Текст книги "60-я параллель(изд.1955)"
Автор книги: Лев Успенский
Соавторы: Георгий Караев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 52 страниц)
Глава LIII. «ВОЙНА И МИР» МАРФУШКИ ХРУСТАЛЕВОЙ
По утрам Марфа просыпалась теперь очень рано. Пожалуй, раньше всех, кто жил вместе с нею в знаменитом «девичьем кубрике», правее штабного блиндажа, возле деревни Усть-Рудица. Вообще-то говоря, это удивительно: никто ее не будил, а она просыпалась!
Ее койка была четвертой с конца, на втором этаже, верхняя. Чудесная, уютная коечка; лежишь и всё сверху видно; только жарковато чуть-чуть...
Второму батальону завидовали соседи. Батальон разместился возле самой, чудом сохранившейся, маленькой колхозной электростанции на реке. Моряки «в два счета» наладили станцию; теперь во всех блиндажах был свет, а не противные соляровые коптилки, как везде на фронте. Лампочки, правда, светили желтым светом, всё время мигали. Но не всё ли равно? «Свет – всегда свет!» – убежденно говорила Марфа.
В свои вахтенные дни краснофлотец Хрусталева вскакивала на ноги как встрепанная, – не то что, бывало в «Светлом» или дома, на Кирочной! Да иначе и нельзя: для того, чтобы она, Хрусталева Марфа, могла вовремя, еще под покровом зимних сумерек, попасть на свою «точку», ради этого важного дела происходило слишком много других, очень существенных событий.
Для этого еще накануне с вечера дежурный помощник кока нарочно ходил на продсклад получить там особую – «снайперскую» – порцию сахара, сгущенного молока, и – самую великую драгоценность – «шоколад-кола».
Для этого чьи-то заботливые руки заранее ночью готовили марфину «пайку» хлеба (не обычный сухопутный «паёк», а особенно почетную флотскую «пайку»), кололи дрова, разогревали утренний чай.
О том, что Марфа пойдет до рассвета по такой-то лесной тропе в такой-то «квадрат» карты, сообщалось, тоже еще накануне, и в штаб бригады, в общей сводке, и на передовые пикеты. Если бы вахтенный краснофлотец на одном из этих постов в назначенное время не услышал в морозной ночи осторожного «хруп-хруп» Марфиных валенок по сухому снегу, он сейчас же начал бы звонить соседям: «В пять ноль-ноль должна была проследовать на точку четырнадцать «Синичка»... Имею в настоящее время пять-двадцать две... Прошу выяснить, – почему задержечка? Проверь, браток, не миновала ли она вас?»
«Синичка» – это она, Марфа...
И если бы что-либо задержало ее между двумя постами, ее очень быстро начал бы искать весь батальон. Ее! Вот удивительно!
О ней всё время думают люди, много людей. Ее ждут. За нее тревожатся. Чуть-что – о ней станет запрашивать сам комбат. Взволнуется комсорг батальона Федя Дубнов, а потом даже военком Тёмин. Случись у нее насморк или грипп, к ней сейчас же придет сначала фельдшер Шура Сорокина, потом и доктор, военврач II ранга. Один немедленно начнет передавать сообщение о ней другому, другой – третьему... От нее, от снайпера, от бойца, начинается длинная человеческая цепочка, и даже не видно, где ее конец. Может быть, в Лукоморье, может быть, в Ленинграде. А может статься, – и в самой Москве... Трудно объяснить, как тепло и гордо становится на душе, лишь только представишь себе всё это! И ведь почему так случается? Потому что она – боец! Защищает Родину, она, Марфа!
В вахтенные дни (батальонный строго запретил ей лежать на точке чаще, чем через два дня в третий. Это было обидно, конечно: вон Коля Бышко лежит три дня, а отдыхает один! Но никакие просьбы не помогли... Да потом, тут, на флоте и просить-то ни о чем не полагается, на всё – приказ), в вахтенные дни она торопливо выбегала из душноватого тепла блиндажа, где у накаленной чугунной печурки клевала носом очередная дневальная, на свирепый уличный мороз под стволы высоких сосен.
