Текст книги "60-я параллель(изд.1955)"
Автор книги: Лев Успенский
Соавторы: Георгий Караев
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 52 страниц)
В суете последних минут никто не обратил на него внимания, кроме Жерве. А Лев Николаевич удивленно вгляделся в ставшее строгим и твердым простодушное обычно лицо лейтенанта Федченки. «Ишь ты, оказывается, он какой!»
Потом всё пошло, как всегда: слишком быстро и просто. Стекло в окне вагона дрогнуло и поплыло. Поплыло там, за ним, и Асино лицо, ее до странности синие и милые глаза, ее беретик с эмблемой, с трудом держащийся на светлых косах. Они пошли, потом побежали вслед.
Наконец красный хвостовой фонарик мелькнул в последний раз и исчез за соседним составом. В этот миг Лев Николаевич снова с удивлением увидел лицо Федченки. Весь устремившись за вагоном, тот стоял и с таким напряжением смотрел вдаль, точно кроме Аси он видел там что-то еще другое, зримое только ему.
Должно быть, старший лейтенант заметил, что на него обратили внимание. Он взял Льва Жерве под руку. «Фонарик этот красный, – проговорил он каким-то не совсем обычным тоном. – Видите, штука какая! Когда я отсюда, с этого вокзала в девятнадцатом отца провожал на Юденича, так вот, точь-в-точь такой огонечек. Мелькнул тоже и ушел. Вот я и думаю: ничего! Перетерпели, пережили тогда, выстояли. Его нет, Юденича, а мы с вами – тут. Так вот и на этот раз то же будет!»
Лев Николаевич посмотрел на лейтенанта сбоку. Переложив портфель в другую руку, он молча крепко пожал широкую ладонь летчика.
Над вокзалом поднималось чистое ленинградское летнее ночное небо. Две зари спешили сменить одна другую, как во дни Пушкина; только теперь их широкое поле усыпали странные маленькие фигурки; аэростаты заграждения во множестве стояли над городом.
Жерве сел в трамвай у вокзала. Владимир Петрович и Федченко пошли к Международному. Гамалей взял старого друга за руку.
– Слушай, так скажи всё-таки: как ты сюда попал? И на сколько?
Старший лейтенант пожал плечами.
– Что значит «как»? По приказу командования! Сегодня утром. Нет, не один... Обратно, видимо, дня через два-три... Эх, и я тоже страшно рад, Володька!.. Я к тебе поеду ночевать.
Глава XII. ОТ ИМЕНИ ПАРТИИ
Странными стали в том году ленинградские белые ночи... Невыразимая тишина, совсем особенная, не такая, как раньше, расчленена на части деревянным пощелкиванием радиометронома: «Так... Так... Так... Так...»
Пустые громады улиц, может быть, впервые за сотни лет на самом деле «недвижны»; с одиннадцати часов нужен пропуск для хождения по ним. В этой гулкой пустоте метроном радио звучит неестественно громко, точно кто-то роняет с высоты на каменные мостовые крепкие и сухие крокетные шары: «Так-так!.. Так-так!.. Так-так! ..»
Высоко в небе – десятки продолговатых темных телец, аэростатов. Они серебристы, но небо еще серебристее; на его фоне они утрачивают блеск своей алюминиевой окраски. Те, которые подняты невысоко от земли, кажутся большими и темными; верхние уже отражают на круглых боках розовые лучи неглубоко ушедшего за горизонт солнца. И все они медлительно поворачиваются носами в разные стороны, смотря по тому, откуда на их уровне дует ветер. Можно подумать, тупорылые существа эти и действительно караулят, чутко стерегут, откуда придет опасность...
«Так... Так... Так... Так...»
Два старых друга долго сидели сначала на балкончике, потом в рабочем кабинете Гамалея, впитывая в себя эту тревожную, сторожкую тишину, это ожидание грозы, еще трудно представимой... Фенечка, устав за целый день беготни и хлопот, не выдержала, – пошла прилечь. Около полуночи позвонил Григорий Николаевич: с завода ему никак не вырваться, не сможет ли Женя завтра заехать туда?
