Текст книги "Стрельцы у трона"
Автор книги: Лев Жданов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 34 страниц)
Разгоряченный князек сперва было и не разобрал, за кого хоронится Софья, и только в нескольких шагах сразу остановился на бегу, поспешил ударить челом нежданному посетителю и отошел к сторонке.
– Ишь, лисичка какова, Софьюшка моя! В игре бойка. А как ловить пришлось, за отца хоронится, – весело улыбаясь, сказал отец, целуя пылающее, миловидное личико дочери. – Иди, Варвара, на расправу... Лови, бери ее, Васенька.
И шутливо толкнул от себя Софью.
– Конец игре. Неча ему ловить меня, – ответила Софья. – Бона, все бегут...
Действительно, дети, увидав царя, кинулись к нему, оставя игры.
– А где же ангел-то наш, свет Марьюшка, – перецеловав всех, спросил Алексей.
– В терему, видно тетушке Арине помогать по домашнему пошла, – ответила та же, везде поспевающая, все наблюдающая Софья.
– Ин, ладно. Трапезовать не пора еще... Вы забавляйтесь, детушки, покуль не покличут. А я в покои пойду. Повидаю тамо их. А ты, Докушка, ишь, упарилася как, – обратился он к Евдокии, которая почти переросла отца и стояла перед ним цветущая, здоровая, но какая-то грустная. Словно, не хватало ей чего-то, чего она и сама не могла понять...
– Гляди, не прознобися. Хоть и солнышко, а свеженько нынче. Видела сестренку малую? Вот тебе забота. Попестуешь ее. Крестить будешь. Наталией наречем. Кума тебе подберем изрядного... Милуша ты моя...
Пригладив ей пряди волос, выбившиеся от напора воздуха во время катанья, Алексей кивнул всем головой и прошел в хоромы.
Пять-шесть ступеней из сада вели на крыльцо с навесом, вроде высокой террасы, куда выходили окна летней Столовой палаты царицына терема; затем шла другая большая комната, вроде общей детской, где учились дети или играли, если ненастье не позволяло быть в саду.
Дворовые девушки под наблюдением Анны Леонтьевны, матери Натальи, накрывали несколько столов в первом покое. Тут же хлопотала и царевна Ирина Михайловна.
Поздоровавшись с обеими, царь спросил о Марье.
– Наша монашка все в святцы глядит, – отозвалась Ирина. – Тамо, вон... Покликать можно...
– Нет, я к ей пройду, – сказал Алексей и ступил за порог соседней комнаты.
Именинница Марья услыхала голос отца и поспешила ему навстречу, от окна, за которым сидела и читала "Четьи-Минеи", большую книгу в тяжелом, серебром окованном переплете. Почтительно поцеловала она руку отцу.
– Здорово, с ангелом, дочка. Аль в зиму времени мало будет в святцы глядеть? Не старуха какая. Красные денечки стоят. Бабье лет, слышь. И вам, девкам, погулянка... А ты у меня... Энто што? – принимая от дочери тонкий белый платочек, в который было завернуто что-то круглое, спросил Алексей и стал разворачивать.
– За твое здоровье, батюшка, ноне просфорку вымала, послал Бог милости, как у заутрени была. Прими, сделай милость. Вкуси во здравие. Молилась я, грешная, за твою царскую милость. Удачи и долгоденствия послал бы тебе Господь.
И дочь снова по-монашески, смиренно поклонилась отцу.
Бледное лицо царевны говорило и о внутренней работе, какую эта девушка двадцати лет несомненно переживает, и о постничестве, о добровольных попытках подвижничества. Давно уже стала проситься царевна в монастырь. Но ее отговаривали от пострижения, хотя и не мешали в теремах вести почти затворническую жизнь. И даже сегодня, в день своего ангела, Мария была одета как всегда, в, простое, темное платье с такой же телогреей.
– "Грешная"... Э-х ты... светланушка ты моя... Коли ты "грешная", каки же и праведны есть?.. Как нам зватися?.. Ну, ну, потрудись за ны... Отмоли все грехи наши, вольные и невольные, "грешница" ты моя мудреная.
Алексей привлек девушку, особенно осторожно и ласково коснулся ее лба поцелуем и хотел было пройти дальше, но, вспомнив что-то, вернулся к порогу столовой.
– Аринушка, чево Петеньки не видать? Али, бабушка, ты не знаешь ли, что внучок? Здоров ли, Бог дал, дитятко мое малое? – обратился Алексей к сестре и к старухе Нарышкиной.
– Спи-ит внученько-то, покоится ево царское величество, – протяжным областным говором отвечала Нарышкина. – Не изволь тревожитися. Ровно яблочко наливное младенчик Божий, храни его ангели-херувимы, серафимы-заступники... Тьфу, тьфу, тьфу...
И она подула и плюнула на три стороны, чтобы оберечь от сглазу ребенка. По ее разумению, даже и близкие люди должны поменьше поминать младенца или толковать о его здоровье, чтобы "не сглазить".
– Ну, ин ладно... Дал бы Бог и все так... Тьфу, тьфу, тьфу, – тоже отплюнулся и Алексей. – Пройду покуль в свою боковушку. За столы – не скоро, видать?
– Скоро, братец-государь... Часочек один, а то и мене... По тех пор, государь-братец, не поизволишь ли выслушать, што сказать тебе имею? Уж сделай милость, не откажи слуге твоей, сестре родимой. Челом бью, Алешенька!
Легкая тень промелькнула на лице Алексея. Он подавил досаду, но рука невольно потянулась кверху и почесала затылок, покрытый короткими, густыми и тёмными еще волосами с легким налетом седины.
"Сызнова за ково-либо из опальных печаловаться почнет, – подумал он. – Надо послухать. Инако не отвяжешься".
И спросил вслух:
– Тут, што ли, скажешь? Али ко мне пройдем?
– К тебе лучче, думается, царь-братец... Как повелишь ни то, государь.
– Ну, идем...
Придя в свой покой, Алексей сбросил шубу, отдал шапку и посох в руки дежурному "жильцу", заменяющему здесь и придверника и камер-пажа.
Когда тот вышел, Алексей подошел к теплой печке, прислонился к ней спиной и обратился к Ирине, стоящей у стола между окнами:
– Ну, садись, Аринушка, гостья будешь... Толкуй, што тамо у тея. А я погреюсь... Хоша и тепло, да плохо нас с тобою кровь, видно, греет наша старая... Што же молчишь? Сказывай: за ково жалобить нас пришла?
– Не жалобить, а милости просить, государь-братец... Великой царской милости. Так сдается, Алешинька, и ради нынешняво дня святова да радостнаво и по душей своей по милостивой, – ангел ты мой, не откажешь сестре в ее великом прошении.
– Коли больно велико, так и льстивсто, и поклоны мало помогут, сестрица... Все по мере творится. И цари не вольны на иное. Коли што несообразное, коли уж из ряду вон... А што можно, сделаю. Сестра ты мне старшая... Как ни вспомню, кроме добра – зла я от тебя не видал... Проси уж... Только, слышь, што бы сообразное...
– Несть образца на милость, – слышь, так бают люди старые. И мы с тобой, сам молвил, государь-братец, – не молоды же. Надоть и о душе помыслить. Ино и то сотворить, чево бы на небесах зачли, хоша бы на земли и в ущерб было оно твоему царскому величеству. Да, слышь, и ущербу не буде. Святое дело сотворишь. Неправды поизбудешься, слышь, в котору ввели тебя некие людишки бесстудные, поскоки новые... Им – ништо... Злобу свою тешут, гордыню питают несытую. А на твоей душе грех, как царь ты земле, за всех ответчик.
Такое вступление, весь напряженный тон, каким заговорила Ирина, очевидно, подстрекаемая сильным чувством, не помогли ей, а только испортили дело.
Податливый часто, довольно слабохарактерный, Алексей все же не любил, если на него старались воздействовать так стремительно, грубо и властно.
Он за долгие годы власти был избалован теми, хотя бы и внешними проявлениями раболепства, какими был окружен в качестве Московского государя, повелителя земли, вождя всех боевых сил страны.
Сам патриарх – и тот, зная характер царя, умел осторожно добиваться, чего ему хотелось. Ближние бояре, хотя и явно накладывали руку на волю царя, и он это чувствовал, ясно сознавал, – но все делали с соблюдением известных форм, с византийским этикетом; с раболепными поклонами...
Добрая, искренно любящая брата Ирина тоже понимала, что путь обходов вернее поведет к цели. Но в данную минуту она узнала о вещах, слишком для нее огорчительных. Сдержанная обида, накопившаяся в груди давно, чуть ли не с минуты появления в теремах новой царицы, сейчас эта обида особенно сильно заклокотала и рвалась наружу, словно против воли самой царевны.
Старая дева, добрая по натуре, робкая, забитая воспитанием и полузатворнической жизнью, она все-таки хранила в себе долю властолюбия и сознания собственного достоинства. Окружающая среда, темная и раболепная, но беспощадно злая, жадная и беззастенчивая в достижении своих целей, не успела вконец вытравить некоторого идеализма, даже фанатичной веры и ревности по вопросам царской чести, семейной любви, справедливости и долга государей перед их народом.
Вопрос был важный. Ирина не смогла начать лукавым обходом. И ей казалось, что брат должен понять ее. Хотя тут же, едва прозвучало ее решительное обращение к царю, она ясно заметила, как тот выпрямился, насторожился и стал весь какой-то неподвижный, словно выточенный из дерева. Не осталось и тени ласкового, родственного доброжелательства, с каким он минуту назад заговорил со старшей сестрой.
– Не пойму я никак, о чем речь ведешь, государыня-сестрица? Может, и сама поотложишь на посля. Поемши и толковать легше, – сухо заметил он, очевидно, предчувствуя неприятный разговор и делая последнюю попытку избежать лишних неприятностей и для себя, и для сестры.
– Растолкую, государь-братец. Затем и потрудила твою милость, уж не посетуй. Не велик сказ... И словто немного. Про боярыню, про Морозову, Федосью Прокопьевну, да про сестру ее, про княгиню Овдотью Урусовых. Да, ошшо, почитай, не про чужова... Про дядю про роднова, про боярина Семена Лукича Стрешневых... Колико лет в опале томится, в Вологде... А мы тут, свет мой, радошно проживаем. Не грех ли? Оговорили, слышь, дядю. А ты и веру дал... Была ль нужда ему изводить тебя, государь, то бы подумал... Не взыщи, што так докучаю... Под серце больно подступило. А и то мыслю: потиху сказать, не дойдет до серца твоево государскова за всей заботой, за всеми трудами царскими. Уж, прямиком и скажу...
– Слышу, слышу, сестрица Аринушка. Еще чево скажешь, вали заодно...
– Што и сказать?!. Вон, слышь, пыткой пытали честную вдовицу, боярыню Федосью. Мочно ли то!.. И сестру ейную, Овдотью... И на дыбе трясли... и огнем палили... Господи...
В искреннем ужасе, ясно представляя себе муки обеих женщин, Ирина закрыла побледневшее лицо обеими руками.
– А за што пытали-то, знаешь ли, сестрица?.. Не тебе, бабе, чета, – сам патриарх-владыко ко мне доведался... О той же строптивице печаловался. Вот, не похуже тебя, да поласковей, слышь, толковал, хоша и повыше будет, пастырь Божий. Баял мне, слышь, тако: "Чтобы, мол, княгиню домой вернуть, князю отдать... Заодно и боярыню ту, Морозову-вдовицу...". Сызнова ей домишко отдать да людишек-крестьянишек малость на потребу. Дело-то, говорит владыко, ладнее будет. Женское их дело. Много ли смыслят они?...
– Вот, вот, государь-братец, невместно тебе с женским полом тягаться. И моя дума такая... Вот...
– Вот, вот... Ан, не вот вышло. Я и говорю владыке: "Не жаль дать и вдвое. Да – все пустое. Уперты бабы али с кругу сбились, ове с ума рехнулись – хто знает. Давно, говорю, так бы сделал, да не ведаешь ты ихней лютости. И сказать, мол, нельзя: сколько много наругались мне они и доныне ругаются... Хто столько зла и всякова неудобства мне оказал, если не те бабы. Не веришь, призови, сам испытай их. Вкусишь ихней прясности... Вот, после и поисполню, чево попросишь". Слыхала ль о том?
– Слыхала, – видимо неохотно ответила Ирина.
– Ara, слыхала... А как далей дело было, знаешь ли? Призвал их Питирим. Поодиночке. В Чудов монастырь, в палату соборную, в цепях привезли. И власти духовные тута... И от городских начальников немало. Все по ряду. По добру вопросил патриарх: "Дивно-де, как возлюбила ты, жено, железа сии да позор свой". А она таково радостно на ответ: "Не железа на мне – венец мученический грешница приять сподобилась, аки святии отцы и апостоли...". Старец святой ну увещать ее: «Откинь ересь да заблуждение. Пришли причастие, яко подобает. Сам потружусь на старости лет, исповедую, причащу тебя... Все на прежнее поворотится». А безумная и патриарха поносить стала... Слугой диавола, рабом антихристовым назвала... Види старец, не в своем разуме баба. Благодатью Божией просветить ее возжелал... Елеем помазанье сотворить надумал. «Да приидет в разум, – говорит, – яко же, видим, ум погубила...». Куды тебе... Слышь, только и старца не прибила. Помазание отринула. «Не касайся меня отступным маслом! – кричит. – Не губи мой труд великий, что целый год эти цепи несла, муки принимала, – единым часом сим!.. Отступися! Ничего не хочу вашего. Все – нечисто». Што тут было!.. Увели безумную... Сестра ее – не лучше же, а почище делала. И с ей ничего не вышло у старца. Вот уж тута, воля-неволя, пришлося и пыткой пытать тех еретиц нестерпимых... Да мало еще... Жечь бы их надо, как на совете мне радили... От них, слышь, и то смута в народе пошла... Боярыня первая, Морозова... Урусовых княгиня – в поборницы за старое пошли. Дак простой люд, который и не помыслил бы, за честь сочтет с ими же против указов моих и патриарших насупротив идти! Жечь, одно и надо!
– Што ж не сжег? Слыхала и я про советы... Кабы не старец добрый, воевода князь Юрий Лексеич, не Долгоруков князь – гляди, двоих боярынь честных словно татей, али бо разбойных подлых людей, на Пожаре при Лобном месте так и сожгли бы в срубе... Царское то дело, доблесть великая! А родитель наш, блаженной памяти свет государь Михаил Федорович и думать не думывал так над женским полом и ради гнева царского своево промышляти... А вот ты, царь, иное мыслишь... По-иному, слышь...
– Ну, буде, Арина... Слышь, молчи уж. Нелеть мне
и тольковать с тобою боле. Помню я, что сестра ты мне старшая... Подобру пытался, по-хорошему... Да видно и у тебя – засад в голове... В трухлявый пень вереи не врубишь... Я, слышь, не неволю людей... Про себя што хошь думай... Наружу лих не выноси!.. А они – прямую проруху царству чинят... Соблазн подают... Они не сдадут ничево, им тоже не будет нашей милости... Так и знай... В останный раз тебе говорю... Я, слышь, Арина, не суюся в твои дела, в холсты, в мотки, в лотки в бабьи, в твои тальки-гальки да в суконья. Хочешь – даришь дармоедам всяким... Нето продаешь торгашам-пройдисветам, кои за алтын полтину купить норовят... И ты в дела наши царские отнюдь не мешайся. Моя воля – и творю по ней. Помни раз и навечно...
– Кое не твоя воля... А лепо ли так... Ладно ли... Подумай, старину да пошлину давнюю попомни... Не на своеволье земле постановлен царь. Тако, мол, хочу, тако и буде! Кабы дума у тебя была прежняя, истовая – они бы не помирволили делу такому: с бабами воевать. Кинь, Алеша. То памятуй: над тобой и над думой твоей владычной, да и над самим владыкой-патриархом суд Божий есть. Што на том свету душеньке твоей буде? Какой ответ держать станешь?.. Помысли. Любя говорю, не в укор. Тебя от греха оберегаючи, може што и уразное вымолвлю, – не посетуй на меня, на грешную...
– Али еще не все выложила?.. Гляди, из царей нас из самодержавных только што не в прикащики в думские пожаловала?.. Мукой адовой, карою Божией грозишь за то, што надумал слово Божие пристойно поисправити... В новых списках книг церковных – омылки, описки повывести. Старые, от Соборов отцов святых, древлепрославленных, Святые Писания на Руси завести хочу правые... А меня за то новшаки-дураки, што чтут азы, не разумея, – чуть не клясти стали. Патриархов Московских, Господом ставленных, – они, мужики безглуздые, неразумные, – ко зверю из бездны, ко антихристу ровняти стали!.. А я от их еще на попятный ступай? Николи! И впрямь будут в те поры люди кругом, и дети и внуки ихние на много лет славить: «Не царская воля творилась на Руси при Алексие Михайловиче, а черни неразумной. Да и сам он – не царь, баба был; малодух прямой – не земли охрана». Так толковать станут. У тебя, вон, волос долог, ум короток. Ни то бы и сама в разум то взяла.
– Взяла, царь-братец, все давненько взяла. Знаешь, не разговорница я. А – все гляжу, кое-што и вижу... Уж не посетуй, коли выложу... Не велит сердце молчать. Не чужая я тебе. Разве – рот завязать повелишь... А нет – так скажу... Душа горит. Воля Божия, видно, штобы от слабой жены узнал, чево мужи твои, советчики, особливо – новые любимчики, рвань худородная, голодная, – не сказывают... Терпела я, покуль мочи стало, от воронья да галочья, што в терем высокий налетели, павьими перьями поизукрасилися... Немочно терпеть боле... Вон, не любо тебе, что царь повинен разума земского, Думы своей боярской и служилой слушати! А то, видать, любо царю-государю, коли блазни, лизоблюды, подлазни льстивые кружат, ровно бы веретеном бабьим, тобою... И все видят, все знают. Неохота тебе пересуды слыхать людские про милость твою, про царскую... Забота у тебя, што внуки-правнуки скажут? Так вот, и знай, каки про тебя речи идут. Таки и в века перейдут, верь, Алешенька... А и погрозней беда на виду, почитай. Горденя ты, царь-братец, на слове. Слышь, не гнешься, не ломишься... Хто тому и поверует? А не только мы, – и черный люд знает: немало раз гнулся ты, не изламывался... Коли хто гораздо навалитися умел на царя самодержавного, на великого князя Московского... Гляди, и теперя так не стало бы. Оно хоша и зовешь ты Писания церковные, кои поисправити задумал, – новиною, а люд православный инако мыслит. Деды и прадеды по той "новине" жили да умирали, дух предали свой Господу. Веру все имут великую в новины в те. "Стариной", святыней величают описки, ошибки книжные. Гляди, хоша и не бояре, смерды они, а люди, слышь, тоже. Одно не забудь: не бояре, смерды те самые в казну в твою ино последний грош несут, тебя со властями и боярами кормят... Другое: и ратная сила из тех же смердов собрана, велика да сильна стоит. Вона, ты любишь иноземных маеоров да полковников круг себя держати. То своим русским ратникам не больно любо... Стрельцы, особливо московские, первая нам всем, дому царскому и трону твоему оборона... А из них – все почитай стариною живут, кою ты "новинами" обзываешь. Титов полк, слышь, явно толкует: "Неладно царь с патриархами удумал: Святое Писание поиначил, службу церковную, благолепную – ополячил... Поляков-схизматиков нето учителями в школах поставил, в своем дому царском – явного покрутня терпит, Семена-то... Не дадим старой веры на урон...". Так, слышь, не одни титовцы толкуют... Гляди, государь-братец... Как бы неволей на то склонитися не довелось, што ныне по доброй воле да на славу себе можно содеяти... Прости меня, грешную, братец... Не могла смолчать... И сугубо челом бью: не трогай ты веры людской. Душа – не осина... И ту ранней попарити надо, а гнути опосля... Богом молю: дядю верни, отпусти на волю Морозову с сестрою... Верни им их животы и честь порушенную... Не гони иноков да старцев-мучеников, как Аввакума-попа... И Бог тебе зачтет... И люди скажут: "Жив Бог, жива правда в душе царевой! Слушает он порою наветов диаволих да людей лукавых новых, кои обступили ево. Да все же и правду не овсе забыл... Серце-де царево в руце Божией, а не в лапах у проходимцев, кои случаем в честь попали и землю не берегут, своей корысти ради". Тово ради – пожалуй, государь-братец... Не гони веру старую... Кинь затеи римские... Опальных верни, твоих рабов верных... Сестрам-подвижницам спокой дай...". Челом тебе бью на том, Алешенька... Хоть бы ты попомнил, братец, службу Борисову да брата ево, Глеба Морозова. Нехорошо, братец.
Совсем истощенная глубоким волнением, такой большой, несвойственной ей речью, бледная, как мертвец, с осунувшимся лицом, с темными кругами у глаз, едва поднялась после земного поклона Ирина и тут же тяжело опустилась на ближнюю скамью.
Пока быстро лилась неровная, вдохновенная речь Ирины, целый ряд ощущений проносился в душе царя, отражаясь на его подвижном лице.
Были минуты, когда он, казалось, совершенно подпадал влиянию говорившей. И остановись она тогда хотя бы случайно, он дал бы согласие на многое, если не на все, о чем молила сестра.
Но каждый намек на слабохарактерность Алексея и особенно на "новых", жадных, продажных людей, хитростью пробравшихся во дворец, – эти намеки слишком больно задевали царя. В нем поднималось все возмущение, все тупое, неоглядчивое упрямство, на которое способны не особенно умные и несильные духом люди.
Кончила Ирина, умолкла, тяжело дыша, отирая холодную, липкую испарину, выступившую на висках, и Алексей заговорил холодным, злым, глумливым тоном:
– Выдохлася... Больше некуда? А я чаял, до ночи не окончишь... Добро, сестрица, добро. Коли так нам досаждаешь, дятьчишь об Федосье, – ин ладно. Тотчас готово у меня ей место получше монастыря, где к ей боярыни короткоумные сьезжаются... Бояре крамольные заглядывают, на меня гнев Божий зовут.
Все я знаю... Не от черни, – от вас, с верху на меня гроза зачинается. Да – не боюся! Люд православный, вся земля не сменяет меня, царя, всенародно избранного, Богом поставленного, на вашу орду нелепую... Знаю я, не то от Милославских, от ворогов моих, хоть и зла от меня не видели, – от сестриц родных из теремов царских – чернавки-девки, попы-смутьяны, юроды да ханжи, негоди, што ни людям, ни Богу... Все они в монастырь, к Морозовой шастали...
От Морозовой – по торговым местам да по полкам стрелецким вести-повести разносят безгодные... Все я знаю... И уж так запрячу упорщицу, што и пути к ней не найдут... Добро уж...
Подняв глаза на брата, голос которого показался совсем чужим ей, Ирина увидала, что лицо его совершенно побагровело, жилы на лбу и на висках вздулись. В невольном испуге она зашептала:
– Господи, господи...
– Што бормочешь... Али нелюбо, коли в ваши петли чей глаз заглянет, ваши лукавства раскроет?.. У-у, людишки... Знаю, охота бы вам по-старому зажить, царя в руках зажать, творить, што вздумаете, о земле не думаючи. Вы о ней только и звякаете, коли других укорить норовите. А от ково тьма, от ково неурядица в царстве? Хто болей себе ворует, ничем в казну несет царскую? Вы все, люди благочестные, истовые, староверные, благоверные... Вот, подумал я земскую тяготу облегчить, житье все русское на новый лад наладить, поисправить... Вам не любо. Все, кто со мной – вам вороги. Клянете их, нож готовите из-под полы, коли прямо ударить не сила... Добро, что не малолеток я. Своим умом живу, вас не спрошу никово. Так и знай! О чем докучать, дятьчить станешь, – все наизворот сделаю. Знай... Што вам любо, то и мне, и роду всему нашему, и земле на пагубу... Так и знай!.. Слышь?.. И не буде по-вашему!.. Нет!.. Нет!..
Голос Алексея перешел почти в крик.
Стольник, пришедший было с докладом, что за стол пора, – не посмел войти и стоял за дверью. На звуки громких голосов появилось и еще несколько человек в покое, смежном с комнатой Алексея.
Анна Хитрово, по своему положению приглашенная к столу, будто бы ненароком, от усталости – опустилась на скамью недалеко от двери и старалась не проронить ни слова. Царевна Мария тоже пришла из классной и стала на пороге, между дверьми, не зная: уйти ли ей скорей или остаться на всякий случай? И тетку ей было жаль, и опасения за отца сжимали сердце.
Она знала, что крепкий и здоровый на вид Алексей страдал каким-то неведомым недугом. Особенно после приступов гнева. Сердце у него почти переставало биться, он синел. Дыхание вырывалось со свистом... И долго надо было хлопотать, звать лекарей, курить какими-то остро пахнущими травами, чтобы привести в чувство больного.
Знала и Ирина, как опасны брату взрывы гнева. Она уж только о том и думала, как бы успокоить его. И не находила слов: с чего начать, как заговорить?
А царь между тем словно закусил удила, подстрекаемый своими же словами и мыслями, собственным криком, – все больше подымал голос:
– И жив я – вам не покорюся! И помру – не видать вам воли да власти над землей! В новы меха вольется вино новое... Не знать Милославским да Морозовым с Хитрыми-лукавцами владычества над Москвой, над землей всею, над царем молодым, над моим наследником!.. Федю, знаю, коли меня не станет – живо обратают... Не царь он родился... У их будет в покоре. Так не бывать тому!.. Знай, не бывать... И Бог тово не хочет... Ину долю царству подаст... Вот, поглядите, увидите... С женитьбой с моей – што взяли?.. По-своему сделал... И нихто не мог поперек стать... Дале – то же будет! Во всем – по-моему будет... Во всем... Знай!.. Знай!.. Слышишь?.. Што ж молчишь?.. Слова не скажешь... Али онемела, али оглохла, заступница?!. Грозишь мне... помазаннику Божию!.. Я без угроз главу сотру всему вашему племени злому... Новы адашевцы пошли... Не сдамся!.. Жив не буду, все на свое поверну... Вот... Што ж молчишь?.. Ну, держи ответ... коли таку отвагу на себя напустила... Чево и не бывало в роду в нашем честном, в терему в нашем царском, штобы девки-царевны царям указывали... Умолкла... А в душе клянешь... ковы готовишь... Так, што ли?..
– Прости, помилуй, братец Алешенька, – не выдержав, с плачем упала к ногам Алексея Ирина, желая во что бы то ни стало усмирить гнев, способный привести к печальной катастрофе. – Успокой сердечушко! Не серчай боле! Помилуй...
И этот искренний, полный раскаяния, смирения и страха вопль сразу привел в себя Алексея.
Хрипло, тяжело дыша, он сдержал истерические выкрики, которые еще так и рвались с дрожащих губ. Схватил со стола жбан с холодным квасом, из широкого горла сделал несколько глотков, сжал виски руками и сказал:
– Ну, буде! Встань... Ничего я... Ступай... Не в себе я малость... Иди с Господом... Бог простит...
Сам отошел к окну, распахнул его и стал глубоко вдыхать свежий осенний воздух.
Всхлипывая по-детски, растерянная, поднялась Ирина, вышла за порог, где ей навстречу поспешила Хитрово, повела под руку, охая, вздыхая, шепча молитвы и приговаривая между текстами:
– Господи Исусе, сладчайший... – Слышала все, родная царевнушка ты моя... Болезная голубица... Богородице-Дево, помилуй ны... Эк, што прибрал царь и на тея, и на всех нас... Силен лукавый и слуги ево... Никола-Угодник, спаси и покрый нас своим предстательством... Ну! Да и Бог же крепок, защита наша...
И так, бормоча молитвы и тихонько причитывая, увела царевну в ее опочивальню.
Печально прошел именинный стол царевны Марьи на этот раз...
Прошло еще два года.
Не стало боярыни Морозовой и сестры ее, княгини Евдокии, первых знатных мучениц за "старую веру". В далеком, заброшенном Боровске-городке, на дне глубокой, темной, грязной ямы томились они зимой, полуодетые, мучимые голодом, и от голоду погибли. Сперва угасла княгиня, за ней – и боярыня Морозова.
Завернутое в рогожу тело страдалицы опустили в землю и зарыли те же сторожа, которые были тюремщиками обеих страдалиц. Без обрядов и молитв хоронили этих подвижниц, которым давала сил их вечная молитва, их горячая вера... И на могиле поставлена тяжелая каменная плита, на которой высечено было: "Лета 7184 (1675) погребены на сем месте сентября в 11 днь боярина князя Петра Семеновича Урусова жена ево, княгиня Евдокея Прокофьевна, да ноября во 2 днь, – боярина Глебова жена Ивановича Морозова, бояроня Федосья Прокофьевна, а во иноцех – инока схимница Феодора. А дочери обе окольничего Прокофья Федоровича Соковнина. А сию цку положили на сестрах своих родных боярин Федор Прокофьевич да окольничей Алексей Прокофьевич Соковнины".
Не стало этих двух женщин. Старицы и иноки, которые прежде почти открыто стояли за "старую веру" в Москве, – рассеялись, скрываться стали, избегая мученической смерти от огня в срубе, как была сожжена некая старица Устинья, как потом был сожжен и первый зачинщик движения протопоп Аввакум...
Но семя розни, глухое брожение все шире раскидывалось по царству.
Видели это в Кремле, принимали меры. Однако трудно было бороться с тем, что только назревало и реяло в воздухе, как грозный, опасный, но пока неуловимый призрак.
Немало новых седых прядей появилось за эти два года в темных густых волосах Алексея. Обрюзгло, потемнело как-то все лицо.
Не чувствует он особого нездоровья, определенных болей. Но весь ослабел. И припадки удушья сердечного все чаще и чаще возвращаются, даже без тех минут гнева, какие прежде нередко находили на царя, служа как бы предвестниками страданья.
Ни на что особенно не может пожаловаться царь. Но чувствует, что силы уходят, тает здоровье, как тает воск в зажженной свече.
И приходит ему порою на ум старинное сказанье: как брали враги, отливали с заклятьями фигуру ненавистного человека, крестили ее, давая имя того, кого хотели извести... И потом ставили у икон, вблизи лампадки. От слабого огонька медленно, постепенно, но и безостановочно таяла фигурка, все ближе и ближе придвигаемая к огоньку... И таял с нею тот, чье имя носило заклятое изображение.
Рассказал он о поверье Симеону и спросил:
– Как думаешь: может то быть?..
И такой тревогой звучал вопрос, что монах сразу догадался о подозрениях, о тайном страхе Алексея.
– И, не може того буты николы, великий государь. То ж диавольской силой лишень содеяти можна. А Бог же не допустить и волосу упасти с головы человика без воли Его. Сказано же есть... Не може того буты.
Успокоился Алексей, но ненадолго.
Пришло ему в голову все злое, что творится на свете. И царей лишали жизни их враги. Вон, в чужих землях. И на Москве – князей великих, не то чужие люди, – свои братья и слепили, и смерти предавали... А сколько цариц и царевичей испорчено, изведено врагами втихомолку. И Бог попустил, не покарал, не помешал совершению такого греха...
Эти думы – больше, чем заботы по царству, угнетают царя. Он прислушивается к малейшему недомоганию своему и каждый раз ожидает, что близок конец.
Проходит припадок, возвращается на короткий период прежняя бодрость, – и Алексей снова оживает. Шутит, смеется, советы собирает. Сзывает иноземных ратников своих, принимает иноземных послов... Словно торопится в эти светлые промежутки наверстать время, потерянное в дни уныния и хандры, в дни смуты телесной и духовной, все чаще и чаще одолевающей его.
Напрасно врачи стараются и внушением и разными крепительными средствами поднять силы царя, слабеющие с каждым днем.
Он подчиняется их указаниям, принимает все, что велят... Но – толку мало.
– Видно, хворь у меня в костях, в крови сидит. Недаром Федя и Ваня – такие хворые живут. Цинга, слышь, у Феди, худосочие: Морбус скорбутикус, по-лекарскому. От ково? От меня же. Жена-покойница крепкая, здоровая была... Ваня – и слеп и головой скорбен... Юрод, а не сын царский... Все от меня... Видно, и детей Господь за грехи родителей карает. Хоть и не знаю за собой грехов особых, а, видно, прогневил Господа...