Текст книги "Стрельцы у трона"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)
Челом ударили бояре патриарху, а потом царю и принесли обычные подарки. Но во дворце мало кто был оставлен, вопреки обычаю.
Не было устроено предсвадбишных столов. И самая свадьба, совершившаяся 15 февраля, состоялась "без всякаго чину".
Никаких торжеств не было после венчанья, которое совершил духовник Федора здесь же, в домашней, дворцовой церкви во имя Воскресения.
Как и во время свадьбы царей Михаила и Алексея, наглухо были заперты все ворота в Кремле, и только свои могли пробраться домой за его высокие стены.
А в пределы дворца – и вовсе нельзя было проникнуть без особого зова.
– Не свадьба, а похороны свершаются, – не выдержав, шепнула царевна Екатерина Софье во время большого стола.
Софья только плечом повела и кинула взгляд на сестру, словно напоминая о неуместности таких замечаний.
Но и ей самой казалось, что глубокие синие тени под глазами и землистый цвет лица служат плохим предзнаменованием для Федора.
Сам же он словно воспрянул духом. Был весел, шутил с родными, осушил два-три кубка с вином, чего обыкновенно не делал никогда.
И два ярких розовых пятна под конец пира выступили на исхудалом лице младожена-царя, еще больше оттеняя худобу и прозрачность этих щек.
Еще не окончился пир, когда новобрачных отвели на покой, так как болезненный Федор был не привычен долго сидеть по вечерам.
Чужие тоже, посидев еще немного, откланялись и разошлись.
За столом остались только свои: тетки и сестры царя, Иван Милославский с дочерью и с женой, Анна Хитрово, двое Апраксиных, а в углу, на кресле дремала почтенная старуха Анна Ивановна, выкормившая Федора... Так и осталась она потом во дворце, не то приживалкой, не то на положении дальней родни.
Около полуночи, когда собирались уже расходиться на покой, громкий, протяжный крик донесся из опочивальни царя.
Все вздрогнули, кинулись на крик.
Навстречу им показался испуганный, бледный Федор Матвеич Апраксин, дежуривший в покое рядом с опочивальней царской.
– Лекаря, скорее! Отходит государь... – только и мог он крикнуть, а сам снова кинулся назад.
После мгновенного оцепенения все поспешили туда же, в опочивальню. Только второй Апраксин, Андрей Матвеич, бросился за лекарем, который дежурил тут же, неподалеку, ради постоянных недомоганий царя.
В опочивальне было мало свету. Пока из соседних покоев принесли огня, пока здесь зажгли все канделябры и свечи – можно было только разглядеть царя, который без движения лежал на самом краю постели.
Юная царица, обезумев от ужаса, соскочив с пуховиков, забилась в угол, с распущенными чудными волосами, совсем неодетая, и только инстинктивно куталась в парчовое покрывало, наброшенное ею на плечи при появлении людей.
– Водицы бы, скорее, – первая распорядилась Анна Хитрово. – Не помер он... Так это. Обмер малость... Ивановна, давай-ка уложим ево повыше, – обратилась она к старухе кормилице.
И обе бережно приподняли голову Федору, уложили его повыше, поудобнее, отерли липкий, холодный пот со лба, легкую кровавую пену, выступившую на устах.
Прибежал фон Гаден и второй лекарь, Костериус.
– Зачем так тревожить и государя и себя? И разве нужно так боятца? Это же теперь бывает с государем. От сердечной тоски – обмирание. Может, вина пил государь али настойки какой? Ему не надо... И покой теперь надо ево царскому величеству... Наутро все пройдет...
Так успокоил лекарь родных, обступивших ложе больного. А сам стал приводить в чувство Марфу Матвеевну, которая вся трепетала и билась теперь от неудержимых рыданий и рвала с себя сарафан, заботливо накинутый на царицу рукой боярынь.
Софья глядела вокруг, слушала, что говорит врач. Но в глазах ее так и застыл один вопрос, одна мучительная мысль: "Конец скоро. Что ждет теперь ее, весь род Милославских, все русское царство, над которым словно навис какой-то мрак, насылаемый злым, прихотливым роком?.."
Несколько дней еще плохо чувствовали себя оба: и царь и царица.
Потом Федор поправился. А Марфа Матвеевна и вовсе порозовела, как раньше до свадьбы была.
Только часто выходила она из своей опочивальни с усталыми, как будто заплаканными глазами. Словно потемнела такая ясная прежде их глубокая синева.
И, безучастная ко всему, что творилось кругом, только в одном проявляла всю душу свою Марфа: в желании облегчить участь всех несчастных, о ком только могла услышать или узнать от окружающих.
Кроме обычной милостыни, которую раздает новобрачная царица, Марфа Матвеевна щедро одарила главнейшие обители московские и другие, чем-либо прославленные в молве народной. Добилась освобождения заключенных за провинности и за долги в казну государя, хлопотала за опальных.
Когда Наталья, узнав об этом, явилась к молодой царице, рассказала ей о невинности сосланного Артамона Матвеева, Марфа упросила царя. И боярину, недавно переведенному из Пустозерска в Мезень, Федор позволил поселиться в городе Лухе, лежащем в четырехстах верстах от Москвы, вернул ему разоренный, опустелый дом в столице, а взамен отнятых пожитков и вотчин пожаловал дворцовое вело Ландех с деревнями и угодьями, всего в семьсот дворов.
Как только Языков доложил Наталье о такой милости Федора и добавил, что, главным образом, упросила государя молодая царица, Наталья сейчас же позвала Царевича.
– Пойдем поскорее, Петруша, надо царицу Марфу Матвеевну навестить, челом ей ударить. Слышь, выручила она дедушку Артемона. Он к нам скоро с Мезени повернет. В Лухе житье ему указано. Увидишь его. Не забыл, чай.
– Где забыть, матушка. И Андрюша с дедушкой же? Правда? Я в Москву возьму его, в генералы сразу поставлю в своем полку. Я помню: он храбрый... Чай, велик ноне стал...
– Должно, што не мал... Вон ты у меня как вытянулся... А еще и десяти годков тебе нету. Андрюшеньке же нашему, гляди, семнадесять пошло... Сравнишь ли? Да не болтай зря. Принарядися ступай. Ишь, какой растрепа ты у меня...
Взгляд матери с любовью и гордостью остановился на Петре, который еще больше подрос и выровнялся за последние два года.
Тряхнув кудрявыми волосами, обняв с налету мать, царевич звонко поцеловал ее и выбежал из покоя.
Пошла и Наталья одеться понарядней, чтобы в пристойном виде явиться к молодой царице.
Марфу Матвеевну нежданные гости застали в большом просторном покое, в передних теплых сенях царского терема.
Скучно ей стало со старыми чопорными боярынями, и, окруженная молодыми боярышнями, сенными девушками, по прозвищу "игрицами", Марфа вышла в эти сени, где в ненастную и холодную пору тешились разными играми и водили хороводы царевны. Дурки, карлицы и потешные девки, наследие покойной царицы Аграфены, высыпали сюда же, но держались поодаль, ожидая приказаний государыни.
Уселась царица на обитую бархатом скамью, на качели, устроенные тут же, среди покоев, и приказала раскачивать себя и песни петь разные – протяжные, подблюдные, и простые, народные, то заунывные, то веселые, подмывающие.
Порою сама царица подхватывала знакомый напев и негромко подпевала ему. И, против воли, самые веселые песни вызывали слезы у нее на ясных, почти детских глазах.
Увидя Наталью с Петром, Марфа Матвеевна поспешила им радостно навстречу.
– Вот гости дорогие... Милости прошу в покои... Не взыщите, што не в уборе уж я... Так вот, с сенными позабавитца надумала... Пожалуй, государыня-матушка...
– И, государыня-царица, доченька моя богоданная, свет ты мой сердешный... Не труди себя... Сиди, как сидела. Забавляйся. А я вот тута присяду, погляжу, на тебя порадуюсь... Уж давно я не слыхивала голосу веселого у нас в верху, не видала лица благого, радостного. Дай на тебя полюбуюсь... Ишь, ты ровно маков цвет цветешь. Храни тебя, Господь, на многие годы... Я и ненадолго, слышь... Челом тебе добить пришла. Спасибо сказать великое, што выручила душу безвинную, боярина Артамона Сергеича. Зачтется тебе, верь, царица-доченька, радость ты моя!
Застыдилась по-детски Марфа от слов и похвал свекрови. Бросилась целовать ее, спрятала голову на груди Натальи и тихо повторяет:
– Молчи уж, матушка... Не надо... Што ж я... Не кланяйся. Мне стыдно...
– И в ноги поклонюсь вот при всех, душенька ты моя ангельская, зоренька ясная! И не за то, што родня он мне. Нет. Дело великое ты сделала. Безвинного страдальца ровно из гробу оживила, честь оберегла... Воздаст тебе Господь. Бей челом, Петруша, государыне-царице да к руке приложись.
Неловко, угловато ударил челом Петр и двинулся взять руку Марфы, чтобы поцеловать. Но та решительно отдернула руку:
– И не дам... Што-то, братец... Так целуй, коли хочешь. А то руку. Нешто ты не брат государю-свету, господину нашему... Так и мне же братцем доводишься.
И крепко, звонко расцеловала царица красивого юношу – своего деверя.
Совсем пунцовым стал от этой неожиданной ласки царевич и еще прелестнее показался всем.
– Ой, и я бы похристосовалась с царевичем, – вдруг громко заявила одна из бойких прислужниц молодой царицы, – да уж Светла Христова Воскресенья погожу. Оно не за горами...
Сдержанный хохот прокатился среди остальных сенных.
Подталкивая друг дружку, они зашептались, зашушукались невнятно и звонко в то же время, вот как камыши под ветром шепчут порою на тихом пруду.
– Будет вам, хохотушки, – стараясь принять строгий вид, приказала Марфа. – Вот мы сядем с братцем. А вы покачайте нас лучче... Да хорошенько. Можно ли, как скажешь, матушка царица, Наталья Кирилловна?
– Да коли тешит тебя – и качайся, государыня-доченька, светик ты мой. А он и рад, поди. Куды охоч на все забавы. На ученье на книжное небось не так охотитца...
И, подперев рукой подбородок, задумалась Наталья, любуясь на сына и невестку. Теперь рядом они сидели на доске и плавно подымались и опускались вместе с нею под толчками сильных девичьих рук.
И тут же снова грянули-полились звуки разудалой хоровой песни, которую оборвали было сенные с приходом Натальи и Петра.
Захваченная веселым напевом, довольная близостью такого симпатичного, красивого юноши-брата, забыла и недавнюю грусть свою молодая царица. Щебечет, болтает с Петром, то вторит звонким своим голоском общему хору...
А Наталья сидит пригорюнясь. И рада она, что не врага, а друга нашла в новой жене Федора. И горько ей, что скоро судьба подрежет все радости, каких может ждать и требовать от жизни беззаботная молодая царица, и по годам и по душе – почти еще дитя.
Умрет Федор... Что ждет Марфу?
Да тоже почти, что выпало на долю самой Натальи. Вечное одиночество, если не вражда окружающих, новых господ во дворце... И придется ей, такой юной, уйти в монастырь или затвориться в своих покоях зимой, летом – проживать где-нибудь в подгородном дворце, вот как сама Наталья проводит в Преображенском долгие летние месяцы уж шестой год подряд...
Любуется Наталья на молодую пару: на царицу-невестку, которой не минуло еще и пятнадцати, и на своего ненаглядного Петрушу, который тоже выглядит ровесником невестки, хоть и моложе он ее на целых пять лет...
А веселая песня сменяется новой, протяжной...
И в лад этой песне плавно подымается и опускается нарядная, бархатом и сукном обвитая доска качелей...
БЕЗВЛАСТНЫЕ ЦАРИ
(9 апреля 1682 – декабрь 1686)
Радостно, ярко разгоралась утренняя зорька на 9 апреля 1682 года.
Едва первые лучи солнца ударили в слюдяные оконницы домов, вся Москва зашевелилась, из посадов и ближних деревень конные, пешие и на подводах потянулись туда люди, по направлению к Кремлю, к Пожару, как звали в народе Лобную площадь.
Сегодня – Вербное Воскресенье. Народу предстоит прекрасное зрелище: сам царь совершит "вождение осляти", на котором патриарх объезжает Кремль в память вшествия Христа в Иерусалим.
Еще снега лежат кругом, на полях и особенно в лесах, подбегающих со всех сторон почти к самой столице царства. Но в городе и на посадах грязный, истоптанный снег обратился в жидкое месиво, по-вешнему парит, прелью несет от земли, большие прогалины чернеют в обширных садах и на огородах, которыми перемежаются жилые гнезда огромного человеческого поселка, раскинутого вокруг высокого Кремля.
Не сразу город принял такой прихотливый, разбросанный, обширный вид. Постепенно с веками он разрастался, захватывая в свои пределы не только ближние к кремлевским стенам пригороды, но сливаясь с посадами и слободами, с деревнями, с большими селами, которые с самого начала густым кольцом раскинулись вокруг "крепости", Кремлена-града, и городов: Китая и Белого, как назывались три части древней, в незапамятные годы основанной Москйы.
Несмотря на грязь, радуясь ясному, солнечному дню, сменившему мартовские дожди и ненастье, люди живым, шумливым роем высыпали из жилищ своих. И непрерывными многоцветными ручьями и потоками стремятся сюда, к Кремлю.
В самом Кремле, особенно на Ивановской площади и у Лобного места, уже заканчивались приготовления к торжеству, начатые ночью, задолго до рассвета.
Колодники, тюремные сидельцы метут грязные переходы и бревенчатую мостовую на всех улицах и площадях, где пройдет шествие. Лобное место покрыто красным сукном и коврами. Вокруг него кольцом расставлены стрельцы, чтобы народ очень близко не подходил, не загораживал дороги для процессии.
Между церковью Василия Блаженного и Кремлем стучат топоры, молотки, десятки плотников достраивают обширный, довольно высокий помост, откуда иностранные послы со своими семьями и иноземные торговые гости познатнее будут любоваться процессией.
Большая, "татарская" пушка, стоящая за Лобным местом, направлена жерлом прямо туда, к дороге, по которой показываются татары при набегах на Москву. Вокруг нее устроена временная деревянная решетка, покрашенная в красный цвет, и поставлен отряд пушкарей, пищальников и стрельцов.
Еще больше затей видно на Ивановской площади, куда выходят все соборы, семь лестниц от Приказов, лестница от Посольского двора и дворцовое Красное крыльцо.
По краям всей этой обширной площади расставлены "галанские и полковые" пищали, легкие орудия. Вокруг устроены резные и точеные решетки, причудливо раскрашенные в разные цвета. Пушкарские головы и пищальники с развернутыми знаменами, в цветных нарядах стоят каждый при своем орудии.
Против Посольского приказа устроен второй помост, устланный сукном. Цветные ткани и ковры свешиваются с перил на каждом из семи крылец новых Приказов, с навесов, устроенных над папертями церквей, над Красным крыльцом и над другими входами в дома и дворцы кремлевские.
Паперть Благовещенского собора, откуда начиналось шествие, тоже устлана красным сукном, которое тянулось дорожкой и дальше, к самому Красному крыльцу, сейчас вполне оправдывающему свое название: ни одного вершка камня не было видно из-под сукна.
Еще раньше, чем толпы народа успели сплошной многоцветной стеной залить Ивановскую площадь, соседние улицы и переулки, разлиться целым морем на обширном пространстве у Фроловских (Спасских) ворот, – стройными рядами потянулись отряды стрельцов, пушкарей, рейтаров, иноземных ратников и заняли заранее указанные места, особенно по сторонам пути, по которому должно проходить торжественное шествие.
Развернув знамена, с барабанами, со всем ратным строем, в нарядных цветных хафтанах, каждый полк – иного цвета, стояли ряды стрельцов, представляя красивое и внушительное зрелище.
Богатые кафтаны и оружие, насеченное золотом, выделяло стольников дворцовых, стрелецких полковников, занимающих места у самых знамен.
Полукафтанья и шляпы иноземных майоров, полковников и солдат, их вооружение и выправка выделялись особым пятном на общем фоне цветистой, шумной, многокрасочной толпы.
Солнце взошло уж довольно высоко и стало пригревать толпу, одетую еще по-зимнему. Быстро пустели жбаны с квасом и другими напитками, которые ухитрялись удерживать на голове или на плече разносчики, с трудом пробираясь между тесными рядами глазеющего народа.
Огромные груды и целые возы пушистой вербы, связанной пучками, приготовленные во многих местах, были живо разобраны; все запаслись ими вместо пальмовых ветвей.
Подростки и даже взрослые, пользуясь обычаем, хлестали встречных, приговаривая: "Не я бью, верба бьет... Верба-хлест, бей до слез...".
Смех, брань, шутки и перекоры стоном стояли над толпой.
Особенно тесно и шумно перед Торговыми рядами, которые тянутся между Лобным местом и Неглининским монастырем, отделенные от последнего Никольской улицей.
Здесь вырос за ночь целый городок ларей, лавчонок и столиков, на которых разложены и лакомства, и мелочные товары, и съестные припасы, мелкие украшения, крестики, детские игрушки, домашняя утварь, домотканые холсты и бумажные ткани – словом, все, что могло найти сбыт у этой многотысячной шумливой толпы.
Немало также народу сгрудилось в другом конце Красной площади, у самого Фроловского моста, перекинутого через широкий проточный ров, соединяющий воды Неглинки с Москвой-рекой.
Здесь стояло здание Вивлиофики, единственного и главного склада в Москве, где каждый мог купить всякие печатные и рукописные сочинения, бывшие в обращении тогда. Но толпу, конечно, привлекали не книги.
У стен Кремля и вокруг Вивлиофики раскинулись легкие лавчонки и лари, где ярко пестрели вывешенные напоказ картинки, раскрашенные от руки красной, зеленой, голубой краской, тиснутые тоже самым простым способом, что называется, с лубка.
Но содержание этих картин, по большей части сатирического или сказочного характера, надписи к рисункам, приправленные грубой, но сильной солью, присущей народному остроумию и юмору, – вот что создавало прекрасный сбыт "лубочным" картинам у Фроловских ворот.
Гулкий, мощный удар колокола, покрывая все голоса и звуки, пронесся в высоте.
Как у одного человека, обнажились сразу все головы, замелькали руки, совершая крестное знамение. Гул и говор на мгновение затих. Только дрожали в воздухе отголоски колокольного удара, слышно было воркованье голубиных стай, ютящихся под крышами домов и колоколен, от Ногайского конного рынка доносилось ржание коней и перекличка пастухов.
За первым второй, третий удар пророкотал в высоте. Как будто звонко, протяжно вздохнула сама небесная глубина.
Полился, посыпался со всех сторон перекрестными трелями и перебоями серебристый, малиновый перезвон всех бесчисленных московских колоколен, со всех "сорока сороков" храмов первопрестольной столицы.
И, не переставая, время от времени прорезал эти задорные, веселые голоса, схожие с голосами стаи веселых детей, густой, протяжный удар "Бойца" – колокола с высокой Ивановской колокольни, как привет патриарха-великана малюткам-внучатам и правнукам.
Под гул и немолчный перезвон колоколов, под клики и приветствия многотысячной толпы показалось из Благовещенского собора давно ожидаемое шествие.
