Текст книги "60-я параллель(изд.1955)"
Автор книги: Лев Успенский
Соавторы: Георгий Караев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 52 страниц)
Он успел принести все коробки с лентами: дважды бегал за ними. Теперь огневая точка у заворота шоссе располагала уже двумя пулеметами; патронов тоже было опять достаточно. Достаточно? А на сколько?
Надо сказать прямо: с этого времени всё смешалось в последующих воспоминаниях Кима.
Несчетное число раз начинался и замолкал свист летящих мин, треск разрывов. Неведомо сколько раз откуда-то с тыла грохотала артиллерия, и тогда минометы врага смолкали. Но когда минометы молчали, там, впереди, мелькали всё более многочисленные фигуры врагов, – и Кимка бил, бил, бил.
У него, помнится, долго пульсировало в голове одно страшное опасение: а что если они там всё же догадаются; проложат какую-нибудь примитивную гать в две жердочки через болото и проберутся к нам?
Повидимому, нечто подобное противник и собирался сделать: дважды группы его солдат внезапно оказывались чуть ли не на середине болота, сразу за мостиком. Один раз их чуть было не проморгали: солдаты противника уже ползли по дороге, серо-зеленые на серо-зеленой обочине шоссе. Ох, видела бы мама, как он тогда дал им! По-флотски, да, да, по-флотски!
Было около трех часов, когда на них свалился с неба «юнкерс», потом второй. Видно, их дзотик стал для немцев достойной целью; они яростно пикировали прямо на шоссе; бомбы, падая, выли; земля то оседала, то как бы вспучивалась, поднимая с собою Кима и Фотия Соколова. Они оглохли оба. Они не могли поверить себе, что остались живы, когда самолеты улетели. И вот после этого-то налета с Кимом вдруг и случилось страшное...
Часа в четыре (а может быть, и около пяти) Фотий Соколов, видимо, заподозрил беду. Он вдруг поднял голову и тревожно вгляделся в Кима. Потом, согнувшись, он быстро перебежал к нему через шоссе: «Эй, малый, малый! Возьми себя в руки! – громко, хрипло закричал он... – Чего обещал? Ты балтиец или кто? Если мы здесь, значит, так нужно. Наше, брат, с тобой дело маленькое: патроны есть? Не раненые? Не убитые? Значит, уходить нельзя!»
И на самом деле Кима вдруг, в один миг, охватила чудовищная апатия, вялость. Он совершенно оглох. Он ничего не понимал больше. Никаких наших выстрелов ни справа, ни слева он не слыхал теперь. Ему показалось, что их оставили одних. Одних – против мин. Одних – против бомб. Совсем одних, двоих против всей армии немцев. «Нет! Не могу я этого больше... Я уйду!» – повторял он.
Потом, когда всё кончилось, – Фотий уверял Кимку, будто он долго «разуговаривал» его.
Ким Соломин совершенно не помнил таких «разуговоров». Странно, он помнил совершенно другое: страшное лицо старшины Соколова совсем над собой, его зло оскаленный рот, его натопорщившиеся усы...
– А, зятек богоданный! Щенок! Сил у тебя не хватает? – рычал Фотий. – Убью на месте! Флот позорить?
А потом... Ким мог поклясться, что это было, хотя Фотий отрицал всё с великим возмущением: крепкий удар бросил его на землю. На один миг – на единственный – он как будто потерял сознание. Тотчас же, однако, он вскочил и, мокрый, окаченный холодной водой из жестяного ведра, из которого наливают воду в кожух «Максима», без слова кинулся к пулемету. Всё прошло! Всю эту муть как рукой сняло. И Фотий, бросаясь на свою сторону дороги, закричал ему, уже совсем иначе, бодро, добродушно, как всегда: «Ну, вот! Дай, дай им, Кима! Дай, сынок. Ты, брат, ничего... Не журись! Со всяким бывает!»
Последняя немецкая атака была самой упорной, самой длительной: хорошо, что к дзоту завезли столько лент!
Шоссе, неуловимо изменившееся, потому что солнце теперь стояло почти прямо над ним, всё так же тянулось вдаль. От горячего, пахнущего накаленным металлом и маслом тела пулемета несло зноем. Кима била лихорадка злости, стыда, негодования на самого себя. Он держал обеими руками поручни затыльника – по ощущению они напоминали два пистолета – и стрелял, стрелял, стрелял...
Он не заметил ничего; он не оглядывался назад. Да кто его знает, заметил ли что-нибудь сзади и старшина Соколов?
Кимка очнулся только тогда, когда кто-то большой, черный, тяжело дыша, рухнул рядом с ним на земляной пол дзота и чьи-то руки схватили его за бушлат на спине.
– Дробь, браток, дробь! [31]
[Закрыть]Настрелялся! Дай и мне всыпать гаду коричневому! – сердито кричали рядом с ним.
– Ребята! Да возьмите хлопца; он же чуть жив. Видно, контуженный; волоките его за гору. Что он, прирос к своему пулемету?
Ничего не понимая, Ким Соломин выпрямился. На шоссе, чуть позади него, фырчали один за другим три броневых автомобиля. Черные фигуры матросов мелькали в лесу, между деревьями.
– Давай, давай снимайся! – кричали ему. – Отдохните, поработали, видим же. Эх, гильз-то настреляно! Ладно, дробь. Теперь мы пришли.
Главные силы седьмой бригады морской пехоты ударили на врага в семнадцать часов тридцать минут сразу по трем направлениям – на Готобужи, на Фабричную, на Елизаветино. Правее и левее Кимкиного дзотика немцы быстро отступали. К вечеру они откатились за речку Воронку.
Уже в темноте Фотий Соколов не без хлопот доставил измученного, еле живого, шатающегося от нервной реакции Кима до расположения своего взвода, до Ракопежей. Было тепло, нашли тучи. Кое-где во мраке мерцали звезды. И со всех сторон полыхали вспышки залпов, грохотали орудия.
Били за спиной по деревне Керново сотки бронепоездов – «Волны Балтики» и «Балтийца». Била слева, издалека, батарея лейтенанта Лагина. Совсем близко, на горе над Калищем, гулко взлаивала то и дело дальнобойная зенитная, «обращенная на работу по наземным целям». А время от времени издалека, с севера приходила совсем могучая розово-желтая вспышка, доносился глуховатый тяжелый вздох. Несколько секунд спустя высоко в облаках пролегал как бы дугообразный звуковой след, незримая, но слышимая ракета; это Красная Горка говорила врагу свое «Нет!» Двенадцатидюймовым ночным огнем закрепляла она Кимкины дневные восьмимиллиметровые очереди. Но сам юноша не слыхал этого. Его била неуемная дрожь. Зубы его стучали. Не от страха, нет, не от страха. Какой уж тут теперь страх? Но стыдно-то, до чего стыдно. . . «Как мне теперь быть?»
Когда они вошли в Ракопежах в ярко освещенное помещение школы, Фотий вгляделся в Кима.
– Соломин! – искренно ахнул он вдруг. – Да когда же это ты себе такой синячугу на скулу посадил? Это тебя взрывной волной так, не иначе. Это бомба.
– Бомба? – с трудом открывая глаз, изумился Кимка. – Фотий Дмитриевич... Да это же вы...
– Ты что, Соломин, бредишь? Я? Тебя? За что? Ты очухайся! Таких, как ты, трогать? Нет, я сам видел: тебя, брат, взрывной волной...
Кимка остановился, пристально смотря на Фотия. Усы Фотия шевелились. Глаза глядели честно и прямо.
– Фо... Фотий Дмитрич! – пробормотал Ким и вдруг схватил огромную, квадратную лапу Фотия. – Ну, Фотий Дмитриевич! – во весь голос закричал он. – Ну спасибо же вам, коли так...
Глава XXXII. ДВАДЦАТЬ ЛЕТ СПУСТЯ
В десятых числах сентября Вильгельм фон дер Варт прибыл утром на маленькую станцию со странным, как бы китайским названием «Тай-ци». Квартирьеры тотчас же отвели ему отдельный домик на улице около самой железной дороги и почти совсем в лесу; маленький домик с красной крышей, с зелеными ставнями на окнах.
Погода была солнечной, но уже довольно прохладной: шестидесятая параллель!