Штаб батальона стоял в лесу. Под деревьями неподалеку была огорожена еловыми ветками «умывалка», что-то вроде шалаша без крыши. На стволах висели пустые цинковые рукомойники. Надо было из кубрика прихватить с собой ведерко воды, быстренько налить ее в рукомойник и сразу же, не медля ни минуты, всю выплескать на себя... Оставить в сосуде нельзя было ни капли: замерзнет, тогда – скандал! Другим мыться не из чего!
Слабо повизгивая, Марфа мылась до пояса ледяной водой. Мылась в пять часов утра зимой, на снегу, в глухом лесу, невесть где: на берегу моря за Кронштадтом! Думала ли она когда-нибудь, что такое окажется для нее возможным? А вот оказалось! И ничего, прекрасно! Даже не чихнула ни разу, – моется! Однако размываться особенно тоже было некогда. На флоте (опять-таки именно «на», а не «во» флоте, Марфа теперь на зубок заучивала морские тонкости речи) всякую команду, как выяснилось, исполняют бегом. Зачем, – это не всегда понятно; но факт, – исполняют!
Время поэтому просто мчалось, а за его бегом Марфа теперь имела полную возможность следить по своим собственным снайперским часам!
Были долгие годы скудости и унижения: сколько ни клянчила, сколько ни скулила, так и не выклянчила она тогда у непреклонной мамы никаких часиков... Она тогда мечтала приблизительно о таких, как у Зайки: совсем крошечных, ростом с пуговицу! Они были ужасно нужны ей: во-первых, для красоты и пущей важности, а потом, чтобы знать, сколько минут алгебры остается до перемены.
А теперь не пришлось никого ни о чем просить. Батальонный, к ее великому изумлению, сам приказал выдать ей (и вписать в ее «вещевой аттестат») громадные, почти во всю ее ладошку, звонко тикающие часы «Зиф» с секундомером. Такие часы просто испугали бы Зайку Жендецкую; но Марфа горячо полюбила их.
Когда она, одна-одинешенька, лежала в лесу на своей «точке», часы так звучно отбивали секунды у нее под ватником, что сначала ей даже делалось боязно: да не услышал бы этого уверенного советского звона фашист на той, на «его» стороне!
Но скоро она привыкла к их нескончаемым рассказам; лежишь-лежишь, обо всем передумаешь, станет вдруг сиротливо: одна! И тотчас, тут же рядом, совсем около, из-под ватника, словно голос верного друга, товарища: «Так-так-так-так!..»
Теперь каждый вечер, прислонив ухо к маленькому репродуктору в блиндаже, к местному «слабопищателю», она заботливо ставила свои часы в точности по московскому сигналу; пусть их стрелки движутся точь-в-точь так же, как те, что идут там, на башне Кремля, над Ленинским величавым мавзолеем!
Умывшись, одевшись «по-вахтенному», захватив винтовку, ручные гранаты, саперную лопаточку (случалось, Бышко накануне советовал взять и автомат, если «точка» выпадала удаленная), нагруженная Марфа торопилась на камбуз.
Здесь ее уже ждал старшина, Бышко Коля.
Старшина каждый раз при ее появлении неукоснительно взглядывал на свои часы, а потом на второго человека, почти ежедневно присутствовавшего при их отбытии, на Федю Дубнова, комсорга их батальона.
Этими взглядами Бышко как бы с удовлетворением отмечал ее, Марфину, воинскую и комсомольскую точность; можно ли удивляться, что именно поэтому она больше всего боялась опоздать?
Марфины щеки отнюдь не стали менее округлыми от флотского, хотя и сильно сниженного блокадой пайка. Утром они еще жарче, чем всегда, пылали от холодной воды. Марфе не очень-то хотелось смотреть на себя в зеркало: тоже – снайпер! .. Обыкновенная толстая девчонка в матросской ушанке... Хоть бы щеки эти не лоснились так! Зайка ужаснулась бы их блеску.
Но чувствовала она себя в эти часы особенно свежо и ясно. По всему телу пробегали этакие веселые искорки-мурашки, точно она была не человеком, а бутылкой кипучей воды «нарзан»... Всё вокруг почему-то казалось особенно милым: и еловые лапки, настланные для чистоты на полу, и умильно виляющий хвостом приблудный батальонный пес Булинь, и даже флотский бачок, из которого ей надлежало, достав ложку из-за голенища валенка, черпать пшенную превосходную кашу...