Стоящий наготове Стремянный стрелецкий полк развернулся шпалерами от паперти до самых Фроловских ворот, по обе стороны пути, оставленного для крестного хода. Полковники и головы стрелецкие, занявшие тут же свои места, обнажили головы. Их бархатные или из объяри ферези горели на солнце яркими пятнами, как и кафтаны из турской шелковой ткани. Оружие рядовых стрельцов: пищали, бердыши, чеканы – сверкали золотой насечкой. Синие суконные кафтаны и желтые сапоги ярко выделялись на красной полосе сукна, брошенного по всему пути, где должен двигаться кортеж.
Тяжелые знамена и хоругви, шитые золотом на них лики святых и орлы Византии, принятые в герб Московских царей, сверкали над головами богато разодетых в бархат и шелк стрелецких рядов.
Высыпал из собора и стал вытягиваться и строиться весь в одну ленту "выход царский и патриарший".
Впереди, по три в ряд, – нижние "чины": жильцы дворцовые, ближние дьяки, дворяне, стряпчие, наконец, стольники и дворецкие царя и обеих цариц. За ними – думные бояре, окольничие, воеводы Приказов.
На всех горели под лучами солнца богатые парчовые шубы и кафтаны, золоченое оружие, поблескивали парчовые верхушки высоких горлатных шапок.
Чаще, сильнее затрезвонили колокола, как будто хотели раздаться их бронзовые пасти и груди, готовились оторваться их тяжелые языки.
Густая кучка служилых царевичей и родни царской, высыпавшая в этот миг на паперть, раздалась, пропуская царя и патриарха.
К паперти подвели смирного, рослого коня; на голове у него были надеты длинные "уши" из сукна, для сходства с осликом, на котором Христос вступил в Иерусалим.
Белый клобук патриарха, усыпанный крупными жемчугами, был еще украшен золотой короной, которая широким кольцом обогнула тиару Московского первосвященника. Большой золотой крест, горящий бриллиантами и сапфирами, со вложенной внутри частицей Древа Господня был у Иоакима в правой руке, вместо обычного посоха.
Боком сел он на "осля", покрытого вместо попоны дорогими шалями и мехами, и осенил благословением весь народ.
Боярин Хитрово взял шелковый повод поближе к узде. Конец его подали царю, тоже наряженному в самые лучшие ризы.
Сибирский царевич, князь Ромодановский, Иван Милославский и Языков поочередно "поддерживали", по чину, вели под руки царя.
Из-за собора выехала особая, очень широкая, большая телега, вроде помоста, на деревянных низеньких колесах, покрытая коврами и тканями.
Посредине этого движущегося помоста было укреплено довольно большое дерево, с толстыми ветвями и листьями.
Ветви его были густо увешаны яблоками, винной ягодой (фиги) и кистями сушеного винограду.
Здесь же на ветвях уселись четыре мальчика в белых стихирях, дисканты и альты из патриарших певчих. Они громко воспевали: "Осанна" – и по данному им знаку должны были раздавать фрукты, висящие на ветвях.
Колесница тронулась вперед. За ней – царь и патриарх, окруженные свитой и царевичами восточными.
Сейчас же из собора потянулся белой сверкающей лентой, в серебряных парчовых ризах весь духовный клир, с образами, с Евангелиями в тяжелых золотых "досках", с блестящими кадильницами, кидая ими клубы синеватого ароматного дыма в тихий теплый воздух, откуда он струйками подымался к синеющим ясным небесам. Здесь чинно шли все митрополиты, протопопы, иереи кремлевские и наехавшие в Москву к этому торжеству.
Все семь станиц (хоров) царских и восемь станиц патриарха, в светлых нарядах, слившись в один громадный хор, выводили стройными, чистыми голосами ликующие церковные напевы под гул кремлевских колоколов.
Московские именитые "гости" (купцы) также разряженные в парчовые кафтаны и шубы, в собольих шапках, шли за духовенством.
Шествие замыкалось снова рядами стольников, дворцовых стряпчих, дворян и "верховых жильцов".
А за ними – опять ряды ратников.
Громкие приветствия, которыми встречали толпы царя и патриарха, заглушали рокот барабанов, покрывали пение многоголосого клира и гул всех московских колоколов.
Только затихли народные клики в самом Кремле, не успела голова шествия показаться из ворот на Фроловском мосту, как новые приветственные клики словно переплеснулись через высокие каменные стены, ударились в бесчисленную толпу, сгрудившуюся тут, отпрянули от этой толпы с удесятеренной мощью и ширью и покатились дальше, дальше, вдоль берегов Неглинной и Москвы-реки, перебросились на другие ее берега и понеслися дальше над темнеющими вершинами окрестных рощ и лесов.
Около полусотни юношей из числа дворцовых "жильцов" шли впереди царя и постилали на дорогу верхние свои плащи и куски цветного сукна, по которым и ступал Федор, проводя за собою патриарха на "ослята".
Часть народа хлынула из Кремля за шествием, чтобы видеть и то, что произойдет на Красной площади.
Но стрельцы, стоящие у ворот, с неимоверными усилиями погнали толпу обратно. Послышались крики, стоны, проклятья. В гуще и давке многие были сбиты с ног и измяты до полусмерти.
Счастливцы, имевшие возможность взобраться на кремлевские стены, глядели сверху, как из огромной ложи, на все, что происходило и в Кремле, и на Красной площади.
Такую же выгодную позицию представляла из себя колокольня Ивановская и другие. Все выступы, ведущие к семи лестницам новых Приказов, крыши соседних зданий тоже были покрыты зрителями.
Никто не вспоминал, что минет ночь – и у этих самых Приказов, на их крыльце появится дьяк, станет читать приговоры. И внизу, у этих самых лестниц, засвищут палки и батоги, оставляя кровавые следы и полосы на спинах истязуемых бедняков, зачастую виновных только в том, что не могли откупиться от напрасного доноса, от мздоимца-судьи.
Ничего печального не вспоминал народ московский. Он забыл все обиды и притеснения, какие терпел на каждом шагу от бояр, не боявшихся кары со стороны царя, всегда – больного, безвольного, помышляющего о небе, а не о скорбной земле с теми несчастными, кто осужден жить на ней, вынося угнетение и нужду...
Ярко сияет весеннее солнышко. Звонят колокола, поют детские голоса: "Осанна... Осанна...".
Исхудалый, тщедушный, почти сгибаясь под тяжестью царских риз, идет Федор, смиренно ведя в поводу духовного владыку... Жарко, душно в короне и бармах. Лицо раскраснелось. Он часто отирает пот, выступающий у него на лбу и на шее крупными каплями.
Глядит народ – и умиление проникает в самые черствые, сухие души. Злоба тает в груди у самых несчастных, обиженных людьми и Богом бедняков.
– Ишь, какой он... царь-то, – негромко говорит товарищу какой-то мужичонко из толпы. – Тощой да неказистой... Все, слышь, хворает. А ликом, вот, ровно на иконах пишут... Очи-то, очи, погляди... Простой, видно. Боярам ли ево не обойти? Вот и дурят, окаянные... Соки из нас сосут, свою мошну ростят... Соль, брат ты мой... Сольца, на што уж?.. А и к той ноне приступу нет. И с нее дерут, ироды...
– Со всево дерут... Да ладно. Их пора тоже не минет... А што ты про него толкуешь... – и сосед ткнул в сторону Федора, – так за то не берись, коли чего не можешь. Царь – так он знать должен, что для земли надо?.. Вон у нас толкуют: молодшего, Петра-царевича, волил покойный государь постановить на царство. Да бояре не дали... А тот, слышь, бают – куды помозговитей энтого, хоть и молодший... О-хо-хо... Грехи наши тяжкие... А што богомольный царь... Энто што же... Энто – ему же лучче. Грехи свои отмолит, в рай попадет. Чай, нам не легше от того, что богомольный он. Больше бы царскими делами займался, и часу бы не стало на богомолье... Энто уж верно...
Какой-то юркий человечек, снующий в толпе, не столько глазея на шествие, как ловя общие речи и разговоры, стал было и тут прислушиваться к толкам двух приятелей.
Но в это самое время особое движение, крики и даже брань долетели от Фроловского моста и привлекли общее внимание.
Перед помостом, устроенным для иностранных послов, сгрудилось слишком много народу, и послы ничего не могли видеть, хотя некоторые, сидящие на конях, даже вставали на стременах.
Между тем царь остановил "осля" как раз перед этим местом и, подозвав из свиты своей главного переводчика, приказал ему что-то.
Толмач передал приказание ближайшим стрельцам, те построились в небольшое каре и врезались в народную гущу, освобождая проход, по которому толмач и двинулся к посольскому помосту.
Развертывая каре, стрельцы успели оттеснить на довольно большом пространстве народ от помоста, и оттуда теперь было прекрасно видно всю процессию с царем и патриархом посредине.
Сейчас же все послы отвесили глубокий поклон государю. Подойдя поближе, толмач снял шляпу и отдал низкий поклон стоящим на помосте иноземцам.
– Государь, великий князь и царь всея Великия, Малыя и Белыя России, самодержец Федор Алексиевич о здравии послов и резидентов всех спрашивать изволит: каковы они во здравии своем?
Сейчас же выступил вперед польский посол, как старейший по годам, и снова отвесил поклон в сторону царя.
– Передай его величеству, что все послы и резиденты челом бьют на приветствии его царском и молят Бога: послал бы он здоровья и радостей царю и государю Московскому на многие годы.
Толмач вернулся к Федору, передал ему ответ, и шествие тронулось дальше, к Лобному месту.
Только раньше патриарх, обернувшись к Фроловским воротам, отдал поклон чудотворному образу Богоматери со Спасом, висящему над самой аркой, и сотворил краткую молитву.
На Лобном месте был совершен обряд освящения и раздачи вай.
После короткой службы, совершенной в церкви Василия Блаженного, патриарх снова воссел на "осля".
От духоты храма и тяжелых одежд теперь не только Федор, но и Иоаким изнемогал.
Выйдя на паперть, чтобы вернуться обратно в Кремль, оба они были порадованы переменой, происшедшей во время богослужения. Подул порывистый, холодный ветер. От Сокольничьей рощи показалась темная туча, стала быстро-быстро надвигаться и расти... Не успели от паперти дойти и до Фроловских ворот, как упали первые капли дождя, чаще, сильнее с каждой минутой. Ветер подул яростно, порывами... Дождь сменился серебристыми, круглыми, полуоледенелыми снежинками, "крупой", как зовут ее... И сразу, неожиданно, надвинулась сплошная туча. Кругом потемнело. Крупными, влажными хлопьями посыпал густой снег...
Народные толпы быстро стали редеть. Только торжественное шествие таким же размеренным, медленным ходом продолжало подвигаться вперед.
На патриарха и на царя накинули меховые плащи. Но Федор чувствовал, что его пронизало уже холодом до костей. Ни движение, ни теплый плащ не согревали иззябшего царя, озноб и дрожь все сильней и сильней одолевали его.
Врачи, которым пожаловался царь на нездоровье, приказали растопить баню, чтобы Федор мог выпариться там и натереться горячительной мазью, во избежание серьезной простуды.
С тяжелой головой, с горечью во рту поднялся на другое утро Федор. Спину ломит, жар так и пышет от него.
– Полежал бы, светик, покуль полегче станет, – решилась было заметить царица Марфа.
– Пустое, Марфушенька. Недосуг лежать. Страстную перемогуся, Бог даст. Светло Христово Воскресенье встречу... А то и всем будет праздник не в праздник, коли царь хворым в постелю заляжет... Сама знаешь... Да и лучче на ногах. С недугом надо не сдавать, наперекор ему идти. Тогда хворь сама слабеет. Ты, гляди, и не сказывай никому, прошу тебя... Наскучать станут. А мне тошней, как пристают ко мне...
– Да уж как твоя воля... Я молчу... Как сам знаешь, – печально ответила кроткая молодая царица.
Страстная неделя настала.
Будничная жизнь овладела Москвой. Только в храмах идут особенно долгие моленья. Но торговому и трудовому люду даже помолиться порядком некогда.