Варт, выйдя на невысокое крыльцо, приказал принести сюда стул и долго курил сидя, всматриваясь в окружающее. Его, как художника, с каждым днем всё сильнее поражала эта таинственная, огромная, непонятная страна. Он никак не мог решить, – очень ли красиво или, напротив, совсем не красиво, на его вкус, всё то, что он здесь видит?
Конечно, если идеалом красоты считать горные тропинки в окрестностях Дрездена или виноградники Эльзаса, – да, тогда местный пейзаж приходилось признать однообразным и невзрачным. Но, помимо воли, его всё сильнее привлекала (а может быть, подавляла?) непомерная, нескончаемая грандиозность этого нового мира. Конечно, не те мертвые белые березовые плахи, которыми всюду, куда только они ни приходили, украшают цветники и крылечки сентиментальные молодцы Эглоффа, не эти Ewig weisse Birken, [32]
[Закрыть]но бесконечное мелькание таких же белых стволов, живых, километр за километром, еще и еще... Масштаб на карте – это одно. Масштаб в натуре – это нечто совсем иное. Что за страна! Колоссально! Страшно! Пробирает дрожь.
Вчера он написал очередное письмо своей Мушилайн; письмо номер шестьдесят три; в ответ на ее, пришедшее, как всегда, без номера и даты. Вот вам французское легкомыслие!
«Мушилайн! – писал он ей, – я очарован этой страной!
Или, может быть, вернее – отравлен ею... Если, как уверяют, офицерам и солдатам, участникам восточного похода будут предоставлять здесь участки земли, я постараюсь попасть в число наделенных! Я думаю это будет благом и для тех русских, над которыми мы с тобой станем господами; иначе они получат во властелины герра и фрау Эглофф; им нельзя будет позавидовать тогда!
Мы с тобой не станем, конечно, швырять наших русских рабов муренам [33]
[Закрыть]или распинать их на крестах. Мы будем относиться к ним со справедливой строгостью, с отеческой заботой, подобно Кристи Дона с его теорией «Пятницы» или древнему мудрецу Сенеке... И кто знает? Может быть, мы увидим еще нашего маленького Буби спящим на коленях у одного из этих наивных прирученных Иванов или лохматящим его древнюю патриархальную бороду...»
Так он писал жене; так и думал, вероятно. И даже верил в это, полоумный слуга фашизма!
Прошло несколько дней. Наступил четверг одиннадцатого, потом пятница двенадцатого числа. В полдень за Вартом прибежал ординарец из штаба команды: господин генерал-лейтенант ждет господина лейтенанта на шоссе в машине. Он намеревался проехаться на фронт. Близкая дружба с Дона становилась подчас обременительной, особенно при разности их чинов.
Граф Шлодиен, впрочем, был сегодня в превосходном настроении. Усадив Варта рядом с собой, он по-дружески, не по-генеральски, обнял его за талию. «Я хочу, Вилли, сделать тебе маленький сюрприз. Господин Трейфельд покажет нам дорогу. Вы не знакомы? Господин Александр Трейфельд, полковник русской армии. О нет, царской армии – времен еще той войны! Он сын известного русского астронома. О, вам придется поработать вместе, когда мы вступим в Пулково. Давайте указания шоферу, полковник!»
Они тронулись. Варт вгляделся в нового человека, безмолвно сидевшего рядом с водителем. На вид этот русский полковник был очень похож на самого обыкновенного старого берлинца: гладко выбритое красное лицо с белыми усами, мешки возле глаз, старенькое, но тщательно сохраняемое пальто. Чуть заметно сквозила неуловимая воинская выправка прошлых дней.
– Карта у тебя с собой, Вилли?
Огибая возвышенность, на которой, у самой ее вершины, между несколькими деревьями в желтой листве, белело нечто вроде двухбашенной кирки, машина покатилась к северу. Слева высился другой холм.
– Дудергоф! – проговорил русский, странными, вроде как пьяными, глазами вглядываясь в щетинистые зубцы еловой рощи.
– А это – Кирхгоф. В последний раз, господин генерал, я имел горькое счастье смотреть на эти холмы в конце октября 1919 года. Я не надеялся увидеть их своими глазами вновь.
Граф Дона равнодушно глядел вперед.
– Вы будете иметь возможность, господин Трейфельд, наслаждаться этим дивным зрелищем так часто, как это вам покажется угодным! Скажите, генерал Юденич давал бой красным именно здесь?
– Здесь были расположены наши тылы. Передовые позиции девятнадцатого года я вам покажу через пять минут.
Дороги были забиты солдатами и обозами. Сразу же за отрогом Кирхгофской горы, в огородах маленькой деревни, стояла танковая рота. Пахло синтетическим бензином; над глинистой почвой тянулся голубой дымок выхлопов. Потом справа, из-за складки местности, грянул тяжелый удар: это спрятанная в лощине батарея открыла огонь по какому-то пункту за Красным Селом. На дороге показалась застава.
– Проход машин, господа офицеры, севернее этой зоны строго воспрещен командиром дивизии! Ах, прошу прощения, господин генерал-лейтенант! Ефрейтор Цорни! Пропустить машину командира дивизии, но иметь за ней непрерывное наблюдение. Всего удобнее вам проехать до этой вон деревеньки. Простите, господин генерал-лейтенант, но эти местные названия...
Деревня Хяргязи расположена необыкновенно эффектно. С юга местность поднимается к ней постепенно, рядом невысоких складок. К северу она круто падает вниз, переходя затем в покатую пригородную равнину. Ничто не мешает взору. Бывший полковник юденичевской армии Александр Трейфельд отлично помнил эти места и, когда он крикнул шоферу «Стоп!», даже Дона Шлодиен удовлетворенно откинулся к спинке сидения:
Трейфельд быстро взглянул на него глазами без вина опьяневшего человека. На один неуловимый миг он прищурился, как бы вспомнив вдруг что-то давно забытое и как бы испуганный этим внезапным воспоминанием. Как? Разве кто-то уже однажды не произносил при нем тут эти самые слова? Когда? Кто? Потом это ощущение прошло...
Вильгельм фон дер Варт, художник, также не мог удержаться от восклицания: «Prachtvoll!» [35]
[Закрыть]
Гора под ними круто сбегала вниз, на север. От ее подножия во все стороны простиралось широкое, слегка всхолмленное, почти ровное пространство. Налево за крутыми возвышенностями Красного Села, выступая из-за них, тускло блестела большая водная поверхность: Финский залив! В середине его намечался плоский остров, должно быть Котлин, с Кронштадтом.
– Это что – Кронштадт, господин Трейфельд?
Да, это был Кронштадт!
Вправо простирался как бы большой кусок пестро окрашенной осенью карты: поля, дороги, пересекающие друг друга, зеленые пятна болот, шафранно-коричневые, янтарно-желтые, пурпурно-красные перелески и рощи. Над темной зеленью парков сияли, как и двадцать два года назад, золотые главы церквей Пушкина. Прямо впереди резко белело в солнечных лучах невысокое кубическое здание. А дальше к заливу, облитое светом стоящего прямо на юге солнца, тянулось скопление построек, дымов, облаков тумана, бурокрасных крыш, яркобелых и желтоватых стен. Огромный, еще не ясно различаемый город...
Фон дер Варт с любопытством смотрел на «русского», на Трейфельда. Подбородок Трейфельда вздрагивал, глаза, ставшие совсем мутными, не могли оторваться от этого миража.
– Скажите, Трейфельд, знаменитый кафедральный собор святого Исаакия виден отсюда? Это не он?
«Русский полковник» сделал над собою большое усилие.
– Прошу прощения, господин генерал-лейтенант. Белое здание вон там на горе – Пулковская обсерватория. Шестьдесят семь лет тому назад я родился в его стенах. Да, там виднеется Исаакиевский собор, господин генерал-лейтенант. Прошу извинить мое волнение!
– Ваши чувства вполне понятны, полковник. Но собор интересует меня тоже по семейным преданиям: его строитель, говорят, сооружал и наш родовой замок, там, над Мюглицем. Ведь мой прадед был атташе при дворе царя Николая. Так расскажите же нам, господин Трейфельд, какие позиции занимал ваш командующий в девятнадцатом году, тут, перед Пулковом? Учтите, в совершенно других условиях, но я должен буду тоже, так сказать, «галопом», накоротке повторить его путь. А Юденич был далеко не плохим генералом.
Подошла вторая машина, с чинами штаба дивизии. На холме стало людно. «Господа! Не забывайте, что у русских есть не только глаза, но и современная оптика. Прошу вас рассредоточиться. Варт, идемте вон к тем кустам».
– Итак, если я правильно понял вас, господин Трейфельд, – Дона легонько постукивал себя по брюкам стеком, – армия Юденича так и не достигла пулковской гряды? Ваша артиллерия располагалась там, на тех холмах. Вон, видите, правее, там сейчас идет бой. Хорошо! Ваша пехота занимала позиции вдоль шоссе? Правда? Что это за гора с одиноким деревом, там на левом фланге? Каграссары? Ага, припоминаю. Не по ней ли стреляли, помнится, корабли красного флота в девятнадцатом году? Как видите, Варт, я довольно тщательно изучил дела моего предшественника. Что же странного? Нам предстоит взять город, который еще ни разу никем не был взят! Забавно, Трейфельд: вы тогда простым глазом видели уже цель ваших стремлений; вы уже считали себя выигравшими игру, и вдруг... Вот что значит – начать дело без должной подготовки, с недостаточными силами. Это плохо всегда. Но это безумие, когда имеешь дело со славянами! Кстати, где русский Версаль? Где Царское Село? Ах, вот это? Его атакует Рэммеле. Царское Село, Вилли, – увы! – осталось за моими разграничительными линиями. Но мы с вами проедем туда. Говорят, кое-что там сохранилось. Гм, гм... да...
– Ваши ошибки, господин Трейфельд, совершенно ясны теперь, двадцать лет спустя; не так ли? Во-первых, вы не выдержали темпов. Вы задержались, в то время как вам надлежало ворваться в город с хода, как это мы сделаем теперь, завтра или послезавтра. Во-вторых, раз задержавшись, вы упустили из виду основное: первым вашим делом, первой заботой должно было стать – отрезать город от тыла, от всей страны. Поднять большевистского титана на свои плечи... До тех пор, пока это не сделано, нечего было и надеяться на успех. Мы начнем именно с такой изоляции. Мы отрежем их наглухо. Ни одна птица не пролетит из Москвы сюда. И затем дело будет не за большим. Несколько дней, и всё кончено... Этой вашей ошибки мы тоже не повторим. Разумеется, всё теперь делается в совершенно иных масштабах, но мы должны быть признательны вам за ваш эксперимент! Я пристально изучал ту операцию. Это были весьма любопытные для нас маневры, и мы используем их опыт.
Бывший царский полковник, молчаливый старый человек, не возразил ни слова. Ошибки? Да, да; что ж? Он много раз кивал головой при их перечислении. Маневры? Горькое движение пошевелило его губы. Им тогда это не казалось маневрами; что же до ошибок, то, к несчастью, они всегда выясняются лишь потом, когда уже поздно их исправлять.
Граф Дона спросил его еще о чем-то. Что это за огромное яркобелое здание, там, на окраине, хорошо видимое в бинокль? Трейфельд не знал. Это? Это... Нет, он не помнил такой постройки, Не мог он определить и ряда других деталей: ему были незнакомы причудливые корпуса, увенчанные башней, правее того дома. Не узнавал он и целой группы зданий и ангаров по сю сторону окружной дороги, сразу же за Пулковом.
– Гм! Повидимому, господин Трейфельд, бездельники-большевики успели всё-таки построить в городе кое-что уже после вас?! – усмехнулся граф Дона.
Оставив переводчика, наконец, в покое, он вернулся на дорогу и взял под руку графа Варта.
– К сожалению, пора возвращаться, Вилли. Дела не ждут! Господа, в машины! Я почти жалею, Варт, – говорил он на ухо Варту, откидываясь на подушки сиденья, – что взял с собой эту юденичевскую черную ворону. Мы с тобой католики; мы всегда, всегда суеверны, не так ли? Я боюсь, чтобы он как-нибудь не передал мне своего старого несчастия.
Полковник Трейфельд в черной штатской одежде, с лицом печальным и жадным в одно и то же время, и впрямь напоминал какую-то старую, нахохленную птицу. Он всё не мог оторваться от картины, открывающейся с вершин холма. Неохотно, как бы против воли, он повернулся, наконец, и подошел к машине.
– Я упустил упомянуть еще одну вашу ошибку, господин полковник! – сказал ему, уже усаживаясь, Кристоф-Карл Дона-Шлодиен. – Вы, русские белогвардейцы, и тогда и в последующем, излишне переоценивали человеческие свойства большевиков. Я прочел кучу ваших мемуаров. Всюду одно: загадка большевистской стойкости! Чудо сопротивления красных! Гм! Выходит, будто, кроме людей и оружия, у Советов есть еще что-то, что дает им силу бороться, даже когда все людские средства исчерпаны. Это вредная ерунда! Миф! Большевики – такие же люди, как и все другие. Кроме пушечного мяса и оружия, и у них нет ничего, как и у всех нас. Дух! Я хотел бы одним глазом заглянуть сегодня туда, в этот самый Петербург. Воображаю, какая у них паника, что там творится! Вы представляете себе, что делалось бы в Берлине, если бы некий командир красной дивизии мог разглядывать его откуда-нибудь от Потсдама или Биркенберга? Какое счастье, Варт, что этого не может быть, и никогда не будет! Никогда! Правда?
Глава XXXIII. ИЗ ДНЕВНИКА
17 сентября 41 года.
Снова дома. Сижу, смотрю. Санитарка Люда Кожухова опять жарит картошку на загнетке печки. Шоферы за окном снова заводят машину и всё не могут завести. Как это удивительно! Не наглядишься!
Все говорят со мной радостно: «А, вернулась!», но радость у них обыкновенная, как когда человек возвращается из путешествия. А ведь я была в другом мире. Страшный этот мир!
До чего устала, даже писать не могу.
19 сентября. Пятница.
Это было только восемь дней назад. Одиннадцатого, в четверг, мне сказали: четверо разведчиков, под командованьем сержанта Крупникова, идут к немцам в тыл. И мне приказывается идти с ними.
Я не удивилась: наши ходят туда нередко. У них там постоянная работа. Сначала я не верила: так, изо дня в день, туда и назад, через фронт? Потом привыкла. Про Крупникова даже начхоз сердито говорит: «Он тоже гвоздь хороший: живет в ихнем тылу, а небось за сухим пайком на мой склад ходит!»
Объясню, зачем эта разведка. Тяжелые пушки с фортов стреляют за фронт огромными снарядами; каждый такой стоит огромных денег, говорят, – тысячи золотых рублей. А их разрывов от нас не видно. Разведку посылают, чтобы выяснять результаты стрельбы. Обычно это проходит, как говорят краснофлотцы, «нормально». Но бывают и печальные случаи. Один такой произошел только что: ранен старшина Глотов, причем рана небольшая, а кровотечение остановить никак не удается. Его оставили там, за фронтом, в лесу, в какой-то полуразрушенной землянке, под охраной товарища. Теперь надо туда идти, чтобы так или иначе вывести или вынести раненого. Обойтись тут без врача явно невозможно; не ясно, почему такое кровотечение? Полагалось бы идти туда военфельдшеру Бокову, но его самого недавно ранило. И вот, в конце концов, командование «рискнуло» послать меня. До чего меня возмущает эта опека: «Ах, девушка! Ах, у меня дочка в ее возрасте!» Точно нет сыновей в возрасте Бокова или Глотова; точно им легче идти на смерть, чем нам! Вечером двенадцатого вышли. По правде говоря, Крупников, вероятно, с трудом сдерживался, чтобы не сказать, что он про меня думает. Ничего: теперь уже он этого не скажет никогда. Теперь он сам сказал: «Будет работа, Лепечева, первая заявка на вас!» Это радует, потому что я сама в себе не меньше, чем он, сомневалась.
21 сентября.
Прервали на полуслове: привезли раненых от горы Колокольни. И вчера тоже был довольно горячий день. Стараюсь всё записать, потому что чувствую, – забываю. Странно, там казалось, – ни одной секунды прожитой не вырубишь из памяти даже топором. А вот...
«Туда» мы прошли так просто, что я не поверила, когда Крупников, немного понизив голос, сказал: «Ну вот, пришли в его берлогу!»
Там было много рябины, пахло морозцем и болотом, капало с веток точь-в-точь, как всюду у нас. Кому как, а мне это и показалось всего страшнее: наш лес, наши стожки сена, наши канавы вдоль дороги. Так почему же тут они?
Здесь, в немецком тылу, – огромное болото. Крупников сказал, что на немецких картах поперек него есть красная надпись: «унвегзам» – «непроходимо». В такие места, по его словам, немцы даже не суются: «Немец карте больше, чем своей башке верит, это не финн, Лепечева. Поимей в виду!»
А в середине трясины есть круглый возвышенный островок. Он сух, лесист, каменист. Дойти до него можно по единственной извилистой тропе. Шаг в сторону – верная гибель. Крупников говорит, что только четверо или пятеро стариков из местных жителей знают эту тропу. Но сам он ее знает так, как будто с детства по ней ходил. Я спросила: «Откуда?» Он пожал плечами: «А я что – не разведчик?»
Место – как по заказу.
В центре острова – шалашик-землянка; весной, когда по болоту всюду ход, тут собирают клюкву. Здесь меня и поместили с моим нехитрым медицинским багажом. Поели консервов. «Бездымная пища!» – одобрительно проговорил Петровцев, откупоривая банки. Да, верно, мы в его берлоге. А потом меня оставили одну и ушли на поиски старшины, спрятанного в другой лесной даче, в нескольких километрах отсюда.
Перед уходом мне был дан приказ. Возвращаясь, все они с последнего поворота будут каркать по-вороньи, но обязательно по семь раз подряд. Они запросятся, и будут ждать ответа, А я должна три раза легонько стукнуть по пустому стволу палкой, как дятел. Без этого они не подойдут.
– А если?.. – сказала я.
– Ну, тогда, товарищ военфельдшер... окопчик отрыт спиной к валуну. Патронов у вас тут сотни две, а по стежке ход только гусем. Дня три продержаться очень свободно можно.
– А потом? – не удержавшись спросила я у Крупникова. Он ничего не ответил мне.
Но с этим всё обошлось очень хорошо, «нормально», за исключением того, что ждать мне пришлось почти двое суток: туда им удалось пройти легко, а вот обратно еле добрались.
Сидеть так в землянке одной не очень легко. Очень странное чувство, – не в тюрьме, но и не на свободе. Но я даже спала немного; больше днем. Происшествие было только одно.
На второй день после полдня послышался шум; кто-то, без всякого карканья, шел напролом по болоту, с большим громом, и не по тропе, а как раз с другой стороны, с юга. Пульс у меня стал, наверное, сто сорок, если не двести. Вынула магазин с патронами, засела в окопе... Настоящая опасность или кажущаяся – это, пока не выяснилось, решительно всё равно. Я бы, наверное, выстрелила, если бы успела. Но вдруг кусты распахнулись, как портьеры, и из них с треском вышел громадный лось, такой, каких что-то я в зоосадах не видела.
Я очень растерялась. Стрелять? Зачем? Да и опасно тут стрелять в кого-либо, кроме фашистов. Так сидеть? А если он заметит меня? Что придет в его рогатую большую голову?
Не напал. Поднялся до полгоры, сильно отряхнулся и стал неподвижно, как тот бронзовый лось, которого в прошлом году я видела в Выборгском парке. Ноги и живот его были в грязи; с них капала ржавая вода. Подул ветер; на меня пахнуло его теплым, диким запахом.
Он стоял и смотрел мимо меня куда-то вдаль, точно хотел сказать: «Понять не могу, что это у них происходит?» Ноздри его раздувались, и было так близко, что даже солнце просвечивало сквозь их края.
И вдруг камешек звонко упал с края окопа на железную коробку магазина... у меня чуть сердце не лопнуло. Я даже не рассмотрела, куда он метнулся; только долго трещало и гудело там, в трясине. Да, этот никакой тропы не искал.
Часа через два после этого я услышала: каркают. Семь раз. Появился Петровцев. Потом подошел Виктор Викторович, а еще позднее – Крупников и Лыжин, бывший политехник (года два назад мы с ним случайно встретились на демонстрации Первого мая. Теперь это вспомнилось). Глотова и другого они перевели в лесной сарай за трясиной, но вести его сюда по болоту не рискнули. «Рана? Да рана-то ерундовская; а вот кровь всё не унимается. Очень ослаб парень...»