Кто-нибудь из камбузных краснофлотцев или девушек, зевая, борясь с дремотой, но хоть через силу улыбаясь снайперам, ставил на стол остальной завтрак. Почтительно ставил: он-то сам оставался тут, на кухне, а эти люди уходили – эва куда!
Как правило, Марфа и Бышко должны были бы «бункероваться» в одиночестве: до общего завтрака оставалось еще около трех часов.
Однако чаще всего в столовой оказывалось еще человека два или три: какое-нибудь бессонное тыловое начальство или снабженец, прибывший вчера сюда, на передовую, и не очень расположенный долго засиживаться в столь беспокойных местах. Хуже всего были газетные корреспонденты: стоило им услышать слово «снайпер», они, как одержимые, накидывались на Марфу с расспросами... Она побаивалась этого: язычок у нее был всегда болтливый, а как определишь, что снайпер может рассказывать, чего – нет? Отделаться же от них было почти немыслимо: слишком лакомым куском была для них девица такого боевого вида, с автоматом, винтовкой и ручными гранатами у пояса. Они подкручивали оптику своих «фэдов» и «леек», сыпали магний на тарелочки зажигалок. А что за смысл фотографироваться, если карточки не увидишь, как своих ушей? Выручали Марфу обычно либо Бышко, либо же человек удивительный, перед которым она всегда немного терялась, – комсорг Федя Дубнов.
Марфа никак не могла решить одного вопроса: когда комсорг спит? Как бы поздно ни случалось ей возвращаться к себе в кубрик с работы, товарищ Дубнов неизменно ловил ее или до этого, на камбузе, или после этого – в клубе.... Где-нибудь да ловил.
Он отводил ее в сторону и, близко наклоняя к ней милое, немного изможденное лицо (он еще не оправился после ранения), внимательно расспрашивал обо всем, что с ней случилось за день. Тепло ли ей было в новой меховой телогрейке? Что она думала, когда к полудню нашел туман и ей пришлось часа два лежать «просто так», без всякого дела? Не стала ли она еще сильней скучать без мамы? Слышала ли она замечательную новость: фрицев-то крепко долбанули под Ростовом!
Ежедневно, хотя бы совсем поздно вечером, Федя обязательно забегал в «девичий блиндаж». Ему и нельзя было не заглянуть туда: ох, как его там ждали!
Лена Фролова третий день ходила с заплаканными глазами: когда еще должно было прийти письмо от брата-танкиста с Украинского фронта, а вот уже вторую неделю нет письма!
Комсорг садился, вынимал карту СССР, разворачивал, разглядывал усталыми молодыми глазами охваченные полымем войны украинские степи и далекие южные города, расспрашивал Лену, нахмурясь, всё прикидывал и начинал негромко говорить. И Ленины слезы понемногу высыхали. Получалось, что брат ее никак не мог погибнуть. Скорее всего, наоборот, с почестями и славой он переходит теперь на какое-нибудь новое направление... Ну, вот хоть сюда, под тот же Ростов... Поход, спешка... Тут не распишешься!
Самой старшей из блиндажа, тридцатитрехлетней Быковой надо было написать заявление, чтобы сына приняли в морское училище. Дубнов доставал из полевой сумки бумагу и авторучку, садился на нары и с места в карьер принимался писать: а кто же напишет, ежели не комсорг? .. Он-то знал беды и радости каждого бойца в батальоне!
В любое время дня и ночи можно было видеть комсорга торопливо бегущим куда-то по глубоко втоптанным в снег тропинкам вокруг Усть-Рудицы. Он делал политинформации в дзотах переднего края; он проводил туда, к бойцам приезжающих лекторов и артистов. Самой глубокой ночью, если заглянуть в землянку, где он жил и где вместе с ним помещались радисты, можно было увидеть комсорга, такого же бодрого, такого же свежего, как среди дня... Сидя у стола, в свете соляровой коптилки, комсорг в три, в четыре часа ночи «ловил» то Ташкент, то Свердловск, то Новосибирск... Газеты приходили с опозданиями; а разве в такие дни могли бойцы жить без сводок, без сведений обо всем, что происходит в стране?
Так это всё было. И когда по утрам Марфушка, войдя в камбуз, видела рядом с Бышко узенькую хрупкую фигуру Дубнова, видела пустой левый рукав его кителя, пришпиленный булавкой, видела его еще не по-мужски нежное, юношеское, радостно улыбающееся ей навстречу лицо, она всякий раз умилялась: «Товарищ политрук! – тоже улыбаясь, говорила каждое утро она. – Ну зачем вы опять? Пошли бы лучше... отдохнули... Мы же и так всё знаем!»
Но Федор Дубнов только взмахивал своей единственной рукой. «После войны, Хрусталева, после войны! Вот, допустим, сегодня – мир, а назавтра я как залягу... Месяца на два или на три! . . Ну, вот, Хрусталева, принес я тебе такие интересные сведения... Получили мы письмо из Загорского района Горьковской области. От загорских комсомолок. Там есть один знаменитый завод. Они там работают; так представь себе, что они пишут нам?»
Оказывается, в какой-то газете загорские комсомолки нашли фотографию: «Девушка-снайпер Марфа Хрусталева, ленинградка, на счету которой несколько вражеских солдат...». «Вот, подумай только: наверное, кто-нибудь из газетчиков напечатал, а ты и не знаешь... Но дело не в этом! Дело в том, что они повесили эту твою фотографию у себя между станками. Понимаешь? И пишут: «Мы обещаемся здесь, в тылу, работать так же самоотверженно, как наша фронтовая сестрица Марфушенька на передовой позиции. И мы хотим, чтобы она про это знала и чувствовала, что мы за нее переживаем каждую ее геройскую победу... И мы очень ей удивляемся и гордимся!»
Когда в самом начале января комсорг принес первое такое письмо, Марфушка расстроилась ужасно. Она покраснела, как огонь; ей стало непереносимо совестно. «Сумасшедшие девчонки! – ахнула она. – Да кто же это им позволил? .. Да разве можно так?»
Но политрук Дубнов отвел ее в сторону и, усадив на лавочку, долго говорил с ней. Он прикидывал всё и так и этак. Да, конечно; как-нибудь особенно заноситься со своими делами Марфе Хрусталевой пока еще оснований особых не было... Что говорить, она сама видит: все вокруг, так же как она, воюют, так же рискуют собой, так же переносят все трудности. А в самом Ленинграде что людям приходится терпеть? Вот то-то! Значит, хорошо, если она смутилась от такого внимания... Девушки и женщины, которые писали это, сами не меньше заслуживают его.
Это всё так... «Но, с другой стороны – очень хорошо, Хрусталева, что им попалась твоя фотография! Хорошо, что они увидели в тебе, в Марфе, пример для себя; что образ девушки-бойца засиял для них таким чудесным светом. Этого сияния, Хрусталева, от них отнимать теперь уже нельзя! Надо нам с тобой сесть в свободную минутку да подумать, как и что им ответить. Вон они пишут, просят прислать им карточку получше: та – очень неясная. Я скажу Можанету: пусть он снимет тебя как следует быть... А самое главное, ты вот что имей в виду, Хрусталева. Раз уж тыловые подруги про тебя так хорошо думают, так эту их любовь, эту их веру ты уже должна поддержать. На все сто процентов! Они комсомолки, Марфуша, и ты комсомолка... Не оправдать их чувств тебе теперь уж, ну, никак нельзя...»
В тот первый день Марфа, попросту говоря, испугалась этой новой, великой ответственности... До сих пор всё было как-то легко, как-то само собой. Ну да, лежала на «точке»; ну, верно, стреляла. И неплохо... Но ведь при чем же тут она, раз у нее такая уж способность?
Что не боялась-то? Да как не боялась? Отлично побаивалась! Но Марья Михайловна, разве она подчинялась страху? А Тихон Васильевич? А подполковник? А Валечка Васин? А Бышко? Нет, ничего не было в ее делах особенного...
С тех пор прошло уже немало дней. Она немного привыкла к таким письмам; но всё-таки ей было неловко получать их.
Повидимому, ее фотография широко разошлась в глубоком тылу, по стране. Отовсюду – с Урала и из Сибири – приходили на ее имя разнообразные конверты. Чьи-то неведомые руки писали ей наивные стихи, вырисовывали на клочках бумаги смешные и трогательные рисунки. Совсем маленькие малыши предлагали ей вечную дружбу, обещались учиться на круглые пятерки, как, наверное, училась до войны она. (Марфа только смущенно вздыхала, читая это.) Пожилые женщины рассказывали о себе: одна стала пасечницей, потому что ее «дед» опять ушел на железную дорогу вместо сына-солдата; другая исполняла за мужа должность лесника в какой-то даче «Мокрое Харайлово» и даже убила недавно волчонка-переярка; обе звали ее в гости к себе после войны. Пришло письмо от двух молодых учлетов. Учлеты прислали фотографию: два удивительно здоровых парня смотрели с нее на Марфу светлыми юношескими глазами, немного обалдело, как на начальство. И с каждым таким письмом Марфа всё сильнее чувствовала: нет, ничего не поделаешь, – теперь хоть умереть на месте, но стать именно «такой»! В одиночку это было бы просто невозможно; ничего не получилось бы... Но если заодно с Дубновым, с Бышко, с товарищами... Да, теперь она начинала понимать, что значит слово «комсомол» – звучное, грозное и бесконечно теплое, родное слово. Оказывается, быть комсомолкой и необыкновенно хорошо, и в то же время так трудно!
Николай Бышко каждый раз с одинаково придирчивым вниманием тщательно проверял Марфино снаряжение. Он пробовал, достаточно ли затянут ремень, удобно ли подвешены гранаты и лопатка, в порядке ли затворы у «личного оружия». Марфа отлично понимала, – найди он самую малую «слабинку», мельчайший недостаток во всем этом, он не пустил бы ее на «точку».
Но совершенно так же понимала она и другое: Дубнов, комсорг, ничуть не менее внимательно проверял ее с другой точки зрения, так сказать, изнутри. Он вроде как по-дружески болтал с ней о том, о сем, но его голубые большие глаза пытливо заглядывали ей в душу. И она чувствовала: заметь Дубнов в свою очередь в этой душе «слабинку», ей бы тоже пришлось в тот день остаться на месте... Хорошо, что никаких слабин у нее пока не находилось!
Потом комсорг, крепко пожав им руки, поговорив в особицу о чем-то с Бышко, мгновенно испарялся, точно его и не было. А они выходили, сразу же углубляясь в лес.
Удивительное дело: никогда раньше Марфа не обращала такого внимания на лес, на ночь, на снег, на небо, на звезды! Подумать хорошенько, – она даже и не видывала до войны ни разу таких поздних, совсем предутренних звезд! А теперь они уже стали казаться ей очень милыми, давным-давно знакомыми, даже родными.
Вон влажно и трепетно пульсирует над соснами синий и алый, как драгоценнейший из камней, Сириус. Он полезен тем, что всегда стоит на юге, только на юге. Значит, по нему можно узнавать, – где что.
Вон две совсем капельные звездочки в хвосте Большой Медведицы: одна всё-таки поярче, а другая – еле заметная. Оказывается, и их тоже как-то зовут: одну – Алькор, другую – Мицар. Побольше и поменьше, они идут рядом, всегда рядом, точь-в-точь вот как она и грузный заботливый Бышко. Марфа как-то сказала Бышко об этом своем наблюдении. К ее удивлению, старшина ни с того, ни с сего внезапно сконфузился, смутился:
– Вы, Викторовна, тоже уж... надумаете! – недовольно пробормотал он. – Ну якая же с менэ гвездочка? Это ще с вас, да в мирное время, то мабудь и состроилось бы щось такэ, а с нашего брата – ни!
Ужасно он смешной всё-таки, этот Бышко, но хороший!
Так вот они идут, хорошие... Снег хрустит, хрустит... Деревья стоят тихо; но от времени до времени, она сама слышала: они кряхтят, сосны. А в самом лесу – теперь Марфа убедилась в том – ничего страшного ночью нет, если бы, конечно, не фашисты, – очень тихо всё, очень ясно. Чуткий, настороженный покой. И так красиво!
Первую половину дороги можно спокойно разговаривать, и они говорят обо всякой всячине: чаще всего о том, что будет после войны, после победы.
Тут всё заслуживает обсуждения и спора. Во-первых, они никак не могут сговориться, когда война окончится. Марфе хотелось бы, чтобы победа пришла, ну, скажем, в августе... Нет, еще позже... Чтобы ее демобилизовали уже после того, как она – вот такая, как сейчас, в краснофлотском обмундировании, с автоматом, с гранатами – взяла бы, да и пришла прямо в класс. На алгебру! Можно себе представить, что бы получилось!
Бышко же не соглашался с этим. Его больше устраивало, чтобы такая радость случилась к весне, так в апреле или в мае. Дело в том, что Бышко мало интересовало, в каком виде он вернется к себе на Северный Кавказ: его больше заботило, как скоро после этого он начнет делать без помех то дело, которое задумал давно, но сделать которое ему помешал «вот этот», враг.
Бышко был по-своему горделив в замыслах. Он имел некую «мрию» – мечту. Он хотел «учудить» такую штуку, чтобы во всем Союзе люди «чули», до чего додумался северо-кавказский хлопец. Он хотел (и тут для Марфы начиналась область самых туманных неясностей) пробраться в удивительные леса, растущие на Северном Кавказе, в «алычёвые леса».
Эти леса Бышко расписывал яркими красками. Если верить ему, – в лесах этих привлекательного было мало: там и кабану не продраться, такие там на каждом дереве страшные колючки «як бы штык». Птиц в тех лесах очень мало. Зато там водятся чуть ли не барсы, и есть пропасти, куда, ежели ухнешь, так и «чикалки» [50]
[Закрыть]твоих костей не найдут...
Марфе подобные леса не казались особенно заманчивым местом. Но старшина говорил о них с упоением. Там растет дикая слива-алыча. И вот на дички этих мелких, кислых лесных слив он, Бышко, намерен был привить всякие замечательные вкусности – ренклод, французский чернослив, белую сливу... Тогда произойдут великие перемены в мире. Тогда эти леса превратятся в сады невероятных размеров. «И та слыва, Викторовна, найкращая слыва будет повсеместно – дешевле бульбы! Оттого сотворится найкращая польза государству. И много дури на доброе перэвёрнется».
Марфа не очень-то ясно представляла себе, как это именно случится, но, конечно, вполне верила Бышко: такой да своего не добьется! Часто, лежа на точке, она старалась представить себе, как именно будет орудовать Коля Бышко там, в этих алычевых лесах, и как дурь начнет переворачиваться на доброе. Но рисовалось ей больше всего не это неведомое, а давно, еще в детстве виденная картинка: Мцыри убивает барса; внизу подписано: «Надежный сук мой, как топор, широкий лоб его рассек». Барсы на Кавказе есть. А вот Бышко на Мцыри не очень похож!
Когда Марфа начинала раздумывать об алычевых грезах своего инструктора, она как-то невольно вспоминала совсем другого человека, Тихона Васильевича Угрюмова, с его «плантатэрой». Совершенно не похожие друг на друга люди, а ведь было в них что-то общее! У обоих была мечта; и эта мечта меньше относилась к ним самим, чем ко всему миру, ко всему человечеству... Вот это и называется: коммунисты.
Николай Бышко хотел, чтобы для всех советских людей лучшие сливы стали дешевы, «як тая бульба». Тихон Угрюмов мечтал о многих поколениях молодежи, которые могли бы дарить друг другу нежно благоуханные цветы, выращенные им... Комбат Смирнов, лицом похожий на злого татарского баскака из фильма «Александр Невский», но очень мягкий, душевный человек, намеревался, как только он закончит свои прямые дела с немцами, пойти на геологический факультет и там «заново переучиться», потому что «вся геология переменилась», а стране нужны будут горные инженеры. И Маша Суслова, ординарец начштаба, собиралась вернуться в свой колхоз, чтобы растить там лен, чудесный голубой лен-долгунец, «такой ленок, Хрусталева, какой нашим бабкам и не снился!» А она сама, Марфа?..