Городок № 7 лежал вокруг, как в летаргии, – живой, но бездыханный. В окнах не было огня. Единственно у ворот на скамеечке глухо разговаривали какие-то неясные фигуры, да с крыши долетали голоса; теперь по ночам ленинградские крыши были куда более людными, чем улицы.
Легли Женя и Владимир Петрович в третьем часу; легли оба на диванах в кабинете, чувствуя, что заснуть будет трудно. Положение вдруг переменилось: Фенечка стала неожиданно молчаливой, зато немногословный брат ее не умолкал ни на миг.
Они не виделись два года: с того, недоброй памяти, августа, когда началась война в Европе. Всё путалось в их речах: детство и сегодняшняя ночь, Пулково и Испания... Федченко еле держался на ногах: у себя в части он только и мечтал выспаться, а вот... То и дело он задремывал, но тотчас опять садился на своей кушетке.
– Васю Хохлова сбили! – отрывисто и несвязно говорил он. – Сгорел Вася! Эх, такой человек, такой друг! .. Да я им за одного Васю... дайте только срок!.. Но... прет, и прет, и прет, проклятый! Дым... Целые области в дыму!.. Лес горит... Хлеб горит, – понимаешь? Что делать, Вова, а? Что делать народу, чтобы... Ведь судорога берет, глотать нельзя, – пересыхает от злости! Ну, да; говорят, – «дерешься»! Дерусь! Мало мне этого! Я всё должен знать, что надо сделать.
Голова его неожиданно падала на подушку, но засыпал он только на секунду и снова резко вздрагивал.
– И что же это значит? Ведь всё отнять хотят, всё! Ты вдумайся; разве мы могли бы теперь жить в несоветском мире? Знаю я, видел его только что! Не могли бы... Вот я один раз, на двенадцати тысячах... Каким-то чортом высотная маска с головы соскочила, – задохнулся; человек там не может!.. Так я – ручку от себя до отказа, пикнул сразу тысяч на восемь... Очухался, потому что уж только четыре километра! А из этого ихнего мира, куда ты пикнешь, а? Как?
Опять молчание, – заснул. Гамалей лежал тихо, думал.
Да, конечно, Женя прав: не могли бы. Зимой, разбирая дедов архив, Феня наткнулась на старую газету – «Биржевку» 1912 года. Они долго читали ее всю, от передовой до объявлений и подписи: «Издатель С. М. Проппер». Читали и оба не верили: «не может быть, чтобы это было!»
«Прошу добрых благодетелей помочь несчастненькой вдове».
«Требуется великолепная прислуга к ненормальной барыне».
«Князь (не кавказский!!!) готов за приличное вознаграждение передать титул путем брака или усыновления...»
Сумасшедший дом, мерзость... И это всё нам опять хотят навязать? Ну нет!
Женя снова зашевелился. «Владимир, – проговорил он, должно быть, совсем сквозь сон, – я тебе оставлю письмо... Ирине Краснопольской. В случае чего передай и скажи... А, ерунда! Ничего говорить не надо!»
Больше Гамалей ничего не слышал: заснул, точно упал в воду, но сейчас же вздрогнул, просыпаясь. Было уже утро. Федченко, босой, в трусах и майке, нагнувшись над диваном, тряс его за плечо:
– Володя! Гамалей! Да проснись же ты! Как зачем? Сталин сейчас говорить будет... Да позывные уже! Вставай!
Многие из нас, как сейчас, помнят это утро, когда весь наш народ был призван прямо и смело взглянуть в глаза нелегкой правде.
Трудно забыть всё это – и ясные лучи невысокого, но уже по-летнему горячего солнца, и легкий туман восхода, и тихий ветер, вступавший в окна как друг, зашедший в дом на цыпочках, очень осторожно, очень тихо...
Миллионы людей во всей стране проснулись в тот день разом. В Ленинграде и Одессе, в Архангельске и Ереване в одни и те же минуты руки прижимали к ушам эбонит наушников, включали репродукторы, вращали кремальерки приемников. Всюду слышалось одно: «Да тише же! Товарищи! Тишина! Тссс! Сейчас... Сейчас!»
