидывала, уходила опять. Всё время она думала, думала о чем-то, изредка вдруг покачивая головой на свои думы, еще реже почему-то тихонько улыбаясь им. Иногда к ней, тяжело дыша, поднимался здешний политуполномоченный, Слесарев... «Ничего, товарищ Федченко, живем! – говорил он ей. – Живем, тетя Дуня, и выживем, чтоб ему... Ну, как мальчишка?»

Евдокия Дмитриевна с первого дня сказала очень строго и спокойно Лоде, что он ослаб. Настолько ослаб, что ему нужен теперь твердый режим. Несколько дней она выдержала его в постели, но потом, столь же строго, подняла. Залеживаться во время блокады было самым опасным для человека делом.

Она потребовала, чтобы мальчик тщательно следил за собой; мылся дважды в день с мылом, сам стелил свою постель, щепал лучинку для печурки. «Потерять» себя, распуститься, раскиснуть грозило теперь гибелью.

Лодя и ей пожаловался на свою беду: вот, почему он не пионер?

Евдокия Дмитриевна посмотрела на него внимательно через очки. «Ну, что поделаешь?! – сказала она. – Теперь уж подождать придется. Ничего, Севочка (имя Лодя ей не нравилось), – веди себя, как пионер, вот и станешь пионером...»

В середине января Евдокии Дмитриевне понадобилось уйти на несколько часов в райсовет. Справившись с своими делами, она посмотрела на Севочку и разрешила ему, если он почувствует себя в силах, выйти на улицу, немного пройтись. Она спросила его дважды, хорошо ли он себя чувствует. И он честно ответил, что очень хорошо.

Его и на самом деле еще с утра охватило какое-то легкое возбуждение; одно время как будто чуть-чуть стало знобить, но потом прошло. Во всем теле чувствовалась необыкновенная бодрость; кровь словно начала двигаться быстрее.

– Ну, тогда прогуляйся недолгий срок, – сказала Евдокия Дмитриевна. – Но ежели хоть самый маленький обстрел, – сразу домой!

Лоде стало немного смешно: об обстрелах теперь говорили, как раньше бывало о дождике!

Часов около двух дня он сделал все дела и почувствовал, что его всё-таки на самом деле немного знобит. Но ему так захотелось посмотреть на солнечный свет, что, не удержавшись, он оделся и вышел.

Ну, так и есть: на воздухе всё сразу прошло; он с наслаждением вдыхал в себя крепкий чистый мороз.

Обстрела не было. Солнце сияло. Высоко в небе пели моторы самолетов, и в ослепительной синеве плавала, как белое облачко, мягкая кудель пара, выброшенного из цилиндров на холод.

Перейдя через Обводный канал, Лодя, шаг за шагом, пошел по проспекту Огородникова. «Дойду до того места, где раньше трамвай в порт ходил, и поверну обратно».

Он двигался еле-еле; быстро идти он не мог: сразу перехватывало дыхание. Да и все немногочисленные прохожие – странные фигуры, напоминающие пингвинов, – тоже передвигались не быстрее его. Некоторые из них отдыхали, прислонясь к стенам домов. Другие останавливались и, взявшись за грудь, старались отдышаться. Все были слабы, все истощены...

Именно поэтому его внимание привлек резкий, бодрый стук энергично распахнутой и так же твердо захлопнутой двери впереди.

Из подъезда на панель, шагах в пятидесяти перед ним, совсем легко, упруго, вышла женщина. Не такая закутанная во всевозможные одежды блокадница, каких он встречал теперь поминутно, а обыкновенная женщина, как до войны: в высоких фетровых валенках-бурках, в коричневом новеньком нагольном полушубке с меховой опушкой, в зимней шапочке на одно ушко.

Резко, как постороннее пятно, выделившись из редкой цепочки остальных пешеходов, она остановилась на миг на углу, взглянула против солнца в Лодину сторону, мимоходом скользнула взглядом и по самому Лоде, отвернулась и без всякой спешки, но твердым шагом пошла по тому же проспекту – туда, к Фонтанке...

Лодино дыхание замерло в груди: «Мика!»

Когда потом, много позднее, он пытался отдать себе отчет в том, что тогда с ним было, – он так и не мог понять: померещилось ли ему это в начинавшемся тифозном бреду, или на самом деле он встретил шестнадцатого января, по неизъяснимой игре судьбы, свою мачеху на проспекте Огородникова? Поручиться он ни за что не мог.

Но в тот миг у него не возникло никаких сомнений. Это была она! Правда, он не помнил, чтобы у нее был такой полушубочек, такие бурки, такая зимняя шапочка набекрень. Но он увидел ее и сейчас же почувствовал: это – она; а он должен идти за ней следом. Почему? Зачем?

Как загипнотизированный, он двинулся вслед.

Она – немного впереди, он – торопясь и отставая; так миновали они морской госпиталь, перешли Калинкин мост с его башнями и цепями, с дзотами и баррикадами на подходах к нему, прошли мимо огромного мрачного кирпичного здания с каланчой и сквериком. Потом Мика (если то была она) повернула вправо по набережной.

Еще на подъеме к мосту он стал задыхаться. Это прошло. Но легкое головокружение охватило и уже не оставляло его к тому времени, как женщина там, впереди, довольно далеко впереди него, повернула еще раз, теперь уже влево, на проспект Маклина.

Мальчик теперь чувствовал себя совсем странно, как если бы он шел то теряя сознание, то вновь пробуждаясь. Это был не то сон, не то явь.

Да, настоящей явью было нежнобирюзовое, холодное небо там, впереди; редкие прохожие, не обращавшие на него никакого внимания, и женщина в коротком полушубке, равнодушно, не оборачиваясь, уходившая всё дальше и дальше от него по полупустынному тротуару.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю