Текст книги "Стрельцы у трона"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 34 страниц)
– Ладно, неси... Пущай они. Слыхали и мы на слободах: помирает царенька, подай ему, Господи, доброе здравие... Што ж, пущай бояре примут от нас душегуба, кровопивца Сеньку-полковника... Али новый царь наступит – он пущай разберет. Только бы нам Грибоеда к лешему... Так, слышь, и скажи боярам...
Тяжело взобравшись на костлявого, высокого коня, привязанного тут же, в низу лестницы, стрелец еще раз обернулся, кивнул головой в спину дьяку, который был уже у двери Приказа, выходящей на площадку, и потрусил рысцой по площади, даже затянув какую-то песенку от удовольствия, что так легко и удачно выполнил поручение товарищей...
Когда старик князь Долгорукий прочел челобитную, переданную ему в тот же день, под вечер, дьяком, он спросил:
– Што так спешно припожаловал с челобитьем, на дом ко мне заявился? Али не терпелося, пока я наутро сам загляну в Приказы?
– Не по своей воле то, боярин, князь Юрья Лексеич... Я было к Ивану Максимычу ранней побывал. Он меня к тебе и послал. Уж больно грозился стрелец, всяки беды сулил, коли задержу челобитье.
– Грозил стрелец?.. Тебе?!. Да што он, шалой али пьяный? В царский Приказ заявился да с угрозою!
– Не потаю греха, так уж пьян, што и лыка не вязал! А супротив ваших боярских милостей: Ивана Максимыча, да твоей, да сынка твово Михаила Юрича, князеньки, – такое городил и прибирал... и-и... язык не повернется и вымолвить...
– Ла-адно... Зажирели собаки стрелецкие... Мало им батогов, которыми недавно их велел потчевать... Еще прибавлю. Как звать-то нашево челобитчика? Знаешь ли? Я ему покажу...
– Не сказывал, как ево зовут... Я уж и то пытал. Сдогадался – не дал ответу. Да он наутро за ответом быть хотел...
– За ответом... Получит ответ... Ступай. Я утром буду поранней. Сам все разберу.
На другой день, хотя и рано, явился за ответом выборный стрелец, но ему пришлось недолго ждать... К приказам подъехал со своей свитой старик Долгорукий, поднялся наверх и первым делом спросил:
– А што, от грибоедовского полку посланец тут ли?
– Тут, уж давненько ждет.
– Покажьте мне его!
Позвали стрельца.
С шапкой в руке, отдав поклон важному боярину, стоит выборный, ждет, что у него будут спрашивать.
– А, так энто ты тут неподобные речи в царских Приказах ведешь? – вдруг багровея от гнева, закричал князь. – Узнаешь, пройдоха, как на нас, на слуг государевых, лаю непотребную изрыгать... Эй, берите его!..
Приказные служители двинулись вперед, сразу скрутили опешившего стрельца. Он даже не стал особенно сопротивляться.
По приказу князя немедленно был написан и подписан приговор. Дьяк сел на коня. Несколько сильных приказных сторожей, обычно выполняющих приговоры над обвиненными, потащили стрельца прямо в слободу, к сьезжей избе грибоедовского полка.
Ударили в било. Барабаны забили сбор. Двадцати минут не прошло – больше половины полка стояло уже на площади перед каланчой.
Дьяк, не слезая с лошади, откашлялся и стал читать приказ:
– "По указу... и прочая, мы, думной боярин, начальник-воевода Стрелецкого приказу, князь Юрий Алексеевич Долгорукий со товарищи приказали: стрельца, имярек..."
Тут дьяк остановился:
– Как звать-то тебя?
Угрюмо стоявший со связанными назад руками стрелец недоумело посмотрел на приказного.
– Ондреем зовут, по отцу Васильевым. А кличут – Щука.
– Та-ак. Выходит, карась – не дремай. Добро.
И, крякнув, дьяк продолжал читать указ, словно так и было написано в бумаге:
– "...Стрельца Грибоедова полка, Ондрюшку, сына Васильева, Щуку кнутом наказать за его облыжные, наносные речи и всякую лаю, всего дать двадесять ударов. А для примеру – сечь его на полковом кругу у съезжей избы, штобы иным было неповадно" {На конце кнута привязывались три ремешка из твердой, дубленой лосиной кожи, длиною в палец. После каждого удара на спине оставалась кровавая полоса.}.
Подписи прочел, число и год.
Говор смутного недовольства пробежал между стрельцами, кучками обступившими дьяка и связанного товарища, которого держали приказные каты-прислужники.
Но никто не решился первый сказать что-нибудь. С утра не успели еще охмелеть иные, способные на безрассудство в пьяном виде. И сильна еще была в них привычка к повиновению.
Но стоило дать самый легкий толчок – и эта напряженная толпа могла стать неукротимо опасной.
И толчок был дан.
Как только по знаку дьяка два прислужника стали валить на землю стрельца, чтобы исполнить приговор, тот вырвался у них из рук и кинулся прямо в толпу.
– Братцы... Да што же... За што же, родимые... За вас же, товарищи, за весь полк муку принимать должон... Застойте, заступите, товарищи! Вашу волю творил, подавал челобитную... А ноне даете на поругание посланца своего. Грех, товарищи... Стыд головушке, коли дадите меня на истязанье...
Кинулся на колени бедняк и, не имея возможности шевельнуть связанными руками, припадал головой к ногам стрельцов, губами ловил руки товарищей.
Дрогнула сильнее, зашевелилась, зашумела вся громада стрельцов.
Но еще не знали: что делать? Одно оставалось: прогнать дьяка с палачами. Но за этим должно последовать нечто бесповоротное. Не пройдет такая дерзость безнаказанно. Как ни слаба теперь царская власть, как ни идут вразброд бояре, вступая вечно в свару из-за доходов и выгод, в ущерб общему делу, – подобной дерзости стрельцам они не простят.
Пользуясь замешательством толпы, палачи снова схватили Щуку и стали валить его на землю, тут же срывая одежду, чтобы обнажить до пояса приговоренного к истязанию бедняка.
– Выручайте, братцы! – прерывистым, отчаянным воплем прорезал воздух Щука.
Палачи изловчились и сейчас же заглушили крик, заткнули чем-то глотку стрельцу.
Но нервы больше не могли выдержать у окружающих. Всякие благоразумные соображения были забыты.
Приземистый, широкоплечий стрелец из бывших астраханцев, откинув палку, которую держал в руках, как будто она мешала ему, подскочил молча к приказным, схватил одного, оторвал от товарища, толкнул его так, что тот кубарем полетел прочь. С размаху налетел палач на другого стрельца. Тот наотмашь ударил приказного, свалил его с ног, а сам кинулся туда, где другие приказные служители стояли, не решаясь: отпустить стрельца или продолжать свое дело?
– Прочь, идолы... Пока живы, уходите! – замахиваясь тяжелой палкой, крикнул второй стрелец.
И, не ожидая даже, пока палач исполнит приказание, опустил ему на голову удар, сам даже крякнув при этом:
– Э-х... Получай, аспид...
Бледные, окруженные десятками озлобленных лиц, видя над собой занесенные кулаки и палки, палачи оглянулись, ожидая, что дьяк заступится за них или скажет, что им делать. Но тот при первом же ударе, нанесенном служителю, быстро повернул своего коня, и теперь только насмешки и гиканье стрельцов неслись ему вдогонку.
Пустились следом за дьяком и все прислужники, нагнув головы, подобрав полы кафтанов, только покряхтывая при каждом ударе, который получали на бегу от кого-нибудь из стрельцов.
Расправляя затекшие, натертые веревкою руки, которые кто-то поспешил развязать узнику, Щука заговорил возбужденным, визгливым от озлобления голосом:
– Убегли, кровопийцы... Деру задали, собачьи прихвостни... За подмогой пошли. Верьте слову, братцы, – за подмогой пошли... Приведут драгун, солдатов да рейтаров... Всех нас изведут... Я сам в городу слышал: рать стрелецкую извести порешили бояре, как потачки мы им не даем. Постоим за себя, братцы... Не дадим в обиду себя, и жен, и детей своих... Начальство покличем... Куды подевались они, грабители?.. Как нужно – и нету их... Полный круг созывайте... Другие полки повестить надо. Нынче – нас обретают. А посля и за их примутся... Солдатам сказать надо. Им тоже солоно пришлося от командеров... Сами знаете: не раз подсылы были к нам и от бутырцев, и от иных полков... Бейте сбор... В колокол вдарим, братцы!.. Не дадим себя в обиду... Царь помирает. Так бояре и рады измываться над нами. Защиты-де не сыщем. Врут! Сыщем... Звони, робя... Бей в барабаны...
И, невольно заражаясь исступленным настроением товарища, большинство стрельцов кинулось бить в набат, затрещали барабаны, зазвонили колокола на соседней колокольне.
Напрасно более опасливые и благоразумные старые стрельцы пытались осторожно уговорить толпу, остеречь ее от того, что ждет бунтовщиков в случае неудачи.
– Не слушайте их... Это – предатели, подкупил боярские... На каланчу их – да вниз кидайте... Мы тута примем окаянных... За оружие беритесь... Теперь – по домам, за мушкетами, за пиками... Всем с припасом воинском идти на сход... – так кричали зачинщики.
Напуганные угрозой, смолкли те, кто думал удержать живую лавину без вина опьянелых, обозленных людей.
Всю ночь почти длился сход грибоедовцев. Поскакали отсюда гонцы в другие полки. Везде почва была готова и товарищам обещали немедленную помощь против притеснителей: начальников и приказных бояр...
Наутро первосоветникам-боярам сообщили очень тревожную весть:
– Шпыня доносят: шестнадцать полков согласились с грибоедовскими стрельцами. Да к им же пристал солдацкий Бутырский полк... И заставили приставов своих заодно идти, а попы ихние, все больше староверские, кресты и Евангелие выносили. И на том Евангелии да на кресте все присягались: друг за дружку стоять и до самой смерти. Всех-де не казнят. Москву без стрельцов не оставят... И коли бояре полковников на правеж не поставят, иску стрелецкого не выполнят, самим надо начать расправу с кровопийцами, со мздоимцами-начальниками... А починая с первого Ивана Языкова, ворам потатчика, да кончая князем Михайлой Долгоруких, што и сам правды стрельцам не дает, и отца-старика с пути сбивает...
Так доносили шпионы, подосланные в слободы, где разгорелся полный мятеж.
Теперь все полки решили составить одну общую челобитную и подать ее самому царю, выступая на это дело целым скопом. И только не решили: с оружием собираться им перед Красным крыльцом или на первый раз прийти безоружными и выслушать: какой ответ будет на челобитье?
– Как же нам теперя? – невольно бледнея от только что сообщенных вестей, спросил Языков у Долгорукого, с которым съехался утром, 25 апреля, в Стрелецком приказе. – Крутая заварилася каша. Оно, положим, и половины правды тово нету, што в жалобе на Грибоеда написано. Не хуже других полковник. Может, и пользовался малость от своих людей. Так один Бог без греха... А не миновать тово, што разобрать придется челобитную да для заспокоения горланов как-либо покарать полковника.
– Покарать... Да статочное ли дело? Будь начальник и втрое виновен, не можно по жалобе каждой холопской все творить, как они желают. Ныне – на полковника челобитная. Там – на тебя али на меня подымутся. "Не хотим-де, штобы Приказом нашим боярин Языков правил, али князь Долгорукий. Сеньку Шелудивца в начальники волим...". Так на кругу загалдят. И надо творить по-ихнему? Моя дума такая: войско собрать, которое не замутилось, окружить слободы. Попугать пищалями, две-три избы разнести ядрами. А тамо и крикнуть: "Несите оружье все сюды. Сдавайтеся на нашу милость". Разборку сделать как надобно. Зачинщиков – перевешать али башку долой безразумную. Ково – в колодки... Иных повыслать... Вот, останные-то ровно из шелку тканные станут. Так я мыслю.
– Да и я бы не прочь. Не пора, слышь, боярин... Сам знаешь: царь, почитай, одной ногой в гробу стоит. Помрет – кабы смута иная, куды грозней стрелецкой, не загорелася. Ратные люди в пригоде станут все до последнего... Эй, боярин, давай поступимся на короткий час. И подержим недолго полковника под стражей, а там ево на волю пустим. Стрельцов бы замирить. А пройдет смута – разочтемся с ими своим чередом. Будут помнить, как челобитные писать, властям грозить, мутить по царству.
– Што же, пусть так, коли так, – неохотно согласился гордый старик, сознавая, что Языков в данном случае прав.
Грибоедов, заглянувший тоже в Приказ, чтобы вызнать, в каком положении его дело, немедленно был взят под арест. В слободу послали извещение, что жалоба стрелецкая рассмотрена и полковник-лихоимец арестован.
Обрадовались, зашумели стрельцы.
– Вон, братцы, наша взяла!.. Слышали?!
– Любо!.. Пускай и от нас грабителей-полковников уберут, – отозвались на это стрельцы других полков.
И быстрее заскрипели перья полковых писцов, выкладывая на бумагу все обиды, настоящие и мнимые, какие терпели ратники от жадного и распущенного начальства.
Когда же через день стрелецкая громада узнала, что Грибоедов был арестован для виду и на другое же утро потихоньку отпущен домой, озлобление, ослабевшее в этих людях, вспыхнуло с новой силой.
– Эки проныры, обманщики! Морочат только нас... Время тянут. А там – и пожалуют с иноземцами да рейтарскими полками, перебьют нас или зашлют на край света, – как бы угадывая тайные планы бояр, толковали на сходках стрельцы.
И одно общее решение постановили почти единогласно:
– Взять челобитную и к самому царю идти. Пусть он казнит и милует, пусть по правде рассудит своих верных слуг, стрельцов, с лихоимцами-начальниками да с боярами, которые тех воров покрывают, дружбы и корысти ради.
Решение состоялось 26 числа. Тут же начали подписывать челобитную, почти того же содержания, как и первая, поданная грибоедовцами.
Между прочим, там было так написано: "На наших полковых землях, на наши деньги сборные выстроили себе полковники загородные дома; жен и детей наших посылают в деревни свои подмосковные: пруды им копай, плотины, мельницы строй, и сено коси, и дрова секи. Нас самих гонют тоже им служить, не то чистую работу делать, а иное што. И по дому, и по двору, ровно скот тяглый, работаем, что людям ратным и не подобает. И принуждают нас побоями и батожьем за наш счет покупать себе цветные кафтаны с нашивками золотыми и всякими и шапки бархатные, и желтики (сапоги желтой кожи), штоб от других богатых полков без отлички. А из государева жалованья нашево вычитают себе и хлебные запасы, и деньгами немало. И за многи годы нам окладных и жалованных кормов не плачено. А тем воровством полковники те безмерно побогатели. А не будет нам дано суда и правды – так хоть самим доведется тех ведомых воров-лиходеев перебить, а домы их по бревну разнести".
Так заканчивалось челобитье.
Тут же был приложен список полковников, которых обвиняли стрельцы, и бесконечные списки – счет всего, что, по их расчету, недополучили челобитники из своего оклада деньгами и припасами всякими или сукном, холстами, которые тоже отпускались им по известной росписи.
Подать на другой день этой обширной челобитной не удалось.
Вечером царь отпустил Иоакима, с которым часто и подолгу толковал наедине всю эту неделю. Полежал немного спокойно и вдруг слабо застонал:
– Где Стефан? Плохо мне вдруг... темно в очах – што-й-то...
Врачи поспешили к больному.
Очевидно, очень плохо стало Федору. Силы быстро падали. Приходилось чуть не каждый час давать укрепляющие средства, чтобы сердце не остановилось. Царь то впадал в легкое забытье, то приходил в сознание и, с трудом дыша, наконец приказал:
– Всех зовите скорее... Помираю... Хочу видеть братьев... Сестер... Святителя просите. Матушку государыню... Петра... Петрушу...
Эти слова, угасающий голос, искаженное смертной тоской лицо так повлияли на царицу Марфу, которая с Софьей была в опочивальне больного, что она лишилась сознания.
Перенесли ее в соседний покой, отдали на попечение старухи Клушиной и другой постельницы, дежурившей там.
Рано на рассвете поскакали и побежали гонцы в Чудов монастырь, к патриарху, к первым боярам – во все концы московские.
Искрой пронеслась печальная весть по городу и по его посадам: "Царь умирает..."
Вместе с теми, кто был зван во дворец, толпы разного люду стали подходить, наполнять пределы Кремля, и все жадно ловили слухи, долетающие сюда из покоев царских, из царицыных теремов.
Быстро наполнилась людьми самая опочивальня Федора и соседние покои.
У постели столпилась вся семья: тетки, сестры, царица Наталья с Петром, Иван-царевич со своим дядькой, князем Петром Ивановичем Прозоровским, не отходящим никуда от питомца.
Несколько раз в течение долгой агонии, тянувшейся до четырех часов дня, Федор пытался что-то сказать, делал движение головой, слабо шевелил пальцами, словно подзывая кого-то.
Патриарх и Наталья, царевна Софья и боярин Милославский поочередно наклоняли ухо к самым губам умирающего.
Но только невнятный, прерывистый лепет срывался с этих посинелых губ.
Можно было различить отдельные слова:
– Матушка... Петруша... брата Ваню... Батюшка... царство... Петруша...
И даже от такого слабого шепота, от этих несвязных фраз силы его истощались. Он закрывал глаза, сильно вздрагивал, хрипло, тяжело дышал.
И не помогали ему самые сильные средства, какие решились дать умирающему Гаден и другой врач, чтобы поднять на короткое время силы, дать возможность хотя бы на словах объявить свою волю по царству, так как письменного завещания Федор сделать не успел, а бояре, случайно или умышленно, не торопили его с этим.
Садилось солнце, клонился к вечеру, догорал уже день так тихо, так печально, одевая пурпуром и золотом закат, затканный дымкой весенних облаков.
И тихо угас Федор, догорела молодая жизнь, все время бледным, неровным огнем пылавшая в слабом, подточенном болезнью организме.
– Душно... окошко... брата на царство... Господи... Пресвятая... Душно!..
Прозвучали последние слова... Несколько судорожных движений... И не стало на Москве царя Федора Алексеевича. А нового царя – не было названо умирающим.
Как только патриарх смежил глаза мертвецу, первой мыслью у святителя и у всех был тревожный вопрос: "Кто займет трон? Иван из рода Милославских или Петр из рода Нарышкиных?.. Или они оба вместе, как толковали еще при жизни Федора некоторые бояре, думая этим примирить обе враждующие партии".
Первым патриарх совершил последнее целование, и, пока остальные прощались с усопшим, пока омывали и облачали тело в царские ризы, поверх савана, – Иоаким, приказав трижды ударить в "Вестник"-колокол, прошел в свою Крестовую палату, куда за ним последовало все духовенство.
Помолчав, он обратился к попам:
– Там – плач и рыдание у тела государя почившего. Но на меня Господь возложил тяжкую заботу: устроити престол и землю, чтобы не сиротело царство, как сиротеет ныне царская семья. Известно вам, отцы и братие, что остался по усопшем второй брат, и совершенного по царским звычаям возраста: ибо шесть на десять лет исполнилося Яну-царевичу. Та только ж не нарекал ево при жизни царь Хвеодор, бо ведомо нам всем: скорбен телом и духом той царевич. Другой у нас есть отпрыск древа царского. Юный Петр, коему десять лет исполняеца лишь в сем року. Но цветущего здравия, редкого разума отрок и скорее на такого похож, коему уж и шесть на десять годов минуло. А еще к тому – матерь государыня, великая княгиня Наталья Кирилловна жива у сего царевича, што буде на пользу царству. Ибо может избрать благое правление, доколе отрок-царь придет в совершенные годы. Как мыслите, обсудя все сие: кого наречи на царство?
Первый по старшинству Чудовский настоятель Адриан, потом занявший и престол патриарха, опросив остальных иерархов, ответил Иоакиму так, как и можно было ожидать:
– По воле Божией надо быть царем государю, великому князю Петру Алексеевичу, Да подаст ему Господь сил и мудрости на подвиг царства.
– Аминь. Теперь прошу вас, не забывайте: глас народа – глас Божий. Я к боярам выду, к царевичам, ко всем ближним вящшим людям. Али бо к себе их позову. Они пусть обсудят и решат. А вы – грядите на дворы дворцовые и на площади кремлевские, где уж собрался народ. И еще собирайте. Пусть станут на обычном месте все: от гостей и гостиных черных сотен люди, и от купцов, и от разных чинов, и от стрелецких слобожан, и от слобод хамовных – кадашевских и иных... Единым словом – ото всево люду московского штоб стали лучшие люди... И скажите им, как вам Господь на ум послал избрати. И выйду я, вопрошу их: ково они нарекут? Чин надо исполнить всенародный, штобы потом помехи и неладов не было на царстве, ково ни укажет нам Господь. Воистину – помазанник земли и Бога будет той избранный... Идите.
Разошлись по всем площадям иереи, стали на крыльце дворцовом владыки, послали бирючей: кликать и звать народ к Красному крыльцу.
Скоро пройти уж нельзя было от толпы.
И духовенство пересказывало народу, что им говорил Иоаким. Повестило, что ими, духовными лицами, избран Петр, один, без Иоанна, так как последний здоровьем слаб.
– Выйдет святейший патриарх, вас, люди московские, большие и малые, пытать станет: ково хотите на царство? Дайте ответ по душе, как Бог вас наставит...
Так заключили свои речи попы.
Как рокот волны или далекого грома, имя Петра прокатилось по толпе.
Поднялись было отдельные голоса:
– Ивана бы... Старшой тот царевич...
– Обоим бы государить... Оно бы лучче...
Но этих несогласных с общей волей вынуждали молчать.
В то же время патриарх прошел снова к царевичам, к боярам-первосоветникам, к думским и ратным, служилым людям.
Здесь явно обозначилось два течения.
Друзья Милославских с отчаяньем видели, что власть уходит из рук. Стрельцы, еще не подготовленные к делу, сейчас заняты личными вопросами. Партия родовитых бояр, иноземные войска, влиятельное поместное дворянство, подчиняясь авторитету патриарха, его выбору, о котором узнали сейчас же во дворце, решили стоять за Петра.
Ближайшие к Нарышкиным лица даже явились сюда с кольчугами под шелковыми кафтанами, с оружием, спрятанным под одеждой, готовые на смертельный бой, только бы отстоять свое дело.
И когда патриарх, повторив почти все те же доводы, какие приводил попам, задал вопрос:
– Государи-царевичи, думные бояре, окольничьи, воеводы, служилые и "верховые" люди, Христом заклинаю вас Распятым, по чистой совести скажите: ково на царство волите?..
– Петра... Царевича Петра Алексеича... Ево государем, – так почти единодушно ответили все бояре, наполнявшие обширный передний покой дворца и сени перед этим покоем...
Как и в народе, так и здесь – один, два голоса несмело прозвучали в разрез другим сотням голосов:
– Ивана Алексеича на царство. Ево волим... Старшова царевича, роду Милославских... Единоутробнова почившему государю...
Окриком, бранью были встречены эти слова.
Но Иоаким усмирил бояр из партии Нарышкиных, которые уже сбирались кинуться на расправу с смельчаками:
– Стойте, чада мои! Господним именем молю вас: воздержитесь от насилья. Здесь – вольно кажному свое слово сказати. Тем святее и тверже будет общее избрание ваше. Пусть выступит, хто казав, шо не Петра на царство. Пусть изложит мнение свое.
Из толпы недругов Нарышкиных, очевидно ободряемый своими, вышел простой, небогатый дворянин Максим Исаич Сумбулов и торопливо, запинаясь от волнения, заговорил:
– А как я помышляю: царевичу Иоанну Алексеичу, как он старший есть и летами совершен, и подобает быть единым государем, царем-самодержцем и всея Руси...
Сказал и умолк. А по лицу, по лбу так и выступила испарина.
Понимает захудалый дворянчик, что сильные покровители выставили его застрельщиком, хотят посмотреть: не пристанет ли еще кто к этому заявлению...
Но неодобрительный гул был ответом на быструю, сбивчивую речь Сумбулова.
Старец Иоаким добродушно улыбнулся, погладил свою редковатую бороду и начал наставительно и кротко:
– Чадо мое! Не ведаю, как звати тебя, как величати... Почтено есть, что старость чтишь и ей первенство желаешь. Но спрошу я тебя: слыхал ли, што тут мною объявлено было о двух царевичах? И еще спрошу: вот два древа – рослое, но бесплодное, ветла али вяз там подорожный... А вот – невеликая вишенка, юная, кудрявая, вся не токмо цветом, но и плодами обремененная. Што изберешь? Ково из двух почтишь... то ли древо, што старей и без пользы, или плодовитое, хотя и юное? Тако и оба те брата-царевичи. И снова пытаю тебя: ково изберешь?
– А как я помышляю: царевичу Иоанну Алексеичу, как он старший есть и летами совершен, и подобает быть единым государем всея Руси, – только и мог повторить, как заученный урок, совершенно обескураженный Сумбулов.
Но его уж и слушать не стали. Патриарху со всех сторон кричали:
– Петра... Ево, вот ево... Царевича Петра на царство!
И все глаза и руки обратились к Петру, которого сторонники догадались в эту минуту вывести из спальни почившего брата.
Милославские с друзьями пытались было заговорить. Но Иоаким поспешно возгласил:
– Аминь, и я реку, как уж единожды сказал. Теперь еще народ испытать надо. Народа воля повершит наш выбор. Как Москва желает, так и мы сотворим. Идемте, царевичи, князья и бояре... А ты, государь-царевич, тут помедли с государыней-матушкой да с присными твоими. Я позову, как надо будет.
Петр и вся семья Нарышкиных остались в палате, а патриарх, окруженный всеми боярами, властями, вышел на площадь, что у церкви Нерукотворенного Спаса за оградой.
Едва задал Иоаким свой вопрос, одним кликом, одним именем ответила многоголовая, густая толпа:
– Петра на царство... Хотим царевича Петра!..
– Единого его ли? Или оба да обще царствуют, с братом Яном Алексеичем? – для большей ясности повторил вопрос патриарх, твердо уверенный в том, как ответит народ, заранее умно подогретый и настроенный посланцами самого патриарха и Нарышкиных.
– Петра одново... Ему одному государем быть... Не надо Ивана... Петра на царство!..
И без конца гремел, повторялся этот же народный приказ...
– Так буде воля Божия!.. Иду нарекать царя. А вы все, и простые люди, и ратные, идите во храмы кремлевские. Там все приуготовано. Примите присягу царю и государю, великому князю Петру Алексеичу, самодержцу всея Великия, Малыя и Белыя России. Аминь... Да живет на многие лета!..
– На многие ле-ееета...
Восторженный клич потряс окна дворца и долетел до царевичей и царевен, до семьи Нарышкиных, до всего гнезда Милославских, которые здесь в одном покое стояли и ждали: чем разрешит судьба их многолетний спор?
Услышав эти крики, вздрогнула, кверху вскинула головой царевна Софья и вышла из покоя, а за ней и все царевны, старшие и меньшие.
Радостью засветилось лицо Натальи, когда она с молчаливым благословеньем опустила руки на голову царевича-сына, в этот самый миг призванного на престол волею народа и неба.
Вернулся патриарх, с ним вместе все прошли в Крестовую палату. Грянул хор: "Аксиос...", "Осанна!".
И совершилось наречение на царство царя Петра Алексеевича, первого Императора и Великого в грядущем...
Всю ночь толпы народа, переходя из одного собора в другой, совершали поклонение перед телом усопшего Федора и присягали новому царю-отроку, Петру Алексеичу и всему роду его. Везде на посадах, в стрелецких слободах, на окраинах столицы, как и в Кремле, разосланные гонцы собирали стрельцов и народ во храмы – и все приносили присягу новому государю, а попы служили панихиды по усопшем Федоре.
Крупными быстрыми шагами, совсем не по-девичьи, ходит взад и вперед по своему покою царевна Софья.
Остальные сестры уселись тут же, теснятся на скамье друг к другу, словно опасаясь чего-то или взаимно защищая одна другую.
Самая старшая, Евдокия, которой пошел тридцать третий год, – рыхлая, почти совсем увядшая, сидит в углу, прислонясь к стене, уронив на колени пухлые, белые, унизанные перстнями руки, и тупо глядит перед собой глазами, без выражения, словно и не видит ничего, – ни Софьи, мятущейся по тесному покою, ни сестер Марфы, Марии и Федосьи, прижавшихся к ней с обеих сторон.
Порою слезы набегают на глаза царевне, собираются в этих неподвижно уставленных, маленьких глазках, выкатываются из-под обрюзглых век и падают, скатываясь по щекам, на высокую, ожирелую, медленно вздымающуюся грудь.
Екатерина, самая миловидная из сестер, но тоже тучная, двадцатичетырехлетняя девушка, кажется много старше. Она сидит немного в стороне, облокотясь на стол, и перелистывает большой том: "Символ Веры", сочинение Симеона Полоцкого, на первом листе которого красивым, четким почерком, с разноцветными украшениями было написано посвящение от автора царевне Софье.
Придвинув поближе канделябр со свечами, слабо освещающий покой, довольно медленно разбирает царевна писаные строки, испещренные замысловатыми завитушками и росчерками искусного каллиграфа.
Тоскливые думы одолевают Екатерину, как и остальных царевен. Но она не любит печального, грустного в жизни. И чтобы отогнать черные мысли, вчитывается девушка в давно знакомые ей, размеренные строки, которыми как-то не интересовалась раньше:
О, благороднейшая царевна София.
Ищеши премудрости выну (непрестанно) небесные.
По имени тому (Мудрость) жизнь свою ведеши,
Мудрая глаголеши, мудрая дееши.
Ты церковны книги обыкла читати,
В отеческих свитцех мудрости искати...
Дальше пиит говорит, как царевна, узнав о новой книге Симеона, «возжелала сама ее созерцати и, еще в черни бывшу, прилежно читати»... И как ей понравилась книга, почему и приказала переписать сочинение начисто, как его поднес Софье Полоцкий. Вместе с книгой – и себя поручает он вниманию и милостям царевны и кончает льстивой, витиеватой похвалой:
Мудрейшая ты в девах, убо подобает,
Да светильник серца ти светлее сияет:
Обилуя елеем милости к убогим,
Сию спряжа доброту к иным твоим многим.
Но и сопрягла еси, ибо сребро, злато –
Все обратила еси милостивне на то,
Да нищим расточиши, инокам даеши,
Молитв о отце твоем теплых требуеши.
И яз грешный многажды сподобился взяти,
Юже ты милостыню веле щедро дати...
Почти вслух дочитывает Екатерина напыщенную оду, а сама думает: «Вот какие люди хвалили сестру. Умела же добиться. И все мы ей верили, что сделает она по-своему, не пустит на трон отродье Нарышкиной... А тут...»
И темной, беспросветной тучей рисуется ей будущая жизнь, какая предстоит всем им, сестрам-царевнам. Так же заглохнут, завянут они, как их старухи тетки, вековечные девули, больные, обезличенные, вздорные, доживающие век в молитве, в постах, в среде своих сенных девок, шутих, дурок и юродивых...
Не в такой ясной, отчетливой форме, но эти мысли теснятся в душе царевны.
И свою тоску, свое предчувствие печального будущего она связывает только с сестрой Софьей, ее винит во всем. Уж если ей все верили, она должна была дойти до цели, не останавливаясь ни перед чем... Мало ли есть средств? Можно проникнуть и в терем Натальи, и в покои Петра... Не бессмертные же они... Грех, правда, великий грех... Так всякий грех замолить можно. И, наконец, расплата за грех еще не скоро будет, там, в иной жизни. А прожить так, как теперь, придется много лет... Это же хуже ада... И во всем – Софья виновата...