Одни присаживались к столам, другие опускались в кресла и закрывали глаза, третьи стремглав летели на улицу к ближайшему громкоговорителю, четвертые яростно стучались к соседям.
Фенечка, заспанная, в халатике, вошла в комнату. Федченко с отчаянным лицом замахал на нее руками...
Осторожно, точно стараясь не разбудить, шаг за шагом, Евдокия Дмитриевна дошла до печки, молча помотала головой: «Не сяду! Ладно!»
Сквозь раскрытую настежь балконную дверь виднелся двор, окна соседнего корпуса, ворота на улицу. Всё это уже проснулось и жило: отдергивались занавески, где-то хлопали двери... Кто-то, перевесившись через подоконник, кричал в нижний этаж: «Трофимовы? Слышали? Радио работает? А то – к нам!»
Было слышно, как в некоторых по-летнему пустых квартирах упорно и безнадежно заливаются телефоны.
У Владимира Гамалея комок остановился в горле. Чуялось что-то необычайно высокое и могучее в напряженности этой минуты. Страшно подумать: то, что происходило у него перед глазами, повторялось сейчас везде – до сопок Камчатки, до гор Алтая. Миллионы людей затаили дыхание. Весь народ, вся страна ждала слова правды, ждала услышать голос человека, которому партия доверила сказать это трудное слово. Людей было невообразимо много, а правда – одна для всех, и мир замер в ее ожидании.
Тихо... Неимоверно тихо. Всё стихло, оцепенело; умолк даже бессонный метроном. И потом вдруг, как порыв ветра: «Говорит Москва! У микрофона товарищ Сталин!»
Инженер Гамалей затаил дыхание. Лейтенант Федченко вытянулся, как на смотру.
«Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота! К вам обращаюсь я, друзья мои!..»
Это было сказано там, в Москве, в Кремле. Это было услышано всюду, где жили советские люди, где понимали русскую речь. Не было города, деревни, аула, кишлака, до которых не донеслись бы эти слова.
«Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину, начатое двадцать второго июня, – продолжается. Несмотря на героическое сопротивление Красной Армии, несмотря на то, что лучшие дивизии врага и лучшие части его авиации уже разбиты и нашли себе могилу на полях сражения, враг продолжает лезть вперёд, бросая на фронт новые силы... Над нашей Родиной нависла серьёзная опасность...»
Тысячи тысяч советских людей тщетно искали и не могли найти в те дни ответа на страшные, неотложные, жизнью и смертью дышащие вопросы. Не могли потому, что они многого не знали. Теперь устами товарища Сталина на них отвечали партия и правительство: на их плечи народ возложил большое и тяжелое бремя – знать всё. И отвечали они так, как ответил бы разум и совесть всего народа, – твердо, бесстрашно, с незапятнанной ничем прямотой.
Сталин спрашивал во всеуслышание: бешеный враг движется вперед? Почему?
Он задавал суровый вопрос: Красная Армия отступает? Как это может быть? Неужели противник и впрямь непобедим?
И весь мир услышал ответ на эти вопросы: нет, это не так! Успехи врага временны: они куплены ценой неслыханного вероломства. Они временны, ибо сами в себе несут зерно грядущей катастрофы. Они временны, так как на нашей стороне вся правда мира. Нет никаких сомнений, – мы победим. Но эту победу мы должны выковать сами!
«Что требуется для того, чтобы ликвидировать опасность, нависшую над нашей Родиной, и какие меры нужно принять для того, чтобы разгромить врага? Прежде всего необходимо...»
Григорий Николаевич Федченко услышал эти слова в большом директорском кабинете своего завода. Секретарь парторганизации Цвылев, человек еще молодой, неотрывно смотрел в лицо своему директору, старому большевику, старому питерцу, путиловскому рабочему; с подростков, с первых комсомольских лет привык он верить и подражать этому человеку. Человек этот жил и боролся еще до революции. Он помнил девятьсот пятый, помнил Октябрь, помнил гражданскую войну. Цвылев ловил каждое движение его бровей, теперь, когда старый Федченко слушал Сталина: «Ну, ну? Будем жить или... Что нужно, чтобы победить?»
Для этого «прежде всего необходимо, чтобы наши люди, советские люди поняли всю глубину опасности, – взявшись за край дубового стола, Федченко повторял про себя слово за словом, – отрешились от благодушия... от настроений мирного строительства...» Чтоб перестали быть беззаботными, чтоб перестроили свою работу на новый, военный лад, не знающий пощады врагу.
За окном под жарким солнцем текла Нева. Над трубами ГЭС на том берегу поднимались клубы желтого торфяного дыма. Всё было, как всегда, кроме тишины, необычной, полной, точно и город, и река, и бледное поутру небо замерли в напряженном внимании. И, если прислушаться, можно было расслышать, как звуки того же голоса доносились со всех сторон сразу, как те же самые слова звучали и за заборами соседнего вагонного завода, и в районном Парке культуры, и у райсовета и за рекой, Волховской подстанции... Точно говорит не один человек, а вся страна, весь народ, все честные люди наши. Да разве, по правде, это и не было так?
«При вынужденном отходе частей Красной Армии, – и в эту минуту настораживаясь, поднял голову капитан Белобородов в командирской «каюте» «Волны Балтики» посреди соснового Латвийского леса, – при вынужденном отходе... нужно угонять весь подвижной железнодорожный состав, не оставлять врагу ни одного паровоза, ни одного вагона, не оставлять противнику ни килограмма, хлеба, ни литра горючего... Всё ценное имущество... которое не может быть вывезено, должно безусловно уничтожаться...»
Радиоприемник «Волны Балтики» был кустарным, построенным наспех из разных подручных деталей. Работал он лишь снисходя к мольбам сержанта Токаря, его конструктора. Токарь, оружейник, а вовсе не радист по профессии, умирал от волнения за ненадежное детище. Пот темными пятнами пропитал на спине его тельняшку. «Товарищ капитан! Товарищ комбатар! – свистящим шепотом причитал он. – Ой, записывайте быстрее! Всё записывайте!»
– Вересов, слышишь? Всё угонять, всё уничтожать! А мы-то с тобой какими лопухами... Всё не решаемся!
Андрей Вересов сломал второй карандаш. Стенографировать он немного научился студентом, записывая лекции Ферсмана. Вот где это пригодилось!
Бронепоезд пятые сутки был в полном окружении. Никакой связи со своими. Положенную по перечню шкиперского оборудования рацию поставить не успели; было предписано идти за ней в Ригу второго июля, – а где теперь твоя Рига? Эх, Токарь, ну и молодец парень!
«В занятых врагом районах нужно создавать партизанские отряды, конные и пешие, создавать диверсионные группы... для взрыва мостов, дорог... поджога лесов, складов, обозов... В захваченных районах создавать невыносимые условия для врага...»
В Ильжовской сельской школе, под Лугой, приемник был фирменный, не самодельный, но работал он от плохонькой батарейки и, пожалуй, слабее токаревского. Ленинград берет сносно, Москву... Гм, гм!
Приемник стоял в учительской, освещенной косыми лучами утра, звенящей от птичьего гомона в саду под окном. Над ним висели лучшие работы старшеклассников. «Екатерина Лисина. Развитие сеянцев сарептской горчицы. Колхоз Ильжо, лето 1939».
«Дроздов Иван. Разрез культурных слоев городища Патрино, к Ю-З от оз. Врево».
На столе лежали циркули и линейки. В террариуме вдоль стекла бегала, дразнясь язычком, ящерица. В окно сильно, бессовестно пахло счастьем, – недавно расцветшим жасмином.
«Создавать группы... для поджога лесов, складов, обозов». Директор школы Родных слегка походил на Климента Тимирязева. Он сидел в стареньком глубоком кресле, уйдя в него по самые плечи. Пальцы сложенных на коленях рук, они только и шевелились.
Иван Архипов, колхозный кузнец, старый кавалерист, цыган-цыганом, то морщил лоб, так что волосы сходились с такими же черными бровями, то вскакивал с места, то бил кулаком по столу.
– Партизанские отряды? Правильно, так! – восклицал он. – Чево? Какие условия? Невыносимые? Это создадим, как пить дать! Конные отряды? Алексей Иванович, слыхал? Кавалерия в ход пошла... Ну, это всё там, около фронта... А нам тут что делать?
Директор, блеснув очками, поднял палец.
– Тихо, Архипыч, тихо! – проговорил он. – Дослушаем до конца. Нам тоже дело найдется!
«Товарищи! Наши силы неисчислимы. Зазнавшийся враг должен будет скоро убедиться в этом... Государственный Комитет Обороны... призывает весь народ сплотиться вокруг партии Ленина – Сталина... для разгрома врага, для победы... Вперёд за нашу победу!»
Голос смолк. И снова на несколько долгих мгновений водворилась глубокая тишина. То молчание, овеянные которым народы приходят к решеньям, меняющим ход истории.
Столетием раньше понадобились бы месяцы, чтобы человеческое слово пронеслось от Балтики до Тихого океана. Теперь его мгновенно услышали самые дальние окраины страны. Одновременно, в одну и ту же минуту голос партии проник в сознание всех сынов Родины. И общим вздохом своим, величавым молчанием народ ответил на ее призыв: «Да! Я здесь. Я готов принять на себя эту страшную тяжесть. Я выдержу ее, ибо я бессмертен. Наше дело воистину правое и во имя его мы победим!»
Короткое время спустя инженер Гамалей утренним автобусом ехал обратно к себе на работу.
Как и вчера, Владимир Петрович неотрывно смотрел в окошко машины на свой Ленинград. Но сегодня всё рисовалось ему в совершенно другом свете. Всё показывало, что город (а значит и вся страна!) услышал слова, ему предназначенные. Еще больше: даже до того, как они были сказаны, люди сами, чутьем своим уже поняли, что было необходимо.
Да, несколько дней с начала войны, а как уже налег на всё вокруг новый, ей только присущий отпечаток!
Странные щиты из дерева и земли там и здесь уже заслоняли витрины магазинов. На пустырях и скверах скрежетали лопаты, звенели топоры в спешно сооружаемых убежищах и щелях: жизнь заслонялась от смерти этими досками и этим, мокрым еще песком.
Повсюду шмыгали возбужденные мальчишки: они приглядывались к незнакомому и невиданному. Вот над обыкновенным ларьком минеральных вод повисла синяя груша лампочки затемнения, и деревянный легкомысленный киоск приобрел новый, нешуточный вид; даже он выглядел как мобилизованный. Вот широко открыта дверь на чердак; еще недавно хозяйки бережно передавали друг дружке тщательно охраняемый ключ от него: «Где ключ от чердака?» – «В восьмой квартире: у них стирка!». А теперь чердак открыт, и какие-то чужие девушки, подвязав фартуки, мажут белым раствором суперфосфата его стропила и перекрытия. Чердак еще вчера был местом, где сохло белье; сегодня он стал «объектом» воздушного нападения. Про суперфосфат все знали, что это – удобрение в сельском хозяйстве; а вот теперь он может сделать балки и стены огнеупорными, может стать щитом в борьбе.
Старая, бурого цвета, жарко нагретая солнцем питерская, ленинградская крыша – место, знакомое кровельщикам, трубочистам, голубям да кошкам, бродящим, где им вздумается... Смотрите, на ней расставлены, как в клубе, венские стулья, легкие табуретки; виден даже один парусиновый шезлонг... На крышах ведется ночное дежурство: десятки тысяч глаз настороженно глядят за северным светлым небом, пока еще мирным и пустым.
Автобус бежал по улицам, и навстречу ему караваном катились грузовые машины с песком, – не для посыпания тротуаров, не для украшения садовых дорожек, но для того, чтобы замешивать в нем бетон, чтобы тушить им хитро построенные фосфорные и термитные бомбы врага.
Толпы людей, молодых и пожилых, мужчин и женщин, с заступами на плече, с кульками продуктов в руке, спешили к вокзалам, как и всегда летом. Как раньше, пригородные поезда уносили их к Волосову, к Калищу и Копорью, к Луге, к Оредежи, в те мирные и милые дачные места, где год назад они купались, загорали, бродили по лесу: этот – за душистой лесной малиной, тот – в поисках первого белого гриба.
Но теперь поезд привозил их не в дачное место, а к тому или другому «возможному полю боя». Тут уже работали топографы и военные инженеры. Среди сочных луговых трав, в гуще ржаных стеблей, между приречными кустами и на солнечных опушках в земле торчали забитые топорами колышки. Они обрисовывали направление противотанковых рвов, узлов обороны, землянок, окопчиков, дзотов...
Еще недавно эти спешные работы казались какими-то тревожно-преждевременными. Да не паника ли это? Ведь противник-то где он еще?
Сегодня всё приобрело иной смысл и значение.
«Что требуется для того, чтобы ликвидировать опасность, нависшую над нашей Родиной, и какие меры нужно принять для того, чтобы разгромить врага? Прежде всего необходимо...»
Нет, это была не паника, это была необходимость. Через нее нужно было пройти, чтобы прийти к победе. Но только как еще далеко, как страшно далеко было до победы от этого июльского дня!
Глава XIII. 10 ВЕРСТ В 1"
Одиннадцатого июля в середине дня эшелон МОИПа готовился, наконец, отойти от дебаркадера Октябрьского вокзала. Он должен был увезти эвакуированных на Вологду, а затем дальше, на Урал. Григорий Николаевич Федченко нашел час времени, приехал проводить дочку и внучат в далекий путь: «Обижаешься на мужа, Федосья?»
Фенечка Гамалей действительно чувствовала себя обиженной и одинокой. Это было совершенно ново для нее: ее заставили покинуть любимый город, родных; настояли на том, чтобы она уезжала подальше от фронта. И кто настоял? Владимир! Муж!
С детских лет, еще там, в Пулкове, он всегда покорно слушался каждого ее слова. Случалось, что часами он «стоял в углу» за нее, за ее проказы; по первому ее жесту покорно лез в самую гущу крапивы в саду.
Столько лет потом она была бесспорной главой семьи, во всем, всегда. А вот теперь он остается тут, в суровом «угрожаемом» мире, а ее сумел выпроводить в безопасное место, далеко на Урал! Она не могла понять, как такое случилось. И еще это отцовское вечное спокойствие!.. Украинское спокойствие, с насмешечкой!.. Ох, была бы ее воля!..
Эшелон ушел в четырнадцать ноль-ноль. Проводы тех дней невозможно описывать; никто не знал, на сколько времени разлука. Может, и навсегда? Никто не рисковал сговариваться о встрече... Плакали? Да, взрослые плакали, но и то как-то наспех, в чрезвычайном смятении...
Владимир Петрович в последний раз поцеловал своих малышей, а потом и насупленного, не смотрящего никому в глаза Максика Слепня. Мальчик едва сдерживался: во-первых, отец уже отправился, получив назначение, в часть за два дня до этого; отца не было на вокзале. Разве не горько? .. А потом Максика мучило мальчишеское самолюбие: Лодя, как взрослый, остается здесь, в Ленинграде, а его, точно маленького, вместе с гамалеевскими близнецами везут в тыл...
Пестрой толпой провожающие вышли на площадь. Среди них было больше мужчин; издали можно было заметить только светлую шляпку Милицы Вересовой.
Григорий Николаевич Федченко хмуро покосился на спокойную, как всегда, Мику; что бы там ни говорила дочка про подружку, – не нравилась ему она. Хороша, и ума не отнимешь, а... бог с ней совсем!
Григорий Николаевич, надо сказать, вообще был в несколько смутном состоянии. Он не волновался за Феню, нет; ее судьба его не тревожила. Подумаешь, Урал! Не Северный полюс! Поживет – обтерпится; скучать, видать, будет некогда. Младший сын, Женя, тоже не вызывал в нем особых опасений. Оба они, сын и дочка, издавна были в его глазах самостоятельными, не во всем понятными для него людьми. Жили, не очень советуясь с родителями, строили всё по-своему. Таких теперь много.
Совсем другим в глазах старых Федченок выглядел Вася, старший. Этот, трудно даже сказать почему, как был, так и остался для них наполовину ребенком. Всё им казалось, что он чересчур тих, скромен, застенчив.
Что ты поделаешь? Родительское сердце всегда таково, ему не прикажешь.
На деле же полк, которым командовал подполковник Василий Федченко – восемьсот сорок первый полк двести шестьдесят девятой дивизии генерал-майора Дулова, – не имел никаких оснований считать своего командира тихоней или сомневаться в его жизненном опыте.
Подполковника знали за человека скромного и деликатного, за прекрасного теоретика, уделяющего очень много внимания тому, что теперь обычно зовут «работой над собой». Как все такие люди, он, может быть, казался более сдержанным, скупым в выражении своих чувств, чем прочие. Но ни слишком мягким, ни нерешительным его назвать никак было нельзя. Напротив того, в «принятых решениях тверд. С подчиненными – справедлив безукоризненно... Командир образцовый!» – так писали о нем в служебных документах.
Красноармейцы любили своего подполковника почтительно и спокойно. Товарищи уважали его и верили ему безоговорочно. Политработники часто ставили его в пример младшим: о нем говорили, как о безупречном коммунисте, гражданине и воине, какими должны быть все.
Перед войной восемьсот сорок первый вместе со штабом дивизии стоял в Великих Луках. Другие ее полки временно разместились в старых Аракчеевских казармах, где-то на Волхове. Шла хлопотливая повседневная работа, та самая, от которой зависит победа в будущей войне. И вот уже четыре года, как Василий Григорьевич по разным причинам никак не мог собраться в отпуск: каждое лето что-нибудь да мешало. Наконец случилось долгожданное: он отпуск получил. Точнее сказать, на этом настоял человек заботливый – сам генерал-майор. Двадцать первого июня подполковник должен был сдать полк заместителю; двадцать второго – отправиться на юг.
Утром в воскресенье Василий Григорьевич, не веря в такую свою удачу, ехал из города на вокзал. Ежедневные полковые дела никак не хотели уходить из головы; внимательный взгляд командира останавливался то на гимнастическом городке, который начали строить над Ловатью, то на красноармейце Малярове; у парнишки обнаружились удивительные музыкальные способности, – так не забудет ли замполит Дмитриев перевести его в музыкальную команду? С некоторым усилием подполковник отрывался от этих мыслей...
И вот уже, понемногу светлея, начало появляться перед ним в памяти то дорогое и радостное, что он должен будет увидеть завтра, послезавтра, прежде всего – Муся, жена. Она была сейчас в Ленинграде, на курсах усовершенствования ветеринарных врачей. Возникли сердитые, опущенные вниз, шевченковские усы бати; дорогие морщинки маминого лица, глазастая рожица племянницы, Тонечки Гамалей, которую он знал только по карточке, но ни разу еще не видел воочию. Двое суток в Ленинграде, а потом – долгий беззаботный путь на Кавказ; зеленоватое стекло прибоя; дельфины, скользкие, как из глазированного фарфора; неторопливые поездки в город; то к Агурским водопадам, то на Ачиш-Хо, то на Красную Поляну... Нет, хорошо всё-таки!..
Когда мотоциклист из штаба на полном газу, в клубах пыли, догнал его на полдороге, он долго вглядывался непонимающими глазами в торопливые каракули генеральской записки. Что? Не может быть! Неужели – посмели?
Как в каком-то нелепом сне, всё то, о чем он только что думал, что уже видел – черноморская лазурь, ямочка на Мусином подбородке, мамина вечная швейная машинка у окна (он помнил ее с самых первых дней детства), – всё это дрогнуло и, туманясь, как в кинофильме, поехало куда-то в сторону.
А на место этих ясных милых образов, совершенно помимо воли комполка, вырвалось из темных глубин памяти то, чего он не видел, о чем даже не вспоминал уже много, очень много лет: сложенная из груботесанных каменных плит стена Копорского замка, неправильный пролом в ней и... и черные маленькие фигурки, бегущие и падающие на траву там, за оврагом, под убийственным огнем семнадцатилетнего пулеметчика-красноармейца Васи Федченко... Вон, вон... Под одиноко стоящим среди поля раскидистым деревом...
Опять они? Опять сюда, к нам? Разве не покончили с ними тогда в той далекой смертельной битве? Сорокалетний подполковник Федченко, Василий Григорьевич, сморщившись, взялся пальцами за поседевшие виски свои. «Передышка!» – вздохнул он устало и трудно, вздохнул один только раз, не более. «Кончилась передышка!»
– Поворачивай обратно, брат Клячко! – сказал он секунду спустя своему ездовому, выпрямляясь и расправляя плечи. – Съездил в отпуск ваш комполка! Выходит, – мы все двадцать лет последних в отпуску жили. Гитлер войну нам сегодня объявил, Клячко...
Вечером полк получил через штадив распоряжение – впредь до особого приказа оставаться на месте. Возбужденные солдаты уснули, как и вчера, в тех же казармах, на тех же койках, но только уже в другом мире.
Казармы впервые были затемнены. Слова «противовоздушная оборона» впервые получили особый, не мирного времени смысл. В штабе полка не спал никто. Всё было тем же, и всё переменилось; и, проходя вечером возле плаца, мимо недостроенного гимнастического городка, Василий Григорьевич только головой покачал при виде белых штабелей реек и брусьев... Осталось это всё лежать на долгое время!
Первого прибыл приказ: быть готовыми к погрузке к двадцати двум часам третьего июля.
В ночь на четвертое, восемьсот сорок первый полк снялся с места и двинулся к станции. Стоя на высокой платформе, командир полка ясно представил себе, как за сотни километров отсюда точно так же грузят в теплушки людей, вкатывают на платформы кухни и пушки его ближайшие товарищи – подполковники Михайлов и Гудзий, там, над Волховом; как по всей неизмеримо огромной стране в эти часы идет одна и та же сосредоточенно четкая, как действие могучего механизма, требующая чудовищно больших сил и величайшей слаженности работа. Поднимается Родина!
Это Василий Григорьевич представлял себе совершенно ясно; но ни он, ни его сотоварищи еще не знали и не могли знать соображений, которые заставили Верховное Командование двинуть их дивизию именно к станции Дно, а не к какому-либо другому направлению.
Лишь сутки спустя место следования полка и дивизии стало известно. Да, это станция Батецкая. Там надлежало выгружаться и размещаться в деревнях, окружающих маленькую станцию, заброшенную среди лесов и болот.
Дни и ночи Василия Федченки сразу же уплотнились до предела.
Привычки к движению еще не создалось. Смена мелких, но важных событий кружила головы. Шли, выгружались, стояли до одури на станционных путях, пропускали другие эшелоны, такие же воинские, спешащие им вослед или идущие навстречу. Врага еще не видели в глаза, но были всё время в полной боевой готовности. Один день был похож и не похож на другой, как одна железнодорожная станция и похожа и не похожа на соседние. И когда потом подполковник Федченко пытался разобраться во впечатлениях этих первых дней войны, наивно намереваясь записать в свой дневник «самое интересное», – ему неизменно приходило на память не что-либо важное, а самый пустой случай – карта. Замечательный случай, о котором долго говорила вся дивизия и в котором, если разобраться по существу, удивительного не было ровно ничего... Самая обычная, пустячнейшая случайность, какие возникают на каждом шагу и всё-таки поражают наше воображение в такие дни.
Еще двадцать четвертого, во вторник, подполковник Федченко у себя дома, в командирском городке, спешно собирался в поход.
Дело не сложное, казалось бы: походный чемоданчик, заранее собранный, лежал наготове; квартиру надлежало просто замкнуть и опечатать; ключи сдать; все лишние и ненужные бумаги сжечь.
Но тут всё обернулось совершенно иначе. Во-первых, налицо не оказалось Муси, хозяйки, которая «всё в доме знала»; во-вторых, подполковник много лет был глубоко уверен, что у них с женой, у людей кочевых, решительно ничего лишнего нет за душой, – ни движимого имущества, ни, тем более, недвижимого.