Текст книги "Стрельцы у трона"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)
Только Розенбуш с Хлоповым остались за порогом этой комнаты, не решаясь: войти или нет?
– Ну, вот и ладно, – заговорила в первый раз за все утро Софья. – Слышь, Елена Марковна, уходе скорее... Вон, Севастьяныч проводит тебя... Авосц стрельцы не вспомнят... С Богом...
И, не обращая внимания на благодарность обрадованной женщины, Софья обратилась к Марфе:
– Сама теперь видела: и мы с тобой – не в своей, в ихней власти покуда... А што можно, все делаем... И поудержим, где надо. Вон, слышала, как князя Ивана полюбили стрельцы. Иначе не величают, как батюшко наш...
– Еще бы не величать, – самодовольно поглаживая усы и поправляя богато расшитый воротник своего кафтана, вмешался было Хованский.
Но Софья, словно и не слыша его голоса, продолжала:
– А попробуй тот же Хованский им што не по нраву сделать, посмей не по шерстке погладить их, безудержных... Так и от "батюшки" – одни ошметки полетят...
– А што ты думаешь... Твоя правда, царевна, – нисколько не смущаясь невниманием Софьи, опять вставил словечко князь Тараруй и стал в раздумье крутить свой ус и поглаживать выхоленный жирный подбородок.
– Вот, то-то и есть... Так потерпим, царица. Немного осталось. Горше было – минуло. Меньше осталось... А еще знай...
Софья остановилась.
– Иван Андреич, погляди, хто там стоит? Никак, данский резидент. Хто, пошто привел ево сюды? И не звала я...
Хованский оглянулся, узнал Розенбуша и через весь покой крикнул ему:
– Здорово, Андрей Иваныч... Пошто ты к нам?.. Хто звал?..
– Да твоя же милость посылать изволил, на очную ставку с сыном докторовым, с Михалком требовал... А ныне мы... – стал докладывать Хлопов, выступая вперед.
– И то, и то... Запамятовал я... Пожди...
И, обращаясь к Софье, Тараруй негромко сказал:
– Наврали все, слышь, про немчина этово. Не крыл он никово у себя. Пустить ево – и лучче. Немчин добрый. Я сам с им пировал сколько разов.
Софья только рукой махнула в знак согласия.
– Гей, слышал, Осипыч, – крикнул Хованский Хлопову. – Царевна приказывает отпустить немчина. Дело уж разобрали и без ево... Да побереги сам Буша-то. Наши больно разошлись. Подвернетца кому под руку – и поминай ево, как звали... А потом хлопот не оберешься с им, с колбасной душой... Гайда....
Розенбуш и Хлопов, отдав поклоны, вышли.
– Пойду и гляну, матушка государыня, какова там Нарышкина еще изымали. Ужли Ивашку? – объявил Тараруй.
Но не успел он дойти до двери, со двора послышались громкие вопли, безумный крик, мольба о пощаде, полная тоски и боли...
Тараруй почти бегом кинулся из покоя, бормоча:
– Эх, жаль, коли без меня прикончат парня...
Марфа при первом вопле, долетевшем сюда, зажала руками уши, закрыла глаза и кинулась на высокую грудь Софьи, где ее небольшая красивая головка совсем казалась детской, маленькой.
Софья не шевельнулась, пока не вернулся Хованский.
– Ну, хто там? – спросила она князя.
– Ваську, Филимонова сына, Нарышкиных, прикончили... А Ивана все нет. Наши уж серчать стали. К Наталье много раз заглядывали, да, видно, далеко спрятан. Не нашли. Сказывали ей: не выдаст ево да Кирилу Полуэхтовича – так худо будет. Всех с корнем изведут, хто тут во дворце и есть... Придет время – сама выведет, уж не миновать... А Наталья-то, как немая. Сидит да молчит, глазищами только водит... И где она их только запрятала? Знать бы мне... Было бы укрывальщикам...
Слова князя словно обжигали царицу Марфу. Она вздрагивала от них, как от сильных уколов. И будь Тараруй не так ограничен, он понял бы, как поняла Софья, что царица Марфа знает, где нашли убежище эти двое и другие из Нарышкиных.
Но Софье не хотелось натравливать на молодую царицу безумных палачей. Она решила действовать иначе.
– Вот, так всево лучче, – обратилась царевна к Хованскому, – сказать стрельцам, што не стоит и время терять, шарить попусту... Как пригрозить покрепче Натальюшке – сама, вправду, отдаст братишку Любимова, смутьяна, составщика наиглавново ихнево... Я ноне и то поговорю ей... Може, послушает... Только бы знала Наталья, што без тово – конца делу не будете. Поразумел, князь, али нет?
– Ну, вот... Я же про то сказал тебе, да я – не поразумею!.. Уж ты меня слушай, царевнушка ты моя, матушка. Все ладно будет... Чистенько станет перед троном, как вот на ладошке... И ступай... И веди царя Ивана Лексеича... А мы, ваши рабы и слуги, на вас станем радоватца да поминать, как мы вас, государей, на царство ставили. И будет нам от всей земли слава вечная...
– Будет, будет... Уж што и говорить. Я вот, князь, попытаюсь, к Наталье пройду. Може, ныне все и прикончитца... А ты за своими ступай...
– Иду, иду, матушка царевнушка... Да вот, послушай, еще одно сказать тебе надобно. Как вот и бояре... Стрельцы мои сказывают: пожитки да домы опальных бояр, какие от побитых да от сосланных осталися, да еще какие будут, – штобы на вольный торг пустить... По цене по самой дешевой... А покупать бы тех пожитков нихто не смел помимо их, стрельцов же... По той причине, что обиды чинили и протори стрельцам все те побитые да сосланные бояре... Да они же, стрельцы, вам, государям, службу верно правят, им-де и жалованьишко какое ни есть от вас, государей, видеть надобно... И еще...
– Ладно, добро... Так и сделай, как просют... Бояре потолкуют с тобой... Слышь, дядя... И ты, князь Василий... А ныне то сделаем, што сказывала. К Наталье пойдем...
– Пусть ищут, пусть берут! – только и сказала Наталья Софье в ответ на все доводы царевны. И так поглядела на золовку, что даже эта твердая девушка почувствовала смущение.
– Как знаешь. Стрельцы до завтра сроку дали. Завтра я еще приду, – сказала Софья и вернулась к себе.
На другое утро, около полудня, когда царевна Софья с царицей Марфой ц боярами направились опять к Наталье, зазвучали набатные колокола. Новая жертва попала в руки стрельцам.
Доктор фон Гаден, одетый в нищенское рубище, два дня скрывался в Марьиной роще, не смея выйти из чащи даже для того, чтобы попросить у кого-нибудь из окрестных жителей кусок хлеба. Его лицо и наружность были всем слишком хорошо известны, и бедняк не решался идти на явную опасность. Но голод сломил старика.
Прикрыв, насколько было возможно, лицо, пробирался он по улицам Немецкой слободы к знакомому аптекарю-голландцу. И уже был близко от его усадьбы, как показалась кучка стрельцов.
– Стой... Што за птица?.. Не из верху ли подослан, от лиходеев царских?.. Оттуда много таких старцев шлют... Пощупаем и этово... Не зря приказ дан: всех бродяг имать...
И один из стрельцов сбил шапку с Гадена.
– Ну-ка, разглядим, што за старец, откудова?
– Братцы, – крикнул радостно другой, пожилой бородач, – да энто ж Данилка проклятый... Знаю я ево... Как в верху был – он и мне раз снадобья своево давал проклятова. Занедужалось мне тогда... А я при государе был... Он, он, еретик, чернокнижник, дружок матвеевский... Волоки, робята, ево прямо к батюшке нашему, ко князю Ивану... Пожалует он за такую находку... Тащи...
И старика, оглушенного, полубесчувственного, приволокли в Кремль, к Золотой решетке, где проходили в эту минуту царица и царевна по галерее Красного крыльца.
– Софьюшка, голубушка, слышь, гляди, – старика волокут... Пойди, скажи им, – стала молить царица Марфа Софью.
И не хотела глядеть царица, а взоры ее были прикованы к отвратительному зрелищу.
Дряхлое, худое тело моталось в руках у палачей, которые хотели допытаться у Гадена: где он крылся все время? Требовали, чтобы сознался он в колдовстве и в том, что отравил царя Федора по наущению Нарышкиных.
– Не послушают они меня, – покачав головой, сказала Марфе царевна Софья. – Вот сама увидишь.
И двинулась со всеми окружающими туда, почти к самому месту, где палачи играли роль судей, подвергав допросу полумертвого старика, истощенного голодом, обессиленного страхом смерти.
Хованский тут, конечно, разыгрывал главную роль и, допрашивая Гадена, пересыпал вопросы крупной бранью и проклятиями.
– Ты, жидовин треклятый... Еретик, волшебник, семя адово. Што молчишь? Отмолчатца мыслишь?.. Но уж не жди тово... Тут мы судим, а не бояре безмозглые, которых морочил ты... Видишь, какие молодцы... За веру святую, за государя-батюшку душу положим, спуску никому не дадим... Кайся же, как на духу, треклятой... Ткни ему по скуле, Сенька... Раскроет зев-то... Ишь, и губы склеил... Ровно мертвый... Слышь, еретик. Скажешь все, не станешь покрывать Нарышкиных, объявишь народу, как они подкупали тебя: царя бы усопшего, Федора, извести... Милость тогда явим тебе, собаке. Одним разом покончим с аспидом. А молчать станешь... Ну, не взыщи тогда... Гей, огоньку несите... Да шпынечков. Мы и тут не хуже, как в застенке, с им поуправимся...
– Стой, не надо, – властно заговорила Софья, совсем приближаясь к месту пытки. – Слышь, князь, – облыжно на доктора донесли... Я вот и царица Марфа Матвеевна своими очами видели: по правде службу правил Гаден... Все дни была я при брате-государе. И каждое снадобье, какое готовил, сам опробует, бывало, сперва... И остаточки допивал. Можешь мне поверовать. Чай, и вы знаете меня, люди добрые. Так пустите старца... Пусть живет.
– Пустите, ох, пустите... Што вам от нево? Я за нево и выкуп дам, коли надо... Не повинен дохтур... Я не раз видела... Вот на крест вам божуся, на церковь Божию... Откушивал он и питье... И порошочки всякие пробовал... Пустите ж его. Челом вам бью... Князь, не губи старика... Люди добрые, не убивайте ево...
И до земли поклонилась стрельцам и Хованскому царица Марфа.
Палачи, державшие Гадена, против воли отпустили старика. Другие – переглядывались, негромко переговаривались между собою. Задние, которым плохо было видно и слышно, что творится на месте допроса, влезали друг другу на плечи, кричали передним:
– Што же стали?.. Кончайте с жидовином – да на Пожар ево... Али царицы сами, государыни допрос ведут?..
Передние им не отвечали. Они поглядывали на Хованского, ожидая, что скажет их "батюшка", Тараруй.
Гаден при первых звуках знакомых женских голосов весь словно ожил.
Раньше – чтобы не глядеть в глаза смерти, в лицо своим мучителям-убийцам, – он зажмурился крепко, сжал плотно бледные, тонкие губы, на которых темнела засохшая липкая пена, и только мысленно молил Небо о спасении, мешая старые, полузабытые молитвы израильского народа с новыми, потом заученными, когда он последовательно становился католиком, протестантом и, наконец, принял православие, подобно своему сыну.
Костлявая, бескровная рука была прижата у него к груди, и ею он то осенял незаметно себя латинским крыжем, то творил безотчетно троеперстное знамение креста, то ударял слегка в грудь кулаком, как это делал еще юношей, совершая моление в синагоге.
И голоса Софьи, царицы Марфы показались ему райскими голосами. Очевидно, Бог услышал мольбы, старика, прислал спасение.
Преодолевая страх, раскрыл Даниил-Стефан старческие, воспаленные глаза, сделал осторожное движение и вдруг с раздирающим воплем кинулся прямо к ногам обеим женщинам. Он приник к их коленям, целовал их платье, жалобно выл и охал и бормотал, невнятно, прерывисто, жалобно шептал своими пересохшими губами:;
– Ангелы Божии... Спасли... спасли... Да воздаст, вам Господь Адонаи... Бог Израиля, Христос Распятый и Богоматерь, Пречистая Дева и все пророки... Я же знал, што вы спасете. Разве ж я не лечил мою царевну Софьюшку, когда она еще вот какой девочкой была... Когда ей бо-бо было... И старый Данилко разве не помогал ей?.. И ночи проводил у ее постельки... И царицу Марфу лечил старый Гаден... И всем помогал... Всем помогал... А если Бог не хотел дать веку царю Федору Алексеевичу, моему благодетелю... Чем же виноват старый лекарь?.. Он старый. Ему и так скоро помирать, Данилке... За что же мучить ево?.. Бог увидел... Бог спас...
– Ну, буде, продажная душа... Не погневайтесь, государыни... А не жить ему, еретику. Вон, и тут колдует... Глаза отводит вам, государыням, как отводил при самом государе опочившем... Вам виделося, пьет свои снадобья да зелья пагубные жидовин-колдун. А он ине отведывал их. Глаза вам отводил... Ступайте с Богом по своим делам государским... Вон, и тут он свои чары творит... Крыж латинский из руки делает, да троеперстное знамение... Один конец еретику. Собаке – смерть собачья...
Так неожиданно, грубо прозвучал голос Тараруя.
Князь сам рванул с земли Гадена, отбросил его от обеих заступниц – прямо к палачам, которые сейчас же снова ухватили старика.
Марфа задрожала, видя, что делают с Гаденом. Но не могла двинуться с места.
Тогда Софья, лицо которой потемнело от сдержанного гнева и ярости, охватила рукой царицу и почти насильно повела ее прочь. Только взгляд, которым обменялась царевна с Милославским, не предвещал ничего доброго Хованскому.
Жалобные крики старика, которого тут же стали добивать стрельцы, долго доносились до слуха женщин, торопливо покидающих место казни.
Тяжела была сцена, которая разыгралась сейчас на площади, у Золотой решетки.
Но не меньше перестрадала Марфа и во время короткого свидания Софьи с Натальей, на которое почему-то сочла нужным привести ее царевна.
– Как скажешь, матушка государыня? Надумала ль, о чем я толковала вечор? Мешкать не приходитца. Слышишь, што у решетки творит народ? Видела, какую они расправу чинят с боярами и с другими, хто не по их воле делает... Пожалей себя... нас всех... бояр... И сына, свово пожалей, царица. Гляди, волна хлестнет – все слизнет... Богом тебя молю, дай весть Ивану Кириллычу: вышел бы сам... Не ждал бы, пока дворец и терема со всех четырех концов подожгут... Тогда поневоле выйдет...
Ни звуком не отвечает Наталья. И только горящие ненавистью и презрением глаза прожигают своим взглядом Софью.
– Матушка государыня, – заговорили тогда тетки Царевны, которых тоже позвала Софья за собой, – смилуйся надо всеми нами... Скажи, где Иван Кириллыч. Пусть выйдет. За што нам погибать?..
– Да, может, и нет ево в терему... ни во дворце... Может, бежал он... Вот и скажите вашим душегубам... Не была я Иудой и чужим людям, и своих не предам на казнь смертную, на лютое, мучительство... – ответила теткам Наталья.
А сама все не сводит глаз с Софьи.
"Иуда"... это мне она", – подумала царевна. Но не смутилась нисколько. Большую муку пережила девушка позапрошлой ночью. Теперь только взгляда царицы Натальи не может выдержать Софья. А все другое ей нипочем.
И тут же снова заговорила:
– Государыня-матушка, што уж так разом: и казнь и пытку поминаешь. Гляди, не звери же они... Люди тоже! Увидят, што волю их сотворили – и подобрее станут... Ну, сослать куды али бо в монастырь, в келью уйти прикажут и брату и родителю твоему. Уж, видно, такова воля Божия. Он из праха людей подьемлет и во прах низвергает...
Сказала – и глядит: дошла ли до цели стрела? Удачно ли напомнила царевна ненавистной Наталье о низком происхождении, о бедной доле, из которой царь Алексей вознес ее на высоту трона.
Но Наталья словно и не слышит ничего. И не плачет даже. Теперь заплакать нельзя. Лучше пусть разорвется грудь, только бы Софья не видела слез, не слыхала рыданий и жалоб Натальи.
– Государыня, – заговорили наперебой бояре, боярыни, тетки, все, кто тут был, – и вправду... Велика милость Божья... Под Ево святым осенением... Пусть выдут обое... Патриарха позовем... Иконы возьмем... Ужли не послушают?.. Чай, уж напилися крови изверги до горлушка... Може, не отринут слез и молений наших...
Долго слушала, не двигаясь, Наталья. Потом поднялась, обратилась к матери:
– Матушка, иди в терем к царевне Марье... Зови брата... Веди ево к Спасу Нерукотворену... А там да буди воля Божия... Скажи... скажи брату... не предавала я ево... Скажи... Да ты сама слышала... Да Петрушу туды покличь... Пусть видит и он... Пусть помнит... пусть...
Она не досказала. Ноги подкосились, не стало голоса, померкло в глазах.
И снова безмолвная, как мертвая, опустилась она на место, сидит, не шелохнется.
Подняли ее боярыни, повели в дворцовую небольшую церковь на Сенях, где хранился древний, чудотворный образ Нерукотворенного Спаса.
Привели и Ивана Нарышкина туда.
Пока пришлось прятаться по чуланам и похоронкам в покоях доброй царевны Марьи Алексеевны, исхудал красавец Нарышкин. Обрезанные коротко волосы еще больше сделали скорбным, страдальческим весь облик заносчивого, легкомысленного прежде юноши.
Словно отпевание над живым мертвецом совершалось в тесной, небольшой церкви. Кончилось моление, Иван исповедался, приобщился и был пособорован, как умирающий.
А глаза его горели жаждой жизни и огнем молодости... Молодая грудь вздымалась так порывисто и сильно...
Не выдержала Наталья:
– Софьюшка, доченька моя милая... Прости, за все прости, в чем виновата перед тобой... В чем мы с роднёю провинились перед вами всеми... перед сыном Иванушкой!.. Пускай... пускай он царит... Петруша хоть и погодит мой... Софьюшка... Не губи... Все от тебя идет... Ты все можешь... Спаси... Не губи брата... Гляди: молод он... Гляди: какой он... Пожалей его... Молю тебя...
И, валяясь в ногах у Софьи, Наталья ловила ее руки, целовала их, обливала слезами.
С непонятным, не детским спокойствием смотрел до сих пор Петр на все, что творилось перед ним. Полуоскалив стиснутые зубы, сжав кулачки, мальчик боялся сделать малейшее движение, издать один звук. Ему казалось, что тогда он станет каким-то страшным... Кинется на нее, на ненавистную сестру Софью, будет выть, кричать, вонзит свои зубы глубоко-глубоко в большие, обвисающие щеки царевны, станет рвать их... А за это – будет горе и матери, и дедушке Кириллу, и всем... Вот почему стоял и молчал мальчик. Только когда упала Наталья в ноги падчерице, он с недетской силой, стараясь поднять ее, отчаянно, громко зарыдал. Подбежал Куракин и почти унес на руках Петра, потерявшего сознание.
Все стояли, потрясенные, безмолвные, не имея сил вмешаться, сказать что-нибудь, на что-нибудь решиться.
– Матушка, царица-государыня, – наконец заговорила и Софья каким-то сдавленным, горловым, не своим голосом.
И сильными руками подняла Наталью, прижав ее к своей рыдающей груди; только и повторяя:
– Матушка, государыня... Да што ты...
И наконец, подавив громкие рыдания, заговорила быстро, повышенным, но искренним голосом:
– Кабы могла я... Богом клянуся... Вот на сей образ чудотворный Спаса Пречистого, Христа Искупителя возлагаю руку свою... Не стала бы говорить тебе.. Не искала бы погибели Ивановой... Да, слышь, нет помочи иной... Коли не сделать по прошению стрелецкому – и Ване и Петру – братьям-государям не жить.. Сама ли не слышала, какие речи вели с тобой стрельцы?.. Угрозы их помнишь ли? И совершат, как грозили... Вот и подумай: братьев ли государей на смерти отдавать нам али Ивана, дядю, на крыльцо вести?.. Сама решай... сама думай...