Они поели, покурили, и Крупников сказал мне: «Ну что ж, военфельдшер? Идти надо».
Я собралась, и мы пошли. Тут на меня напал главный страх: а всё ли взято? И сумею ли я всё, как надо? Молчала, но на душе кошки скребли.
Никогда не пойму, как разведчики ориентируются в чужом месте, в лесу, ночью. Сержант не смотрел на компас, не искал дороги, шел и шел, помалкивая. И привел меня точно к тому сараю.
Раненого бойца нашли на месте. Ничего особенного: просто у него была трудносвертывающаяся кровь; что делать в таких случаях, – известно.
Надо было уже уходить, «чтоб не обвиднеть», как говорит Петровцев, чтоб не идти по свету. Но Сережа Лыжин вдруг посмотрел на Крупникова. «Коля! Неужели мы ее так оставим? – спросил он. – Хоть как-нибудь закопать... Неужто мало издевались над ней сволочи, гады...», – и он вдруг как-то не то всхлипнул, не то заскрипел зубами. Я всегда думала, что это только в переносном смысле говорится: «скрипеть зубами».
Крупников, видимо, не решался. Он как-то даже ссутулился, точно с чем-то борясь, но потом резко выпрямился и махнул рукой:
– А ну, давай, Лепечева... В крайнем случае – крепче фашистов бить будешь...
За неширокой полоской леска был еще сарай для сена. На его задней стене была распята (да, распята: руки гвоздями прибиты к бревну) девочка лет тринадцати. Убита она была уже давно; тело начало разлагаться. Оно было пронизано десятками пуль; дерево источено, как дробью. Земля в крови. И над головой бумажка, чернила на которой уже все выцвели и слиняли.
Мы сняли ее и зарыли около, в лесу. Никто из бойцов не сказал ни одного слова; да разве можно было говорить? Я одна плакала, пока судорога не сжала горло; хорошо всё-таки быть женщиной...
Потом мы перевели Глотова к себе на остров, а еще через сутки, когда он окреп, прошли под проливным дождем на свою территорию.
Прошли. А она осталась там, та девочка. Мама! Как же это всё возможно, объясни!
25 сентября.
Господи, какая неожиданность! Позвонили из «Боевого залпа» здешней газеты, ее издает политотдел БУРа нашего. Л.Н.Жерве назначен в редакцию «Залпа», будет в нашем санбате завтра. Хочет передать мне мои фотокарточки (я уж и забыла про них!) и еще сообщить что-то очень важное. Еду сейчас в Ломоносово (тут есть такая деревенька в лесу, за Усть-Рудицей). Война, война, что ты делаешь с нами? Сама себя не понимаю: после того, что я там видела, казалось, уж ничего не может быть – никакой радости, никаких желаний... А вот ведь тороплюсь, еду. Хорошо это или плохо, что после всего еще как-то человек способен жить?
26-го.
Мне кажется, я сойду с ума.
У Л.Н. в руках – копия документа, который попал к нему очень странным путем. Это заявление одного краснофлотца. Его товарищ по части, умирая от раны, признался ему, что был в какой-то диверсантской группе. Эти люди убили мою маму, маму мою... Он незадолго до гибели написал подробное письмо, но – я не поняла, почему? – не послал его никуда, а спрятал в прикладе своего автомата. Автомат (его номер 443721) пропал: его случайно обменяли. А вторично написать всё он не успел.
Перед смертью он торопился всё рассказать, но назвал только мое имя и фамилию и очень умолял отыскать автомат.
Боже мой, ну что же это такое?
Мы долго говорили с Л.Н. Отыскать автомат? Даже если всё это правда, сделать это немыслимо. Где он теперь: у нас или за фронтом, цел или уничтожен? А если и цел, – так как найти его след? Мы все бессильны; те же учреждения, куда Жерве направил заявление краснофлотца Вешнякова, навряд ли будут заниматься этим. Л.Н. думает, скорее они начнут с фамилии «Худолеев» и с того, что он до войны был у кого-то шофером. Это уже – конец ниточки, и очень важный для каждого следователя.