355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лев Жданов » Стрельцы у трона » Текст книги (страница 26)
Стрельцы у трона
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 03:21

Текст книги "Стрельцы у трона"


Автор книги: Лев Жданов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)

   А за то имал ты с человека по четыре и по пяти алтын, и по две гривны, и больше. А с недельных – по десять алтын, и по четыре гривны, и по полтине. И теми деньгами корыстовался.

   Да ты же, стоя в Кремле на стенных караулах, получал на них, на стрельцов государева жалованья, как полагается: деньги и запасы с дворцов. И то имал себе, а им не давал... Велел припасы продавать – и теми деньгами корыстовался ты сам.

   И на дворовое свое строение лес и всякие запасы покупать им велел на сборные деньги и тем чинил ты им тесноты и разоренье.

   И на двор себе, сверх денщиков, гонял на караул многих стрельцов и тех заставлял их всякую работу работать, и навоз чистить.

   А как ты с приказом бывал на государской службе (в походах) – с тех, кто хотел на Москве оставатца, имал ты великие взятки с боем да многих из тех, кто на Москве оставался, на свой двор гонял караулом и для работы. А будучи на государской службе, в походах, в полках и в малороссийских городах, и в дорогах, чинил стрельцам всякие тягости: на их подводах свои запасы возил и добро всякое.

   А блаженный памяти брата его, государева, великого государя, царя и великого князя Федора Алексеевича указом тебе с великим подтверждением о том обо всем было сказано: чтобы никаких взятков со стрельцов не имать и на Москве работать на себя не заставлять, в деревни свои и к друзьям и свойственникам ни для каких работ стрельцов не посылать.

   А для того тебе на пополненье дана была великого государя жалованная деревня в поместье, чтоб у полкового приказу твоего быти тебе бескорыстно. А ты, забыв такую великого государя милость и жалованье, твоего приказа стрельцам обиды, и тесноты, и взятки чинил, и налоги всякие, и бил их напрасно.

   И великий государь, ц_а_р_ь и в_е_л_и_к_и_й к_н_я_з_ь П_е_т_р А_л_е_к_с_е_е_в_и_ч у_к_а_з_а_л и б_о_я_р_е п_р_и_г_о_в_о_р_и_л_и {Обычная формула допетровских судебных приговоров.}: за ту твою вину к стрельцам, за такие налоги и обиды и за многие взятки тебя от приказа отставить, и полковничий чин у тебя отнять, и деревни, что даны тебе, к Стрелецкому приказу отписать, а у Приказу быть на твое место иному полковнику.

   А за то, что, будучи у того полкового приказа, у сьезжей избы, от пятидесятников имал сборные их стрелецкие деньги и вычеты делал из денежных сборов, и хлебных, и иных взятков ради, – то все на тебе доправить и отдать челобитчикам против их росписей и челобитья.

   А что ты имал в неволю мастеровых, работных, конных и пеших людей, и в деревню к себе их, и к свойственникам, и к знакомцам своим для работы посылал, – за то все доправить на тебе деньги и отдать челобитчикам.

   Да за те же твои вины, что ты, будучи у приказа, чинил им, стрельцам, всякую тесноту и обиды ради своей корысти, великий государь указал: учинити тебе наказанье бить тебя батоги".

   Тихо стало после прочтения этих слов и на площадке, наверху, и внизу, где стояли стрельцы и осужденные полковники.

   Совсем помертвело лицо Грибоедова.

   Исказились лица и у остальных его товарищей. Надежды, значит, нет...

   А дьяк уже начал своим сиплым, безучастным голо сом читать и второй такой же указ, и третий, и все шестнадцать прочел.

   С небольшими изменениями – они все слово в слово одинаковы, эти указы.

   И лучше бы уж сразу, покороче сказали несчастным приговор. А это протяжное, медлительное чтение приносит лишние муки. Ожидание казни – гораздо тяжелей, чем самая казнь.

   Кончено чтение.

   Начинают обнажать до пояса первого Грибоедова... Вот повалили побагровелого, близкого к удару толстяка на землю.

   Пухлая, жирная спина, похожая на пуховую подушку, обтянутую красным глянцевитым шелком, еще ярче краснеет под яркими лучами солнца.