Но Наталья все силы исчерпала в последнем порыве. И только молча взяла под локоть брата. Софья с другой стороны держит его и говорит:
– Я попытаюся... Я скажу им... Пусть не отымают жизнь... Не страшись так уж, дядя, Иван Кириллыч... Бог даст... Охранит тебя Спас Нерукотворенный...
Патриарх встал сзади с образом Одигитрии Владычицы в руках. Нарышкин обернулся к Софье:
– Челом и я тебе бью, царевна... Прости за обиды мои, вольные и невольные. Дай, Господь, моей бы кровью и кончилося все смятение... Стерплю до конца... Как Бог заповедал, за ны Распятый...
И трижды, по обычаю, прикоснулся к губам предательницы своей.
Силой веры вдруг словно возродился этот человек и твердо умел встретить минуту смерти.
Колебалась, как огонек в лампаде, слабая надежда на спасение, которая теплилась в душе у всех присутствующих, подогреваемая властным внушением царевны Софьи.
Как только Иван Нарышкин с Натальей и Софьей показался на крыльце, в виду мятежников, заполняющих всю площадь, пьяных, возбужденных, страшных на вид палачей в одних рубахах с обнаженными руками, всем стало ясно, что спасенья нет.
Бессознательно вырвался Иван из рук женщин и кинулся к патриарху, под защиту образа Богоматери. А Софья и Наталья, упав на колени, стали молить о пощаде стрельцов.
Затрещали барабаны, загудел набат... Однако толпа не ожидавшая такого зрелища, колебалась.
Сердца начали смягчаться. Послышались голоса:
– В келью ево!.. Навеки заточить лиходея!..
Но тут вмешался рок.
Пьяный, с раскрытой грудью стоял впереди других стрелец, избитый плетью по приказанию Нарышкина боярскими вершниками за то, что вовремя не свернул коня перед поездом боярина. И теперь, не глядя ни на кого и ни на что, видя перед собой только ненавистное лицо обидчика, здоровый парень медленно, грузно взошел по ступеням, ухватил за волосы Ивана и потащил вниз, не чувствуя, как за боярина цепляются в судорожном усилии слабые пальцы царицы Натальи.
Упала ниц, головой на ступени сестра, чтобы не видеть мучений и гибели брата...
А стрельцы с гиком, с воплями радости, лавиной живых тел ринулись к Константиновскому застенку, где заранее решено было сделать "допрос" и пытать Нарышкина.
Недолго пытали его.
Стиснув зубы, юноша не произносил ни звука, когда ему жгли пятки, вбивали гвозди под ногти, рвали кнутами кожу и тело. Только порой, собрав немного влаги в пересыхающих, потрескавшихся губах, брызгал он слюной и пеной прямо в лицо мучителям.
– Не гнешься, горденя?.. Ладно, подрубим спесь, коли так, – крикнул Хованский. – На Пожар ево. На Красную площадь ведите, ребята. Согните кадык боярский гордый, неподатливый... С головой срежьте злобу лютую...
Почти обнаженного привели Нарышкина к Лобному месту, поставили среди груды изрубленных тел и отрубили сперва руки, потом обезглавили страдальца и отсекли ему обе ноги.
А в это время опьянелый стрелец громко возглашал те мнимые вины, за которые четвертуют Нарышкина. И даже эти куски еще долго дробили ударами секир озверелые мучители. А голову, наткнув на пику, выставили здесь же, на всеобщее поругание...
В это же самое время бояре выдали другой толпе стрельцов старика Кириллу Полуэхтовича. В келье Чудовского монастыря, куда его привели, посидел он недолго, пока все изготовили для пострижения; здесь же Чудовский архимандрит Адриан совершил обряд, и боярин Кирилл стал иноком Киприаном.
Ночь пробыл в келье старик под крепким караулом, а рано утром его повезли в Кирилловскую пустынь, далеко, на Бело-озеро...
Казнь Ивана была как бы последним взрывом, последней вспышкой кровавой бури, которая целых три дня бушевала над Москвой, особенно над Кремлем и царскими палатами.
18 мая снова пришли мятежники всей толпою в Кремль, но уже без оружия.
Да и ни к чему было оно. Одно имя стрельцов наполняло ужасом сердца. Все, чего бы они ни пожелали, исполнялось без малейшего возражения.
Входили они в дома – их принимали, словно самых дорогих гостей, поили, кормили, одаряли вещами и деньгами.
В кабаках и кружалах – тоже не было ни в чем отказу "верным слугам государевым", как стали величать себя стрельцы.
В кремлевских палатах – только место царя не было попираемо сапогами стрельцов. А то везде побывали эти незваные гости. И потому как только утром 18 мая выборные заявили, что хотят видеть государей, их сейчас же привели в Грановитую палату.
Здесь уж собрались все бояре, окольничие, патриарх, духовенство. Сидели Петр и Иван, окруженные близкими и родными. Но теперь Петра охраняли только дядьки его и царица Наталья. Не видно было многочисленных Нарышкиных, которые прежде наполняли терема сестры-царицы и покои Петра.
Из царевен была только Софья, сидящая наряду с Натальей.
Один из выборных, пожилой, краснощекий, по виду скорей торговец, чем воин, заявил:
– Присланы мы от товарищей: челом бить. Порядку на царстве стать надо. А как ево завести – о том боярин, князь Иван Андреич, батюшка наш, заступник добре знает. Вот он и поведает про наше челобитье государям и всему боярству и царевичам служащим, кому ведать надлежит.
Челом ударил, отошел.
Прежде чем кто-нибудь успел отозваться на слова выборного, Софья первая заговорила:
– Знаем мы все, и государи ведают добрую службу вашу стрелецкую. Мыслим, и новое дело, о коем челом бьете, на добро будет. А все же – потаить нельзя – много и буйного излишества творит народ за эти дни. Сказывали мне, не от старых, коренных стрельцов эта смута. Не наказные то поселяне, пришлецы подгородные грабежи да татьбу творили. Да молодежь безусая, пьяная, котора и старших не слушала, и Бога не боялась. А боле штоб того не было. Вот уж и мирные люди сбираются добро свое хоть смертным боем боронить. И град весь опустел. Суда-правды нигде не найти. Приказы опустели... Не везут и хлеба в Москву ниоткуда, убояся лихих людей. Мы вас и государи слушать рады. А и вы, стрельцы, мои слова послушайте. Сами замиритесь и других смиряйте. Ей, лучче будет. Обещаете ли?
– Твои рабы, царевна... Разумница ты наша... Тебе и государям – послужим. Бог видит: все бесчинства сократим... Себя не пожалеем... Любо ли, робята?
– Любо, любо, – крикнули выборные своему вожаку.
– Бог слышал. Ну, сказывай, што надо, князь Иван Андреич, – обратилась к Хованскому царевна.
Князь вышел вперед и поклонился. Сын его, Андрей, тоже занял место за плечами у отца.
– Во имя Господа Всеблагого вот што поведать должен вам, государи Иван Алексеич да Петр Алексеич, царица Наталья Кирилловна, да государыня-царица Марфа Матвеевна, и царица-государыня Софья Алексеевна, да отец патриарх со всем собором, и бояре, князья, царевичи, Дума царская. Многие беды нашли на землю от той причины, што царь наш, великий князь и летами мал, и не старший в роду царевич, на трон вошел родителя и брата своего, государей усопших. А посему челом бьют защитники трона царского, стрельцы московские и солдаты в полку, што на Бутырках, и народ весь, и власти все духовные: стать бы на царство старшему брату, царевичу Ивану Алексеевичу, первым царем. А молодшему брату, Петру Алексеичу, оставатца на троне ж вторым царем. Как было во времена былые, в Царь-Граде, при братьях-императорах Гонории и Аркадии, также при Василье да Константине, земле во благо, людям на радость, государям на прославленье. И так тому быть мочно: приедут иноземные послы – выходить к ним и принимать их царю второму, Петру, как первый царь здоровьем слаб и глазами скорбен. Войско вести на неприятеля – тому же Петру-государю. А Московским государством, землею всею править купно с боярами – первому царю, Ивану Алексеичу. Так любо ли? – обратился к выборным князь.
– Любо... Любо!.. А ежели хто не пожелает, воспротивитца тому, сызнова придем с оружием, и будет мятеж не малый, – не выдержав, послали угрозы выборные. И обратились прямо к царевичу Иоанну: – Што же, государь, сам слова не скажет нам, рабам своим? Волишь ли быть первым на царстве?
– Не молчи. Скажи свое слово! – внушительно, хотя и не громко заметила брату царевна Софья.
– А што мне им сказывать? – щуря свои больные глаза, угрюмо заговорил Иван. – Поставили – так буду царь. Первым-то уж и не надо бы мне... А и то сказать, буди воля Божия.
– Вестимо: выборные не собою говорят, но Богом наставляемы, – перебила упрямца царевна. – Дальше что скажешь, князь Иван Андреич?
– А другое челобитье стрелецкое и земское, всенародное, такое: в пособление юным государям для многотрудности царскова управления – да помогает сестра их старейшая, премудрая царевна-государыня Софья Алексеевна на многи лета. Так любо ль?
– Любо!.. На многие лета!..
– И нынче штобы от патриарха святейшего собор был созван и приказ был дан: присягу примать тем обоим государям. И все бы присягою крепко стало. Любо ли?
– Любо, любо!..
И один из выборных, подойдя к окну, стал махать шапкой стрельцам на площади.
– Любо, любо!.. – громовым откликом долетело сюда немедленно, и зарокотали барабаны, зазвонили колокола...
Софья выждала, когда стих шум, и в ответ на такую просьбу, похожую на приказание, с поклоном отвечала:
– Все так и повершим, как вы просите, ратники славные, пехота наша верная. Верую: не вашей то волей – Божиим хотением все объявилось. Челом бью за доброхотство ваше. Отныне не стрельцами московскими – надворной пехотой государевой именовать себя почнете. И в начальники назначается вам верный и храбрый слуга царский, князь Иван Андреич Хованский. А в подмогу ему – сын ево же, князь Андрей Иванов. Так – любо ли?
– Любо, любо!..
– Да еще за все заслуги ваши, за промыслы о царстве, о спокойствии земском – жалуем вам, полкам всем стрелецким и солдацкому, што в Бутырках, сплошь, по спискам, мал, велик ли человек, все едино – по десять рублев. Ежли ж в казне нашей государской враз таких денег не станет – брать вам ту дачу с патриарших, и властелинских крестьян, и с монастырских, и с бобыльских, также и с приказных людей по окладу, какой идет им от казны. И с дьяков, и с подьячих. Любо ли?
– Любо, любо!.. Любо, государыня-царевна!.. – восторженно отозвались выборные.
От площади снова откликнулось им тысячеголосое, мощное эхо толпы:
– Лю-юю-юбо!..
– Святейший отец патриарх, тебя вопрошаю, – только теперь задала Иоакиму вопрос царевна, – оклады те брать с крестьян твоих и властелинских дозволишь ли али инако укажешь казну собрата?
– Кесарево – Кесареви, мудрая царевна-государыня, – только и ответил евангельской отповедью святитель на лукавый, фарисейский вопрос.
Но стрельцы, в большинстве – аввакумовцы, капитоновцы и никитовцы, закоренелые староверы, и внимания не обратили на смирение Иоакима.
Снова заговорил Хованский:
– Еще челом бьют тебе и государям слуги ваши верные, надворная пехота государская. Штобы и на многие годы потом знали люди, внуки и правнуки наши: отчего настало великое побиение за дом Пресвятыя Богородицы и за вас, государи; какое великое пособие оказали полки стрелецкие с солдацким Бутырским полком купно, штобы всем то было ведомо – за какие вины побиты столь многие и высокие персоны, даже царской крови близкие, – на том месте, на Красной площади, где изменников тела ныне лежат, поставить каменный столб с надписями и все действо стрелецкое, службу их верную, и вины изменников начертать. И нихто да не посмеет стрельцов тех бунтовщиками либо изменниками звать. Так – любо ли, товарищи?
– Любо!.. Любо!.. Столб поставить... Уж тово не миновать... Знали бы все... Столб на Пожаре... на Красной площади... Чтобы все видели... Читали бы ваши слова государские. Чтобы нас не казнили потом за вины за старые!