Когда она начинала припоминать теперь свои собственные ребяческие грезы, у нее вдруг сразу жарко вспыхивали уши... Нет, ни она, ни Зайка Жендецкая, ни Ланэ Лю Фан-чи, ни некоторые другие из ее лучших подруг совсем как-то не думали о том, что им придется делать в жизни. Им просто в голову не приходило поразмыслить об этом.
У нее была мама; мама вечно суетилась – бегала по семинарам, устраивала концерты, ездила в экспедиции, писала статьи. А она, девчонка, жила у нее под крылышком, ни о чем не печалясь... И все так? Нет, не все, конечно... Вот Лизонька Мигай, та хоть мечтала о подвигах, выписывала в особую тетрадку мысли великих людей, хотела сама стать большим, полезным человеком. Кимка Соломин – смешной чудак – ходил с руками, выпачканными в масле, устремив зеленоватые глаза на какие-то еще никем не построенные моторы. Ася Лепечева тоже...
И еще она, как дура, помогала Людке-Ланэ подтрунивать над Кимом!.. Даже этот болтун Браиловский, и тот знал, что он будет делать в жизни; и он мечтал. А она? ..
Лежа на своей «точке» или идя с нее по лесу, Марфа то и дело, удивляясь, взглядывала на себя со стороны. Вот она ступает немного косолапо по снежной тропе, в валенках, в варежках, мягким мехом внутрь, в ватнике и ватных штанах, в белом маскхалате...
Если бы ее в таком виде узрела Зайка, Зайка умерла бы со смеха. А встречные краснофлотцы не умирают. Они издали, внимательно взглядывая на нее, вдруг начинают улыбаться, приязненно и даже почтительно, и первые отдают ей приветствие. И ей сейчас же до боли начинает хотеться, чтобы и Тихон Угрюмов, и подполковник, и мама, и – главное – Мария Михайловна увидели ее такую... «Нет, Мария Михайловна, милая, родная, нет! Никогда этого больше не будет: «платьев трикотажных – восемь...» Господи! Какой дурой всё-таки она была так недавно! Не потому, чтобы хорошо одеваться было стыдно, а...»
В блиндажиках на «передовой» Бышко обыкновенно делал «перекурку». Он подробно осведомлялся о том, что сегодня ночью было слышно тут, над самым краем света. Что нового там, в «предполье»? «Так, Викторовна... Гм? Как вы думаете? Не пришлось бы нынче податься к той кривой бэрэзе?»
Командир оборонительного узла номер четыре, усатый сержант, обычно жал Марфе руку на прощание. «Ну, Хрусталева!..» Обязательно жал, всякий раз! И в этом крепком пожатии ей чувствовалось настоящее уважение равного к равному, мужчины, воина, бойца. Он был бойцом, но и она – тоже! Она вспыхивала при этом, но вовсе не от конфуза, а от удовольствия...
Странный комок подступал порой к ее горлу: за что так любят её эти мужественные простые люди? За что они так хорошо, так прекрасно говорят ей на прощание: «Ну, Хрусталева...»? Нет, выразить это словами просто невозможно!
Остальную часть дороги они если и беседовали, то только шопотом и то – самое нужное.
Лес тут был ниже, снег – глубже, воздух – как-то странно насторожен. Старшина здесь всё чаще останавливался, вслушивался...
Раз было так: он внезапно замер на месте, как вкопанный, крепко схватив Марфу за локоть и так, не двинув ни одним мускулом, не позволяя пошевелиться и ей, простоял, наверное, минут десять... А автомат его сам собой, точно он был живым, сполз на ремне с его плеча и лег на руку...
Марфа тоже слушала в оба уха, но ничего не услышала. А Бышко, тронувшись, наконец, с места, сказал ей в самые волосы: «Верхом прошли... Человека четыре... Ну... Ихнее счастье, что далеко! ..»
И вот, наконец, она, Марфа, на «точке». Бышко каждый раз указывает ей «свою», совершенно отдельную и самостоятельную «точку», но она прекрасно понимает теперь, что он ни на секунду не выпустит ее из своего поля зрения. Каждую минуту он готов прийти ей на помощь.
Конечно, теперь у нее на коричневом ложе ее автомата, около глубоко врезанной его прежним убитым хозяином буквы «X» (Бышко не стал уничтожать этой буквы, раз она подошла к Марфиной фамилии), забито уже восемь медных гвоздиков. В батальоне даже говорят, что их могло бы быть девять, если бы Коля Бышко не был так придирчиво строг к доказательствам каждой победы своей ученицы. Но всё равно, она-то понимает! Не руководи ею такой человек, как он, что она сама могла бы сделать?
Она! Что она? Ее сила в одном: в поражающей всех, самой ей непонятной точности боя. Да, если фашист попал в поле зрения ее оптики, если расстояние не чрезмерно велико, а видимость – приличная, тогда «его» дело кончено: он не уйдет. Но ведь добиться, чтобы «он» попал, – это же и есть самое трудное! Этому-то она и старается как можно лучше учиться. Но нелегко!
Когда она ложится на «точку», обычно уже светает. Светает в этом мире, оказывается, на сотню различных образцов, а всё это совсем меняет дело.
Очень часто впереди и влево над лесами, над холмами копорского нагорья зажигается лимонная зимняя заря. Заря мешает Марфе; мешает и низкое красное солнце: оно слепит! Приходится тогда долго лежать спокойно и выжидать, пока солнце не спеша поднимется повыше.
Гораздо лучше деньки с нетолстыми, полупрозрачными тучами, когда на всё ложится тихий и задумчивый рассеянный свет.
Иногда сверху падает легкий сухой снежок. Случается, оседает туман. Иной раз мороз становится таким, что не спасает даже гусиное сало на щеках; тогда Бышко снимает ее с «точки», не считаясь с часом дня. И вообще никогда не думала она, что надо так много затратить хитрости, терпения и труда, чтобы сразить на войне одного единственного неприятеля.
Однако она уже давно привыкла не тратить зря ни минуты свободной. Бышко множество раз говорил ей: «На «точке», Викторовна, пустого времени не бывает. Зря прохлажаться не приходится. Другого дела нет – смотри! Видишь луговинку? Смотри на нее неделю, две смотри! Каждый день новое высмотришь. Ежели всё обсказать, что за тем вон ольховым кустом видно, так это во-он какую книгу списать придется! Война и мир!» И так оно и есть, – она убедилась!
Каждый вечер, идя вместе домой, Бышко подробно, придирчиво выспрашивает у нее: что же она сегодня «насмотрела»? Так выспрашивает, как и в школе не экзаменуют. И день ото дня она научается не только «смотреть», – «видеть»... Ух, оказывается, какая это разница!
Был такой случай: не придавая этому ровно никакого значения, только чтобы щегольнуть точностью ответа, она сообщила старшине, что сегодня перед кустами на той немецкой стороне ветер катал по снегу клочок чего-то красного, бумажонку или тряпочку. Катал, катал, да и нацепил на прутушек...
Совершенно неожиданно для нее Бышко так и вскинулся: «Как красненькое? А вчера ты его не видела? А какое оно, красненькое? А ветер откуда был? Это около которого куста – где большой камень или пониже, к ключику?»
Марфа не сумела ответить достаточно точно на все эти вопросы. Тогда он, очень озабоченный, снял ее с «точки», два дня ходил туда сам, приглядывался. На третьи сутки он привел Марфу и положил на близком расстоянии, но чуть в стороне. И на ее глазах снял как раз за тем кустом, около которого она заметила красный лоскуток, вражеского стрелка, засевшего там с бесспорным намерением подстеречь Марфу на ее позиции.
– Вот, Викторовна! – как всегда, очень спокойно поучал он ее потом. – Это вам просто вроде урока дано было... Это уж на вашу удачу попался такой хороший фашист: растяпа... Шоколад он съесть – съел, а оберточку не досмотрел по дурости. Ее ветром выкинуло из окопчика, да вам-то и показало. И ваше счастье, что вы про нее мне помянули, а то бы... Вот вы и поимейте в виду эту историю, девушка!
Тогда Марфе стало немного холодновато от этих его объяснений. Но это уже давно было; теперь она не ошиблась бы так...