   Один из катов сел на голову полковнику, другой тяжело опустился на короткие, пухлые ноги. С двух сторон стали два прислужника-палача.

   Свист издала гибкая лоза, опускаясь на спину... Багрово-темный рубец прорезал глянцевитую поверхность кожи. Вторая полоса легла на перекрест...

   Визгливый, бабий вопль вырвался у Грибоедова.

   – Помилосердуйте... Все уплачу сполна... Последнее отдам... Помилосердуйте... Застойте за меня, ребятушки... Ой-ой-ой... Не могу... помилосердуйте...

   Визг становился все пронзительнее, перешел в какие-то нечеловеческие, животные вопли.

   – Полно, – отсчитав известное количество ударов, сказал было сверху дьяк.

   Палачи остановили на воздухе занесенные уже кверху батоги.

   – Сыпь!.. Мало собаке этой... Самый окаянный был у нас... Вьедчивый, как клещ... Ишь, как разнесло ево. Нашей кровью налился, ирод... Сыпь еще, – властно приказали стрельцы, выборные грибоедовского полка.

   Остальные тоже поддержали товарищей.

   – Жарь ево! Спина толстая. Вынесет... Катай, продажная твоя душа! Не то самово под батоги подведем...

   Палачи не стали и ждать приказаний дьяка-начальника.

   Снова засвистали лозы, которые после двух-трех ударов ломались в руках. Быстро отбрасывали их служители и брали свежие. Еще минут десять тянулась отвратительная, гнусная казнь.

   – Полно, – крикнули наконец стрельцы.

   Подняли Грибоедова, уже переставшего и вопить под конец.

   Лицо у него было багрово-темное, как у задушенного, все перекосилось. Он не мог издать ни звука, только раскрывал рот, и что-то хрипело, клокотало в горле, в груди.

   Вода стояла тут же, наготове. Целым ведром обдали толстяка.

   Он затрепыхался и понемногу пришел в себя.

   Вдруг, полуодетый, избитый, с лицом в грязи, в крови, упал он на колени, повалился ниц перед стрельцами и заголосил:

   – Отпустите, братцы... Отцы родные... Все верну, что на мне ищете... Вдвое прибавлю... Отпустите... В обитель уйду... Душу только отпустите на покаянье... Христом заклинаю... Христом Распятым, Пречистой Матерью Ево...

   Потолковали стрельцы между собою, и один объявил:

   – Ладно, поглядим. Коли наутро внесешь все, што ищем с тебя, – иди с Богом на все четыре стороны.

   Пока толстяк стал поспешно одеваться с помощью тех же палачей, другие подошли к угрюмому, мертвенно-бледному Кроме. Полковник стоял неподвижно, стараясь не видеть отвратительное наказание товарища – Грибоедова. Палачи схватились за кафтан, чтобы раздеть и Кроме.

   Но в тот же миг здоровяк сразу встряхнулся, быстрым ударом сбил с ног одного палача, оттолкнул другого и угрюмо озирался кругом, выглядывая: с какой стороны ждать нападения, чтобы дать такой же отпор.

   – Свини погани, – прорычал он. – У нас нет можна бить офицер... Я – эдельман {Благородный человек (нем.).}. Убить, вешить можна. Бить пальки не можна... Свини... свини... русськи свини... свини...

   Так с пеной у рта, яростно выкрикивал без конца Кроме.

   Но палачи, сперва оторопелые от неожиданности, разозленные сопротивлением, разом, с нескольких сторон кинулись на "басурмана".

   – Ловко, немчин треклятый... Наших бьет да еще лается... Ах, аспид...

   Это закричали стрельцы, которым и понравился поступок отважного человека, и в то же время было обидно, что бьют исполнителей их собственной воли.

   Несколько дюжих стрельцов кинулись на помощь палачам. Завязалась почти молчаливая, отчаянная борьба. Как бульдог, оскалив зубы, рыча порою глухо и отрывисто, Кроме руками и ногами отбивался от нападающих. Чтобы не могли его обойти, он прислонился спиной к выступу крыльца и раздавал удары, пинки, кусал тех, кто вплотную подходил и обхватывал его... Ловкий, опытный в боксе, полковник долго бы не сдался палачам, но один из них подполз сбоку и потянул его неожиданно за ноги. Сразу рухнул во весь большой свой рост Кроме, сейчас же полуподнялся, но уже на него навалилось несколько дюжих, озверелых людей.

   Началась новая схватка.

   Вся одежда была почти оборвана на Кроме и висела лохмотьями. Лицо, шея – исцарапаны, избиты, покрыты струйками крови.

   – Ломи... вали... вяжи ево, – хрипло, отрывисто кидали друг другу нападающие.

   Рычание вырывалось из груди жертвы. Долго еще шла отвратительная свалка. И неожиданно – все стихло.

   Силач перестал сопротивляться, сразу повалился навзничь, потеряв сознание.

   – Ишь, прикидывается, как барсук на охоте, – подымаясь и отряхаясь от пыли, решил пожилой стрелец, тоже порядком потерпевший в драке. – Бери ево. Сыпь сколько надо. Собака немецкая...

   И он, пнув ногой полковника, разом перевернул его кверху спиной.

   Над бесчувственным человеком засвистали гибкие батоги.

   Стрельцы глядели, словно пьянея от жестокой расправы.

   Народ, хотя и роптавший открыто против обнаглевших стрельцов, зачастую обижающих мирных москвичей, сейчас тоже с каким-то болезненным вниманием следил за мерзкой сценой, и все были словно недовольны в душе, когда около вечерень дьяк заявил:

   – Буде на сей день. Заутро – сызнова начнем разборку... Кончено сиденье приказное. И по домам пора...

   Унесли Кроме, так и не пришедшего в себя до конца истязания...

   Увели Грибоедова и всех других под караул, который держали те же стрельцы.

   Совершенно растерянные, шли полковники, не понимая, как еще могут они ходить. То, что прошло у них перед глазами, окончательно ошеломило их, спутало все мысли, стерло все желания и ощущения.

   Одна мысль сверлила всем умы: "Как избегнуть позорного, мучительного наказания?..".

   На другой же день при помощи родных, которых допустили к полковникам, они собрали все деньги, какие могли достать. Заложили и продали свои деревни и дома те, кто имел их. И все это было внесено на уплату начетов, указанных в челобитной.

   Но стрельцы не расстались так легко со своими обидчиками. Кто не мог уплатить всего сразу или кого особенно ненавидели, – как Грибоедова, Нелидова, Глебова, Полтева, – таких ставили под батоги по два раза в день.

   И не наказывали вовсе, по предложению стрельцов, тех полковников, которые успели заслать в слободы родных и закупить главных вожаков стрелецких.

   Пощадили и начальников более человечных, как Перхурова, Кравкова, за которыми была к тому же боевая слава.

   Но все-таки дней шесть выбивали из остальных все недоборы, которые в таких широких размерах насчитали стрельцы за полковниками.

   А в то же время новые грозные вести стали доходить до слуха царя, бояр и Натальи, которая являлась как бы необъявленной правительницей при малолетнем сыне-царе.

   Стрельцы, опьяненные первой большой удачей, совершенно потеряли голову. Мало им показалось того, что с осужденных полковников взыскали с каждого почти по две-три тысячи червонных в пользу стрельцов.

   Пока на Ивановской площади истязали главных, ненавистных полкам начальников, у сьезжих изб шла своя расправа. Там с раската, с вершины каланчей сбрасывали пятисотников, сотников и приставов, которых обвиняли в пособничестве лихоимцам-полковникам. И даже не давали убирать исковерканные трупы.

   Потом пошли и дальше: царю была принесена жалоба на самого боярина Языкова. Его обвиняли в укрывательстве и потачке лихоимцам. И эту челобитную подкрепили самой наглой угрозой.

   Прежние сотоварищи Языкова, Долгорукие и Милославские, которым стало очевидно, чью руку решил держать оружничий царский, были довольны этим требованием мятежников. Милославские даже, без сомнения, сами дали толчок новой просьбе.

   Наталья, успевшая уже вызвать из опалы брата Ивана, нашла удобным посадить его на место Языкова.

   Тут же было объявлено стрельцам, что царь исполнит немедленно их волю и желание, уберет воеводу.

   Но когда появился указ о возведении в бояре Ивана Кирилловича Нарышкина, сразу награжденного и званием оружничего, поставленного наряду с Долгорукими во главе Стрелецкого приказа, – недовольство вспыхнуло в среде всех бояр, не только Милославских.

   – Ого, быстро шагает молокосос Ивашка, – злобно хихикая, заговорил Милославский, лежа у себя и охая от воображаемых болей в ногах. – Надо скорей укоротить побежку молодецкую. Гляди, поспеют всюду рассовать своих Нарышкины, возьмут засилье. Тогда и не выкурить их.

   И послал старик Александра Севастьяновича созывать на беседу главнейших руководителей давно налаженного переворота.

   Понеслись гонцы и к Софье. Милославская долго шепталась с царевной, призвав на совет юркую Родимицу.

   Вечером постельница оставила дворец, но вышла не пешком, а выехала в колымаге, объявив, что собирается на денек-другой в Новодевичий, погостить у знакомой инокини да помолиться.

   Несколько простых, небольших, но очень тяжелых сундучков и укладочек было поставлено под сиденье и в ноги Федоре Ивановне.

   – И грузны же укладки, – заметил истопник, выносивший их.

   – Как не быть тяжелым. Серебром набиты, рублевиками, – не то в шутку, не то серьезно ответила Родимица.

   – Ладно. Толкуй по пятницам. Середа ныне... Помрешь – эстольких рублевиков не зацепишь. И в казне царской не набрать их эстолько.

   – Вестимо, не набрать, родимой ты мой, шучу я. Полотна везу. Чай, знаешь – полотна куды серебра тяжеле, коли они добротные... А мне царевна приказывала – матушке игуменье дар отвезти при случае... Вот и тяжело...

   С каким-то ликующим смехом уселась в колымагу хохлушка и уехала.

   Но не попала в Новодевичий Родимица, а очутилась у Озерова, где и оставила всю свою кладь. А сама пошла по другим избам, к стрельцам и стрельчихам, с которыми давно вела тайные переговоры.

   Озеров до полуночи был у Милославского. Там ему и всем другим главарям стрелецких мятежников роздали небольшие клочки бумаги – списки тридцати человек, обреченных на смерть, если только удастся поднять все полки и повести их уже не против своих обидчиков-полковников, а туда, в Кремль, на пагубу рода Нарышкиных, для возвеличения имени Милославских. Во главе списка стояло имя Артамона Сергеевича Матвеева.

   – Дело нелегкое, – в один голос толковали вожаки из стрельцов. – Ишь, по душе пришелся нашим царь юный, Петра Лексеич. Ровно обвел всех. Петру, хошь ты режь их, нихто худа не сделает.

   – Да и не рушьте ево, – досадливо поводя плечом, откликнулся поспешно Милославский. – Бог с им. Ивана царем просите. А там все образуется само помаленьку. Вторым царем – Ивана бы...

   – Так можно... Хоша и много есть такова дубья, што не уломаешь. "Есть-де царь один, – толкуют. – Патриархом постановлен. Народом назван... Чего еще царей?" Слышь, Стремянный весь полк, с им весь полтевский да еще Жукова стрельцы. А про Сухаревских и толковать неча. Все за Петра. Вот как тута быть, не скажешь ли?

   – Как быть? А так и быть, што повестить надо: сбираются родичи царя ихнего желанного, малеванного за все пометить стрельцам, чево те добились доныне. Отольютца-де волку овечьи слезки. Так и толкуют Нарышкины. Окружить все слободы хотят. Ково – перерезать, ково – сослать. Не один Языков так царю порадил. И Нарышкины. Особливо – Ивашка, боярин новоставленный... Вот и повести своих. Што на это скажут? Да еще – новый-де царь, Иван, и вперед лет за десять оклады дать стрельцам велит. Вот.

   – Это... да... это – не шутка... Это... гляди, и в крутую кашу заваритца, коли уверуют.

   – Уж это ваша забота, штоб мужики веру дали... Орудуйте. А вот вам и помогатые.

   И тяжелые кошели из рук скаредного боярина перешли в руки стрелецких полуголов.

   Гримаса как от мучительной зубной боли исказила лицо дающего. И улыбкой радости озарились лица принявших дар.

   – Твои слуги, боярин. Да коли Бог даст доброму делу быть – не забудь в те поры своих верных рабов. Места-то полковничьи – за нами штобы...

   – Не то полковниками – и выше станете... Дал бы Бог час да удачу. Только, слышь: торопить дела нечево. Покуль не приедет Артемошка – и ни-ни. Ево нам надо первей всего. Он жить будет – и нам несдобровать.

   Разошлись по своим слободам, разьехались Озеров с товарищами. И всю ночь вместе с Родимицей сеяли слухи, толки да деньги и в избах, и на ночных сходках стрелецких. И трудно было разобрать, что больше поджигает толпу, что дает отвагу, будит злобу: вести ли тревожные, деньги ли, раздаваемые щедрой рукой, или чарки и полные стаканы пенного вина, зачерпнутого из бочек, выставленных наружу для бесплатного, широкого угощения стрельцов и стрельчих.

   – Изведем Нарышкиных.. Всех ворогов царевича Ивана изведем, – не стесняясь, орали здесь и там пьяные, хриплые голоса. – Ведите нас... Бери, хватай оружие... Бей сбор...

   – Тише вы, оголтелые, – стали уже сдерживать коноводы слишком ретивых пособников своих. – Али не слыхали: приезду Матвеева надоть ждать. Хоша всех изведешь лиходеев, он уцелеет – нам добра не видать. Один всех стоит... Без ево што без головы змия, вся порода Нарышкинская... Вот и пождем. Голову прочь – и змий подохнет... Помни это, братцы...

   – Ладно. Повременить можна. Над нами не каплет. Пущай злодеи готовятца...

   Открыто повели речь об этом в кружалах слободских, в торговых банях, везде, где только бывало собрание стрельцов. Конечно, Нарышкины скоро узнали про все. Узнал и сам Матвеев.

   На другой же день смерти Федора, по воцарении Петра, поскакал к опальному в город Лух стольник Натальи, Семен Ерофеич Алмазов, с поклоном от всей царской семьи и просьбой: поскорей ехать в Москву.

   Только один Матвеев мог объединить те силы, на которые опирались пока и новый царь, и вся родня его.

   – Не даст себя Артемон Сергеич стрельцам в обиду, – говорили все братья Нарышкины, выслушав опасения Натальи по поводу заговора стрельцов на его жизнь.

   – Он ли стрельцов боитца? Он ли их не знает? Вся крамола сгинет, только боярин ногою ступит в Москву.

   Против воли должна была поверить Наталья.

   Сам Алмазов даже не был хорошо осведомлен обо всем, что делается в стрелецких слободах.

   Но не добрался еще Матвеев со всем своим обширным поездом до Москвы, как на одной из ночевок застал боярин семерых стрельцов, выехавших по торговым делам из Москвы, как они всем объявляли.

   Матвеев, постарелый, болезненный, измученный годами тяжелого изгнания, лишениями и нуждой, которую часто приходилось выносить, рано ушел на покой в небольшую горенку, отведенную ему хозяином постоялой избы.

   Улуча минутку, один из семерых ратников-купцов осторожно вызвал за хату Алмазова и тут, в тени, озираясь, не следит ли кто за ним, стал шептать:

   – Слышь, боярин... Не погневайся, имени-отечества твоего не ведаю, чину не знаю... Дело великое сказать надо. Самому бы Артемону Сергеичу... да как к ему подойдешь, штоб люди не видали... Гляди, и среди челяди боярской шпыни есть, от ваших недругов поставленные. Мне своя голова тоже дорога. А дело – важное...

   – Што за тайность? Сказывай. Я боярину передам. Одно мне дивно: какая тебе забота о боярине? Што он тебе...

   – Што... Не признал он меня... А я с им не раз и в походы хаживал, и в бой выступал. Доселе люб он мне... И Бога я боюся... Неохота душу свою лукавому закабалить, как и тем шестерым товарищам. А дело учиняется адово...

   – Говори ж, коли так, да живее. Сметят нас...

   – Сметят, сметят... Я живо... На Москве вороги ваши да нарышкинские мятеж подымают, стрельцов мутят. Списки пошли по рукам. Гляди: один и у меня есть... Вот... ково извести надо, как резня пойдет. Их сперва было имен тридцать прислано. А стрельцы на сходах еще с полсотни прибавили. И бояриново имя в первое место поставлено... Чтобы в этом злом не быть – мы все семеро и прочь от Москвы едем подале.

   Сразу изменился Алмазов.

   Взял список, свернул и поспешно спрятал за обшлаг рукава.

   – Ну, спаси тебя, Бог, коли ты от серца... Иди в избу... Я боярину скажу. Може, тебя покличет. А уж награды жди изрядной... Ступай.

   И Алмазов кинулся к Матвееву.

   Грустно улыбнулся старик, пробежав список, и сейчас же перевел взгляд на сына, бледного, но красивого юношу семнадцати лет, спавшего тут же на другой скамье крепким сном молодости.

   – Што же, боярин. Ужли-таки назад не повернешь? – спросил негромко Алмазов, не замечая, чтобы весть о гибели встревожила старика.

   – Видать, што молод ты еще, Ерофеич. И меня не знаешь. Помирать-то мне уж давно пора. Неохота было там гнить, в тайге, в бору медвежьем, ни себе, ни людям добра не сделавши... А про бунт той я давно сведал. И все затеи Милославских не зная – знал. Старые мы приятели... Привел бы Бог до Москвы доехать. Уж там – Божья воля. Либо тот бунт, все составы их злодейские порушу, либо там и голову сложу за Петрушеньку, за государя мово... Оно и лучче, коли старые очи мои скорее сырой землей покроют. Не увижу горя семьи царской, не увижу земли родной поругания и печали...

   Наутро дальше тронулся Матвеев, торопя всех больше прежнего.

   Только у Троицы-Сергия сделал привал на короткое время, чтобы поклониться мощам святителя.

   Здесь явился к нему второй посол от царя, думный дворянин Юрий Петрович Лопухин, и прочел указ, которым опальному возвращались все его чины, боярство, все отобранные именья и пожитки.

   Еще ближе к Москве, в селе Братовщине бил челом старцу от имени Натальи брат ее, Афанасий, юноша лет девятнадцати, необыкновенно гордый и довольный тем, что был так рано возведен царем-племянником в чин комнатного стольника.

   Бедняк не чуял, что это возвышение было для него смертным приговором.

   Одиннадцатого мая довольно торжественно вьехал Матвеев в столицу. Встреченный Нарышкиными, проехал в свой дом, заранее наскоро устроенный и приведенный по возможности в жилой вид.

   Невольно слезы выступили на глазах у отца и сына, когда оба они, безмолвные, печальные, обошли давно знакомые, теперь опустелые, запущенные покои, оглядели стены, на которых грубые людские руки и беспощадная рука времени оставила следы разрушения.

   Здесь, по этим комнатам, так уютно обставленным, с тикающими и звонко бьющими порою курантами по углам, ходила когда-то кроткая, веселая женщина, которую и старик и юноша так горячо и нежно любили: жена Артамона, мать Андрея...

   Она давно лежит в родовой усыпальнице.

   И почему-то обоим сразу пришло на мысль: скоро ли им придется лечь рядом с нею, незабытой, дорогой и доныне?

   Каждый прочел мысль другого – и оба торопливо заговорили о чем-то постороннем, чтобы отвлечь ум от печальных предчувствий и ожиданий.

   На другое утро пришлось принять целый ряд незваных гостей, и бояр, и стрелецких пятисотенных и пятидесятников, навестивших "с хлебом-солью" Матвеева, как своего бывшего начальника и покровителя. Потом оба они, отец и сын, поехали во дворец.

   Петр с почетом, как деда, как старшего в роде, принял Матвеева. После парадного приема семья царская удалилась на половину Натальи – и там не было конца расспросам, рассказам, ласкам и слезам.

   Когда же Андрей помянул про стрелецких полуголов и пятисотенных, утром навестивших отца, и назвал при этом имена Озерова, Цыклера, Гладкого, Чермного, помянул братьев Толстых, Василия Голицына и Волынского с Троекуровым да Ивана Хованского, – Нарышкины все только переглянулись с негодованием.

   – Вот уж воистину: целованием Иудиным предаст мя... Первые заявились Шарпенки-браты оба... И Тараруй-Хованский... А Подорванный ужли не был?

   – Иван Михалыч Милославских? Не порадовал. Присыла от нево удостоил чести. Был родич Александра. "Дядя, мол, без ног лежит... Котору неделю... А челом-де бьет заглазно"... Я и мыслю: не мне ли ноги подшибить сбирается?..

   – Давно сбирается, – живо отозвался порывистый Иван Кириллыч. – Эх, жаль, ево не пришлось мне за бороду потаскать, как трепал я анамнясь тово же племянника, Сашку-плюгавца. Недаром не любят они меня.

   – Буде спесивиться, – остановила брата Наталья. – Слышь, родимый, горя много. Для тово и торопили мы тебя: скорей бы к нам поспешал... Сократить бы надо лукавого боярина и со присными ево.

   – Сократим, сократим, хоть и не сразу...

   И Матвеев стал совещаться со всей семьей: что делать? Какие меры принять для подавления бунта, готового вспыхнуть каждую минуту?

   – За царя бояться нечего, – в один голос объявил семейный совет. – Царь наш миленькой, Петруша-светик, даже тем извергам по душе пришел. Одно только хорошее и слышно про Петрушу. Вот роду нашему прочему – капут, коли им уверовать, – всех изведут...

   – Вот оно как дело, Артемон Сергеич. Чай, и к тебе уж попали списки окаянные. Нас – под топоры всех. Матушку с батюшкой по кельям, под клобук да кукуль... Сестру Наталью – туды же... Ванюшку-братца – царем, не одним, так с Петрушей разом. А Софьюшку – шкодливую да трусливую кошку злобную, – ту наместо охраны обоим государям дать. Таковы их помыслы. Денег кучу роздали. Посулов – и больше сулят... Вина – море разливанное... А толки такие лихие идут и про нас, и про все боярство, что, не веря, душа не стерпит слушать их. Стрельцы как ошалелые стали... И бутырские с ими... Вот и порадь теперя: как быть? – задал вопрос Иван Нарышкин.

   – Как есть – так пусть и будет. Не трогать их лучче пока. Орут они там, а сюды не сразу кинутся... Мы же им и от себя вести дадим. Даров пока пошлем, милостей, льгот ли каких посулим. А тем часом – иноземное войско да пищали изготовим, по городам весть дадим, спешили бы дворяне и ратные люди всякие сюда, от обнаглелых дармоедов, от стрельцов стать на защиту всему вашему роду-племени царскому. Да изготовитца поскорее, к Троице уехать хоша бы. Там поспокойнее, ничем здеся для всех для вас...

   Общее одобрение вызвали слова Матвеева. Камень свалился с души. Что-то светлое зареяло в том безысходном мраке, которым были окутаны уж несколько дней все Нарышкины в своем высоком дворце.

   Петр, молча, внимательно слушавший все разговоры из уголка, куда он засел вместе с девятилетней, черноглазой, хорошенькой сестрой Натальей, держа за руку малютку, быстро подошел к старику:

   – Слышь, дедушка. Я и ранней не боялся... А как тебя послушал – и совсем покойно стало на серце... Уж нет, с тобой ничево не поделают мятежники. Велю я наутро и плахи готовить... И колодки для них мастерить... Узнают теперя, крамольники...

   И снова что-то, придающее мальчику сходство с сестрою Софьей, проглянуло на миловидном личике отрока.

   Улыбнулся Матвеев и другие за ним.

   – Не томашись. Всево на них хватит... Дал бы Бог изымать медведя, а шкуру содрать сумеем. А то, слышь, гишпанцы и так толкуют: не побивши зверя, не дели шкуры. Помни это, внучек-государь, светик ты мой, Петрушенька...

   И нежно, любовно притянул он к себе на колени отрока, стал гладить по шелковистым темным кудрям, целовал и полные румяные щеки, и ясные глаза, и пунцовые губы.

   – Совсем вылитая Наташенька... Капля в каплю... И огонек таков же. Где што, а он уж – вяжи их... И загорелся. Ничево. Обладится. Хороший, истовый будет государь, земли держатель и охрана... Подай, Господь, как чается мне...

   – Аминь, – общим легким откликом, словно эхо далекое, отозвались все на слова деда, такие таинственные, словно пророчески звучащие в этом тихом покое, в этот важный, решительный миг.

   Потолковали еще и разошлись.

   А когда покой опустел и в соседних горницах стало тихо, раскрылся футляр больших стоячих часов, оттуда быстро выюркнула фигурка уродца, карла царицы Натальи, Хомяка, и ужом выскользнула из комнаты.

   Через какой-нибудь час тот же Хомяк вышел из дворца и, пропутавшись, точно заяц на угонках, по разным кривым улочкам и переулкам Москвы, также незаметно, по-змеиному пробрался на двор и в хоромы Ивана Милославского, потолковал с ним довольно долго. А потом с Александром в закрытом возке выехал из ворот прямо к Замоскворечью, в кипень мятежа, в гулливые, бесшабашные стрелецкие слободы.

   Злобные, мстительные крики, проклятия и брань слышались всюду на сходах, как только сообщали стрельцам, что Нарышкины послали за помощью по городам и даже в Черкассы, к гетману Самойловичу.

   Многие с места готовы были схватить оружие, бежать в Кремль на расправу с правителями и родней Петра. Пришлось сдержать этот поток, готовый ринуться вперед раньше времени.

   Кстати заговорили некоторые из стрельцов постарше, поблагоразумнее:

   – Ну, можно ль всему, што скажут, веру давать? Сколько годов мы жили, никто из царей и бояр не трогал наши слободы. Одни милости видели мы с верху. А и то подумайте, братцы: какая власть у бояр на нас, коли царь не пожелает? А царя мы видели. Говорил он с нами. Што обещал – так и сделано. Ужли царю юному, кроткому не поверите?.. Без ево воли и Нарышкины засилья не возьмут.

   – Не возьмут? – вдруг пискливым, птичьим своим голоском снова затараторил карлик, ненавидящий особенно Ивана Нарышкина за постоянные насмешки и обиды. – А вот слушайте, ратнички Божии, народ православный, што надысь учинил антихрист ходячий, Ивашка Нарышкин, ворог ваш главный. Только поспел из опалы воротиться, оболокся во весь убор царский, державу и посох и корону взял. На троне прародительском расселся да и кочевряжитца: "Ни к кому-де так корона не пристала, как мне одному...". И кудри свои неподобные, длинные поглаживает. А тут вошла царица Марфа с царевной-государыней Софьей Алексеевной. И почали они корить нечестивца. "Как-де смеешь бармы царские, ризы помазанника и венец государев на свои грешные плечи облекать? Да еще при царевиче старшем, при свете Иване Лексеиче". А Ивашка Нарышкин как вскочит, как заорет: "Всех вас изведу, а ево – первого...". Как зверь дикий кинулся, за грудь царевича ухватил – и давай душить. Известно, пьяный озорник... Ему што! Уж через силу и отняли царевича у разбойника. Вот он каков. Вас ли пожалеет?..

   Слушают пискливую речь стрельцы – и не знают: верить или нет?

   Крестится, клянется со слезами карлик. Что за нужда ему врать? И с новой силой крики и проклятья Нарышкиным прозвучали в теплом весеннем воздухе.

   Только к вечеру вернулся предатель-уродец домой и снова, как мышь, как ящерица, заскользил по темным углам дворцовых покоев, ловя толки и речи, приказы и распоряжения дворцовые...

   Ураганом понеслись события, начиная с субботы 13 мая.

   Сходки в слободах происходили и днем и ночью. Тревоги, набат колокольный и барабанный треск сменялись один другим.

   Каждую минуту можно было ждать, что мятежники, рассчитывая на слабую охрану Кремля, двинутся в город. Но они не приходили. И во дворце уж привыкли к этим слухам и толкам о том, что "стрельцы выступают из всех своих гнезд с оружием и пушками".

   Сначала у всех ворот кремлевских были поставлены усиленные караулы с приказанием: при первой тревоге запирать тяжелые ворота, опускать крепкие железные решетки.

   Несколько раз так и делалось, но тревога оказывалась ложной – и снова скрипели ржавые блоки и цепи, завывали на штырях крепостные стопудовые створы ворот, распахиваясь настежь, по-старому.

   Особенно насторожились в Кремле в воскресенье 14 мая. Обычно в воскресный день являлись уж который раз незваные, буйные гости в пределах Кремля, у решеток и лестниц дворцовых.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю