355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Жданов » Стрельцы у трона » Текст книги (страница 22)
Стрельцы у трона
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:21

Текст книги "Стрельцы у трона"


Автор книги: Лев Жданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 34 страниц)

   Перед праздником особенно бойко идет торговля, усиленно работают всякие мастера и ремесленники.

   После такого чудесного утра, как минувшее Вербное Воскресенье, завершившееся снежной бурей, погода сразу потеплела. Потянулись серенькие, туманные дни. Тучи не сбегали с неба, сея частым, мелким, совсем не весенним дождем.

   Как будто убрали красивую декорацию, озаренную ярким светом, и обнажилась обычная грустная действительность.

   Скинули свои нарядные, цветные кафтаны и стрельцы, стянули они пояса на темных расхожих чекменях и полукафтаньях, вздели армяки и уселись торговать в лавчонках и лавках, вместо пищали и бердыша взяв в руки аршин и весы.

   Пользуясь издавна дарованными правами беспошлинного торга, большинство служилых стрельцов, их жены и дети постарше занялись торговыми делами, сначала просто чтобы увеличить скудное казенное "жалованье", а потом взманили всех и те большие барыши, какие стало приносить новое занятие.

   Торгует, молится, всякими "рукомеслами" занимается московский люд. Готовится к Светлому Празднику.

   Готовится к нему и царь Московский и всея Руси Федор Алексеевич. Отстаивает долгие службы, принимает патриарха и духовных властей, приказывает, какую милостыню раздавать в эти великие дни покаяния и скорби, сам ходит по колодникам, деньги, калачи им раздает, выпускает на волю кого можно...

   Но на очах у окружающих тает он, как воск от пламени.

   И правда: пламя постоянно горит в груди, в голове, во всем теле царя.

   Врачи, видя упорное, болезненное нежелание Федора лечь в постель, стараются разными снадобьями уменьшить разрушительную лихорадку, утушить предательское, убивающее жизнь внутреннее пламя.

   И после приемов разных снадобий на короткое время лучше чувствует себя больной.

   Тогда он объявляет радостно:

   – Вот сказывал я: перемогуся – все и пройдет. А коли слягу в постелю – не встану боле... Серцем чую, што не встану... Так уж лучче не ложитца. Рано помирать... Хошь и плохой я государь, а все же порядок при царе, какой ни на есть... Наследника нету своего... Братья?.. Один – и вовсе без разума... Петруша – куды мал... Не хотелось бы теперь помирать... Рано...

   Царица Марфа начинает плакать, ничего не отвечая на такие слова.

   Софья нахмуривает брови и тоже молчит. Разве скажет изредка:

   – Што ж, то сударь-братец, коли охота тебе и свою милость печалить, и нас сокрушать, твоя воля. А мы уж сказывали твоему царскому величеству... И врачи и прорицатели – все в одно толкуют: долгое житие суждено тебе, государю. Разве што иные... ближние недруги, Бога позабыв, извести задумают. Да авось не допустит Господь до этого.

   С первой минуты, когда проявилось нездоровье царя, Софья почти не уходит из его покоев. И он рад этому. Своей духовной силой, подьемом и энергией она отрадно влияет на Федора, помогает ему справляться с собственной телесной немощью и слабостью духовной.

   В одном только не сходятся они.

   Стоит заговорить царю, что он хотел бы видеть своим преемником царевича Петра, как и покойный отец завещал, – Софья темнела лицом, обрывала всякий разговор, напоминая, что у Нарышкиных и так одна забота: извести его, Федора, посадить на трон Петра. Нередко после этого Софья удалялась на некоторое время к себе, в терем. Но затем – снова появлялась и ревниво следила за всем, что касалось брата: за приемом лекарств, за его сном и отдыхом, за его выходами и приемами царскими и домашними.

   Как-то незаметно и окружающие привыкли, что у царя есть двойник, только в женском, пышном наряде с фатой – царевна Софья.

   Отлучалась порою от брата в свой терем Софья и без всякой особой причины, стоило прибежать любимой постельнице царевны, Родимице. По-настоящему звали ее Федора Семеновна. Родом хохлушка, из украинских казачек, это была хитрая, отважная бабенка. Царевна, пошептавшись с Родимицей, сейчас же спешила к себе.

   Здесь уже ждал ее Василий Голицын, часто заходивший к матери, боярыне Ульяне, бывшей прежде мамкой царевича Петра.

   С Голицыным делилась Софья всеми думами, опасениями и надеждами своими. От него черпала советы и указания в тех случаях, когда сама не могла принять какого-нибудь важного решения.

   Встревоженный встретил царевну Голицын, навестивший ее в самую Страстную Пятницу.

   – Што с тобой, Василь Василич? Али беда какая? – торопливо спросила Софья, умевшая читать малейший оттенок мысли на выразительном, красивом лице князя.

   – Пока – ничево. Плохого нету, да и доброго не слыхать же. Ты лучше поведай: как царское здоровье?

   Софья молча и безнадежно покачала головой.

   – Так, так, – раздумчиво, негромко произнес Голицын, пощипывая и почесывая свою волнистую, выхоленную бороду, поглаживая длинный вьющийся ус. – Так как же быть-то? Дело плохое заваривается. Как был я последний раз у государя – прямо толковал он про Петра... Ево-де на трон надо... Матвееву, слышь, милость послана. На Москву ворочается главный недруг вашего роду... Надежная опора Нарышкиных... Не нынче-завтра и сам буде здесь. Уж эта старая лиса живо дело скрутит. И помереть не даст государю – Петрушу постановит на царство. И то уж Нарышкины да все ихние мутить народ стали. Не то своих похлебников московских собирают... Из городов съезжатца к им дружки стали... По кружалам, по дворам, по торговым местам ихние люди шмыгают, вести всякие разносят... К стрельцам подбираютца... Особливо в тех полках, кои и к Милославских роду склоняютца. Деньги сулят, толки толкуют всякие: "Бояре-де, советники нонешние царские вас грабят и ворам ведомым, полковникам вашим, тысяцким и десятникам, мирволят грабить же... Налоги налагают не по приказу царскому, не по думскому решению, а по вольной своей волюшке, для своей корысти и наживы...". Вот што толкуют, окаянные...

   – Эки аспиды... Ну, уж коли бы только воля мне... – до боли сжав крепкие белые зубы, глубоко втиснув пальцы в ладони, злобно проговорила Софья... – А, слышь, што ж наши-то? Али не знают... Они-то што же?.. Сам-то ты как попускаешь, князь? Али не веришь: што нам – то и тебе будет? И почету и казны не пожалеем. А от Нарышкиных не то казны – казни дождешься... Сам знаешь...

   – Эх, не из почету я... Тебе добра желаю... А уж ты не толкуй. Што можно, все налажено... Да, слышь, раскололся народ... Да, еще...

   Досадливо дернув плечом, он не досказал.

   – Што уж там?.. Не тяни. Не терплю. Што бы ни худое, да знать поскорей. Што там, сказывай?

   – В полку у Грибоеда, да и в иных полках, большие нелады пошли... Сызнова челобитную сбираютца подать, вон как о Рождестве на Богдана Пыжева жалобились. Ныне, по скорби царской, смекают, не допустят их на очи к государю. Так они писать челобитную приказывают. Не нынче – так заутро и подадут...

   – Пускай. Боярин Языков сызнова разберет их, как и ранней разобрал... Ково – казни предаст, ково – сошлет, иных в батоги поставит. Дружков себе, крамольник лукавый, предатель, Иуда ведомый, приготовит. От них и награду приимет, как ему час придет.

   – Так оно так. Да сама, царевна, ведаешь: чернь на Москве какова? Словно море бурливое. Расколышется – не уймешь в те поры. Заодно с виноватым и правых пожрет утроба их мятежная, несытая... Сами службы не правят воинской, живут-богатеют, брюхо ростят, не службу несут воинскую. А туды же: стрельцы, оборона царству!.. Эх, кабы не нужда в их теперя, я б им показал...

   – То-то, боярин, што нужда... Потерпи, все своим чередом. С их бы помочью нам Нарышкиных сбыть, стаю окаянную... А тамо и на стрельцов батоги найдутся... От стрельцов от тех народ московский немало обид видел. Поболе, гляди, чем сами стрельцы неугомонные от своих начальников... Народ и натравим на их, как час придет. А теперя пускай мятутся... Мы мятеж их подхватим, на ково надо и наведем... Што задумался? Али не так я сказала? Научи сам, князенька. По-твоему сделаем.

   – Чево учить? Все верно, што надумала. Так, гляди, и будет. Да жаль: много крови прольетца... Невинного люду сколько загублено будет.

   – На все воля Божия, Васенька. Без воли Божией – и волос с главы не падет. Али забыл заповеди святые?

   – Ох, не забыл... Не та одна заповедь... Иные тоже есть... Ты вот...

   Начал Голицын и не досказал... Только в раздумье поник своей красивой головой.

   Не часто, но просыпалась в нем совесть, врожденная мягкость души. И жгучее честолюбие уступало тогда место другим, более прекрасным чувствам.

   Вспыхнуло яркой краской смугловатое лицо царевны. Она умела понимать мысли своего сообщника, и словно невольным укором прозвучали теперь его слова. Но самая эта нерешительность в таком отважном, умном человеке нравилась проницательной девушке.

   Если князь желал быть добросовестным даже с врагами, то уж в дружбе можно, конечно, положиться на него, как на каменную гору.

   Теперь, желая развеять печальное, нерешительное настроение Голицына, Софья тихо, задушевно проговорила:

   – Што ж, правда твоя, князенька. Тяжко и моей душе стало притворство да пронырство всякое... Сдадимся на волю Божию. Я и то надумала: не уйти ли в обитель, вон как сестра Марфуша? Видно, рука Божия на нашем роду, на Милославских, налегла. Батюшка – безгодно помер... Федор – и вовсе юным покинуть нас собирается... Иванушка-братец и живой не получше мертвого. Очами скорбен, разумом слаб... Вон, не хуже леженки того, нищего последнего, што на мосту на Неглиненском лежит, милосердием людским жив и одеян... Ходить по терему – и то не ходит без помочи людской, злосчастный Иванушко... Нас, сестер-царевен, Господь здоровьем не обидел и разумом, слышь, как порой толкуют те же вороги наши. Да к чему и разум, и здоровье, и юность текучая, коли в терему век вековать суждено, по горькой доле нашей девичьей... А там, гляди, у них... у ворогов... Один царевич, да двоих стоит... И воцаритца... Матушку свою, свет Наталью Кирилловну, возвеличит... Стрешневы в гору пойдут... Особливо – Тихон-Тихонюшка, да Нарышкиных стая, да Матвеевы, да Одоевские... Перебежчик Языков да... Мало ль хто?! Нам – все едино. Нам – дал бы Бог до смерти дожить, в скаредном уделе дни скоротать... И забудется все скоро... И блеск царский, и думы гордые, и почет, и воля... Другим место – кто посильнее, поупрямее. Как в лесу, в бурю бывает: трухлявые вязы сразу валит... А дубки коренастые, крепкие – ростут да ширятся, над истлелыми пнями только краше зеленеютца...

   Едва хватило выдержки у Голицына, чтобы не перебить царевну.

   Каждое слово ее, простое, безобидное на вид, острым уколом вонзалось в гордую душу князя. Ярко нарисовала Софья картину полного ничтожества, какое ожидало его, если не доведет он с другими до конца затеянного давно заговора.

   Слишком явно стоял Василий Васильевич на стороне Софьи и Милославских, чтобы когда-нибудь Нарышкины простили ему это.

   И личная распря с Иваном Нарышкиным, таким же заносчивым, как бывал порой Голицын, только с более невоспитанным и грубым, – эта тяжелая рознь больше всего толкала князя на борьбу с родом царицы Натальи.

   Уступая шурину царя, брату царицы, Голицын не раз молчаливо сносил надменное, обидное отношение к себе. Но в душе поклялся: отомстить за поруганную честь. И только при общей смуте, при бесповоротном падении Нарышкиных могла свершиться затаенная мечта. Знала и Софья о вражде князя с Иваном Кириллычем. И недаром нарисовала картину величия всего рода царицы Натальи.

   Выслушав Софью, молча поднялся Голицын, тряхнул головой и почтительно поклонился царевне:

   – Не обессудь, государыня, Софья Алексеевна... А не пора ли нам и оставить байки те, сказки ребяческие? За дело, поди, пора приниматца. Там, пускай грибоедовцы как хотят. А мы и в иных полках потолкуем... К Ивану Михайлычу нынче же побываю... Наших всех созовем... Ковать надо полосу, пока не остыла. Да покрепче хватим молотом... Пусть дробитца, што дряблое... А крепкое – крепше станет.

   И такое, слышь, читывал я... У латинян пишут еще: fortes fortuna juvat. A по-словенски, по-нашему: отваге Фортуна служит. Так отваги хватит у нас. Бог бы счастья послал... Как все покончим, в те поры и попомню я тебе, царевна, все печальные речи твои. Небось, сама посмеешься над ними. Челом тебе бью, государыня-царевна, Софья свет Алексеевна.

   Сказал и быстро вышел.

   "В обиду принял. Ничево... Шпору дать коню – шибче поскачет", – подумала царевна.

   Подошла к окну и стала смотреть на Кремлевскую площадь, на соборы, на высокие покатые крыши дворцовых строений, на дальние улицы и переулки, какие были видны из теремного окна.

   "Велика Москва. Велик весь край, царство русское. И вот она, слабая девушка, держит, хоть и потаенно, всю судьбу этого города, этого царства в своих руках".

   Потаенно – пока... Но что-то говорит ей, что и открыто, при звоне всех колоколов выступит она, царевна Софья, перед народом, перед лицом всей земли... И земля признает ее повелительницей, как некогда в Византии – Пульхерию, как Елизавету Английскую... Народ явно поклонится ей, и, не таясь, она будет держать бразды правления, всю судьбу царства в своих девических руках.

   "Будет ли так? – вдруг шевельнулось сомнение в душе царевны. – Да, будет! Верю, што будет. А по вере и дается... По вере и сбудется оно".

   Вслух почти повторяет гордая, властолюбивая девушка одно заветное слово:

   – Будет... будет...

   А сумерки все гуще и гуще ложатся на затихающий город, на кремлевские соборы, на дворцовые и теремные сады, где ветви деревьев, опушенные светло-зелеными почками, тихо шелестят и колышутся под налетами ветерка.

   В ночь на 16 апреля, через силу перемогая себя, вышел Федор к пасхальной заутрени в Успенский собор. Но, стоя на царском месте, он тяжело налегал на руки Апраксиных и Одоевского с Милославским, которые поочередно поддерживали царя.

   Бледнее смерти был он и потом, принимая поздравления патриарха, духовенства и бояр.

   Порою невнятный стон слетал с его посинелых, пересохших губ. Жадно проглотил он глоток вина с водой из кубка, поданного догадливым Языковым.

   Кое-как был докончен торжественный обряд, чтобы не смутить тысячи молящихся во храме, которые ловили каждое движение царя.

   И из храма, внутренними переходами, почти на руках донесли Федора до его опочивальни, раздели и уложили в жару, почти в беспамятстве.

   Врачи, Софья, царица Марфа и ближние бояре всю ночь попеременно стерегли больного, который то впадал в забытье, то начинал метаться, стонать и хриплым голосом бормотать невнятные слова.

   Печально встречен был Светой Праздник Возрожденья в царской семье. Заливались перезвоном пасхальным колокола, горели смоляные бочки на площадях и на улицах. Ликовало от мала до велика все население Москвы. То и дело всюду слышались радостные слова:

   – Христос воскресе!.. Воистину воскресе!..

   И даже недруги, встречаясь, на этот миг позабывали вражду, обменивались троекратным братским поцелуем.

   А там, в кремлевских покоях, где так торжественно и пышно встречали всегда пасхальный рассвет, где милости и дары в Великую ночь лились рекой, – теперь было тихо, печально.

   Только на черных дворах, у конюшен, в жильях дворцовой челяди горели огни, звучали струны домры и балалаек, откликалось эхо топоту пляски, громким песням и смеху...

   Здесь еще не знали, как плохо царю. Здесь пока не реял своим черным крылом призрак смерти, низко-низко пролетающий в этот миг над кровлею кремлевского дворца.

   Всю ночь до утра светился огонь и в покоях Натальи.

   Придя от заутрени, она послала людей на половину Федора с приказанием разузнать, что с царем.

   Печальные вести приносили со всех сторон к Наталье. Отпустив всех, стала она молиться. Потом сидела в кресле и думала о чем-то... И снова молилась, и так – до самого утра.

   Кто знает: чего просила у Бога, о чем так упорно думала царица?

   Постепенно стихала, замирала на улицах и площадях необычно шумная ночная жизнь, разошлась по своим углам толпа, встретив любимый, Великий Праздник.

   Только в стрелецких людных слободах, в пяти-шести гнездах, какими широко раскинулись вокруг Кремля поселки стрельцов, кипело буйное веселье, не умолкая.

   Ночная оргия перешла в буйное утреннее бесчинство. Кружали и кабаки так и не запирали своих дверей. У стрелецких сборных изб, осененных высокими деревянными вышками, каланчами, толпились стрельцы со своими женами, такими же нетрезвыми и буйными зачастую, как их мужья.

   Больше всего стрелецких полков, до восьми, проживало одним ядром в Замоскворечье, на юг от Кремля.

   Целые посады, потом ставшие улицами, были застроены жилищами стрельцов.

   Большие богатые храмы высились тут, построенные на пожертвования разгульных, но набожных и щедрых ратников-купцов.

   Вешняки, Калужская площадь у самых ворот и вся нынешняя Калужская улица были сплошь заселены стрельцами.

   В Земляном городе, у Пимена, что в Воротах, у св. Сергия в Пушкарях, у Троицы, где поднялась потом Сухарева башня, в память верного Петру Сухаревского полка, наконец, у св. Николая в Воробине и за Яузой, на Чигасах – везде раскинулись стрелецкие слободы. Из Чигиринского похода двадцать две тысячи человек вернулось на Москву.

   А теперь всего девятнадцать полков считалось стрелецкого войска в Москве, то есть пятнадцать тысяч мушкетов. В каждом полку находилось от восьмисот до тысячи строевых. А сто тридцать лет назад, к концу царствования Грозного, их насчитывалось меньше двух тысяч воинов.

   В разных областных городах: в Астрахани, в Казани, в Курске и Владимире, в Галиче, в Белеве и других были свои стрельцы, но главную роль играло московское войско.

   Всякую службу служили государям стрельцы.

   Пока не явилось на Руси иностранцев, которых особенно много выписал Алексей; пока не было рейтар и пеших солдат, набранных Михаилом и сыном его, Тишайшим-царем, стрельцы отважно и стойко дрались и дома, и в чужих пределах, куда приходилось идти за царскими знаменами.

   Но постепенно выправка и отвага их пропадала. Больше была им по душе домашняя, городовая служба, охрана царских выходов, прислуживанье послам иноземным, сторожка на площадях, у рогаток, при городских воротах и у проезжих застав, где, кроме вороватых лихих людишек, не было других врагов, а выгоды набегало немало.

   Еще больше распустилось это войско, когда, пользуясь заслуженными раньше вольностями и льготой стрелецкой, те, кто посмышленее из них, принялись за торговое дело, втягивая понемногу и остальных товарищей в свои интересы и купецкие дела. Покупая большие, богатые лавки в гостиных рядах, стрельцы умело наживались сами и давали наживаться товарищам.

   Привольная, безбедная жизнь, отсутствие постоянных учений, как это было принято в пехотных солдатских и иноземных полках, дружное, стойкое единение – все это создало особые нравы у московских стрельцов.

   Чванные, наряженные как напоказ, незнакомые с новой боевой наукой, отвыкшие от железной дисциплины, обычной в регулярном войске, стрельцы являли из себя нечто среднее между преторианцами древнего мира и наемными воинами, наводнившими Европу, особенно после Тридцатилетней войны.

   И раньше было трудно полковникам, пятисотенным и пятидесятникам стрелецким справляться со своими подчиненными. А тут, после бунта Стеньки Разина, в 1672 году были свезены в Москву и причислены к городовым стрельцам все самые опасные бездельники и шатуны из астраханского войска.

   Расчет на то, что московские, более спокойные, товарищи хорошо повлияют на астраханцев, не оправдался. Напротив, астраханцы быстро заразили своим вольнолюбием и бунтарством сдержанные до тех пор стрелецкие полки.

   Еще при Алексее бояре, правившие Стрелецким приказом, умели кое-как справляться с этим буйным народом. А при кротком, не любящем сильных расправ Федоре князь Юрий Алексеич Долгорукий и сын его, Михаил, не знали, как и управляться с распущенными ратниками.

   Только Стремянный полк, приближенный к царю, выезжавший на его охрану верхом, на конях из конюшен государя, и сохранял еще кой-какой порядок в службе. Но и он, заражаясь общим недовольством, открыто нередко роптал на обиды и притеснения, какие терпит от своих полковников и голов.

   Сейчас особенно бурлили стрельцы. И Софья со всеми сторонниками и родней незаметно, но постоянно старалась подливать масла в огонь.

   Не раз уже и раньше стрельцы вызывали к сборным избам тех из ближайших начальников, десятников и выборных своих, лихоимство или строгость которых не нравились толпе. Здесь, как в войсковых кругах казацких, совершался разбор дела, произносился приговор и зачастую немедленно приводился в исполнение. Если обвиненный товарищ не догадывался откупиться вовремя, его подымали на каланчу и, раскачав, кидали вниз, под крик и рев почти всегда опьянелой толпы:

   – Любо!.. Любо!.. Любо!..

   И оставляли искалеченного, полумертвого на земле.

   Далеко разносились эти крики, нагоняя страх на соседей, мирных горожан, заставляя вздрагивать от тяжелых предчувствий даже надменных бояр в далеком Кремле.

   Но явиться в буйное гнездо, покарать виновных, завести порядок и тишину – на это ни времени, ни сил не было у правителей царства, занятых сейчас иными делами и заботами.

   Все Светлое Воскресенье и следующий день стрельцы провели в диком, бесшабашном веселье.

   Но уже со вторника какие-то чужие люди показались на затихших улицах в стрелецких слободах, заглядывали в домишки, где мертвым сном отсыпались после кутежа стрельцы и стрельчихи.

   Хозяева подымались с тяжелыми, одурелыми от похмельного угара головами, толковали с незваными, но желанными гостями, потому что те не только сулили журавлей в небе, а давали и синицу в руки...

   Звонкие рублевики и полтинники вынимались из кошелей и исчезали в цепких руках стрельчих, в корявых пальцах их мужей. И нисколько не удивляло хозяев, что такой тугой, тяжелый кошель появлялся порою из кармана и складок рубища какого-нибудь нищего старика или калеки-побирушки, заглянувшего в слободу под предлогом сбора милостыни.

   Стрельцы знают, что во дворце, особенно в теремах у царевен и цариц, всегда призревается много нищих, юродивых и бездомных людей Христа ради. И нередко обитательницы терема, не имея возможности выходить за пределы позолоченной темницы, пользуются услугами этих убогих людей в качестве передатчиков и пособников в своих делах и сношениях с внешним миром.

   Особенно часто, одевшись совсем попросту, навещала постельница Родимица двух подполковников стрелецких: Озерова и Цыклера. Первый из них считался даже женихом красивой, умной девушки. Толковала она с ними от имени царевны Софьи, сперва наедине, а потом стали звать на беседу и несколько человек староверов из выборных стрелецких, которые открыто выражали недовольство против новых порядков во дворце и слыли коноводами при всяком волнении, возникающем в буйных военных слободах, раскинутых по Замоскворечью.

   Эти выборные приставы или урядники: Бориско Одинцов, Обросим Петров, Кузька Чермной, Алешка Стрижов, Никитка Гладкой и другие, в свою очередь, вербовали союзников из рядовых товарищей своих.

   И заговор рос быстро, не по дням, а по часам.

   Душою заговора, незримою, но властной, кроме Софьи, явился и опытный дворцовый "составщик" Иван Михайлович Милославский. Правда, напуганный недавней опалой, старый хитрец стоял как будто в стороне от всех дворцовых и стрелецких волнений и интриг. Он даже, подобно другому ученику Макиавелли – кардиналу Ришелье, вечно притворялся больным, лечил припарками и всякими мазями свои пораженные будто бы ревматизмом и подагрой ноги. Из дому почти не выезжал, открыто никого не принимал.

   Зато боярыня Александра Кузьминишна с дочкой Авдотьюшкой, любимицей отца, каждый день под предлогом родства навещали царевен, теток и сестер Федора.

   А по ночам преданные люди особыми путями, через садовую калитку и задними ходами, пропускали к боярину каких-то таинственных гостей, с которыми Милославский толковал порою подолгу, отпуская от себя, как только начинало светлеть темное ночное небо, предвещая близкий рассвет.

   Вместе с недовольными стрельцами собирались сюда по ночам и бояре – враги Нарышкиных: оба брата Толстые, Александр Милославский, Волынский, Троекуров – словом, все те, которые при смерти Алексея не допустили сесть на трон царевича Петра.

   Конечно, Нарышкины знали многое, если не все, относительно нового заговора. И у них были приняты свои меры, как это мы видели из предыдущих страниц нашей правдивой повести. Но, зная многое, никто не решался принять каких-нибудь сильных мер против открытого брожения в слободах. Первый сильный натиск на стрельцов мог явиться началом междоусобной войны. А этого опасались больше всего разжирелые, нерешительные бояре-правители. Потерять они могли очень много, не выигрывая ничего.

   И потому с тупой покорностью судьбе глядели на возникающую бурю даже люди, которые искренно желали добра и царству и народу.

   Общее недоверие друг к другу еще больше порождало смуты и тревоги при дворе умирающего Федора. Кто знает, может быть человек, которому надо предложить действовать против одной из партий – Милославских или Нарышкиных, – продался и тем и другим или предаст доверчивого приятеля, только бы выслужиться у сильных людей.

   А сомнения в том, что Федор умирает, не было больше ни у кого из лиц, хотя бы чем-нибудь связанных с дворцовой жизнью.

   Знала это почти вся Москва, особенно хорошо знали стрельцы.

   Но все-таки 23 апреля, в самое воскресенье, на Фоминой в Стрелецкий приказ явился выборный от всего стрелецкого полка с челобитной на своего полковника Семена Грибоедова.

   – Никого из бояр и в Приказе нету. Нешто не знаешь, голова с мозгом, какой нынче день. Али не проспался после праздничка, – сонным, сиплым голосом проговорил "очередной", приказный дьяк Павел Языков, сам еще не пришедший в себя от недавних угощений. – Черти бы побрали вас, стрельцов. Ни часу покою нету от окаянных. Одни вы и шляетесь, времени не знаючи...

   И дьяк громко, протяжно зевнул, недовольный, что разбудили его, спокойно спавшего перед этим на скамье в прохладных сенях Приказа.

   – Ну, не разевай глотки, душа чернильная. Леший вскочит. Ишь, каку утробу отростил на нашей крови, на казенных харчах... Не надобно мне и бояр твоих, и тебя самово. К царю-батюшке челобитная... Веди во дворец. Там доложи боярину какому следует: допустили бы меня на очи ево государевы. Ему и подам челобитье.

   Дьяк даже глаза раскрыл на такие дерзостные речи. Наконец присвистнул и заговорил:

   – Ну, видимое дело: ума ты рехнувшись, миленький. Вязать тебя надо да на съезжую вашу... Не пускали бы таких по городу бегать... Коли ты видал али слыхал, чтобы вашу братью так, поодиночке, и здоровые государи пускали на очи на свои? А не то к скорбному царю, что и близким видеть не мочно, – тебя, дуболома, допустить... Прочь поди и с челобитной своею. Заутра приходи, коли вправду велено тебе бумагу подать. Проваливай, слышь...

   И дьяк уже собрался вернуться на свою, нагретую лежаньем, широкую скамью.

   – Ой, гляди, не пожалей, што гонишь... Дело не малое... Нас, слышь, пока тысяча рук подписано. Да за нами еще не одное – десять тыщ стоит... Гляди, наутро – не поздно ли будет.

   Обернулся снова дьяк.

   Он знал, как и все, что большое брожение идет в стрелецких полках. Никого не устрашил пример стрельцов, жестоко наказанных знатным родичем этого самого дьяка, Иваном Максимычем Языковым, за жалобу на полковника Пыжова, поданную два месяца тому назад.

   Окинув снова более внимательным взглядом необычайного челобитчика, Языков медленно протянул руку за бумагой.

   – Ну, давай уж... Небось, я сам нынче ж передам боярам... Ивану Максимычу да Юрью Алексеичу, князю Долгорукому со товарищи... Може, коли и важное што, они ноне же к царю заявятца, доведут о просьбе вашей, о челобитье смиренном...

   – Да уж тамо пускай сами разбирают по пятницам: смиренство али несмиренство нашло на нас... А правый суд должен нам быть произведен. Уж боле терпеть и мочи не стало... Так и скажи.

   – Скажу, скажу, молодец... не знаю, как звать тебя...

   Дьяк остановился, выжидая ответа.

   – Зовут Зовуткой, величают Дудкой... А кода же нам ответ буде, сказывай, семя крапивное, а?..

   – Отве-ет... Да хошь завтра пожалуй, господин стрелец... Коли дело твое такое неотложное, как сказываешь... да не одново тебя, а мирское, слышь, круговое ваше...

   – Так, верно... всем кругом писали... Тута вот сказано... все прописано.

   Он ткнул пальцем в челобитную, которую дьяк уже успел развернуть и теперь читал про себя.

   – Так, так... Знакомы дела. Видать, жох у вас полковник ваш, Грибоед энтот самый. Ишь, поборы берет тяжкие...

   – Совсем разорил...

   – Жалованье царское не сполна выдает...

   – Ворует, собака. Уж писари наши знают. Прямо говорят: ворует, аспид, денежки наши кровные, заслуженные...

   – Да еще и работать на себя задарма неволит... Ахти-хти...

   – Измаял работишкой дармовой. Мало што под Москвою, в усадьбе домишко ему постановили... И сараи рубили, и черные избы... Идол, на самый праздник, на Светло Христово Воскресенье отдыху не дал. Кончай ему, да и все тут... Хуже нехристя... Поработил православных, как турецкий салтан какой. И управы на него не найдем. Погибаем от ево мучительства от немилостивого. Неистово затиранил весь полк...

   – Ах, батюшки... Прямой он разбойник... И всех так, скажешь, замытарил?

   – Ну, всех – не всех... Которы урядники с им, да пятидесятники, да маеоры, начальство там главное – тем хорошо. И они по следам тово скареда на нашей шее уселись. А еще из наших такие, кто побогаче: вон, коли лавки в рядах имеет али на торгу. Не гляди, што рядовой стрелец, наш Грибоед с им не брезгует и хлеб-соль водит... И посулы берет немалые... Им хорошо...

   – Што же, богатеи-то ваши и не подписали челобитной, видно? Не ото всево полка она подана, стало быть...

   – Ну-у... Не подписали! Смели бы они... Так мы бы из них тоже кишки все повыпустили бы... От свово брата отшибатца никак не можно... Купец не купец, а родовой стрелец. Так со всеми и руку тяни... Энто у нас уже так завсегда, спокон веку... А другое сказать, сами наши богатеи и подбивали нас... Толкуют, ихня толста мошна – и то трещит от нахрапу от полковничьяво. Знаешь, дьяк, как приговорка есть: "Злющему борову – все не по норову...". Так и Грибоед наш. Нам ево не избытца добром – прогоним силом... В те поры хуже буде. Так ты и скажи...

   – Ладно, ладно, скажу... Уж будь покоен, – повызнав все, что казалось ему интересным, торопливо ответил дьяк. – Ты с Богом поезжай себе. А я твою челобитную в ту же пору и боярам понесу казать... Как они там?..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю