412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Корнюшин » На распутье » Текст книги (страница 23)
На распутье
  • Текст добавлен: 28 марта 2017, 01:30

Текст книги "На распутье"


Автор книги: Леонид Корнюшин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)

XVII

Тихо мерцала лампада пред образом Спасителя: теплый, мягкий, животворящий свет исходил из таинственных очей…

Господь прокладывал свои пути, никому не ведомые. Он один знал, какие муки еще ждали Русскую землю. Патриарх Гермоген, запертый в узкой келье Чудова кремлевского монастыря, почти не спал по ночам… Почти все ночи напролет он проводил на молитве, прося Бога оказать пособленье гибнущей Русской земле. Старый пастырь заблудшего невесть куда стада лишь под утро забывался в коротком и тревожном сне. Лежа на узкой, тощей кровати, он вглядывался во тьму, много и упорно думая… Чутьем пожившего, умудренного опытом человека Гермоген угадывал, что та сила, которая поднялась в Рязани и Калуге под знаменем Прокопия Ляпунова, не сможет спасти Россию. Казацкая сила, крепко стоявшая прежде за православную веру, пройдя через тушинское сатанинство и латинство, уже не могла быть надежной. Он не доверял продажным атаманам, как Иван Заруцкий, Андрей Просовецкий, былым сподвижникам тушинского вора, потому что ими владели совсем иные помыслы. Они любили больше родной матери власть и загул и были весьма ползучими в вере.

Чем больше Гермоген обращался мыслью к двигавшемуся на выручку Москвы ополчению, тем тяжелее становилось у него на сердце; старец, однако, знал, что в земской рати находился князь Дмитрий Михайлович Пожарский, что там были и другие начальные и простые люди, патриоты и христолюбцы, на которых гибнущая земля могла положиться вполне и без оговорок. По тому, как обращались с ним поляки. Гермоген заключил, что дела у них были непрочными. Это подняло его дух. Или ополчение уже стояло под Москвою, или Сигизмунд несолоно хлебавши, сняв осаду Смоленска, ушел назад в Польшу.

Тихо потрескивала свечка, исходила еще одна ночь во мрак небытия. В эту ночь старый пастырь вовсе не ложился: простоял на молитве.

– Господи, дай мне силы и сыми грех за слабость! Не уберег Русь, не одолел прихоть окаянных! «Да избавит нас Господь от настоящего века лукавого… Созижду Церковь Мою, и врата адова не одолеют Ея». О, как я верую в это пророчество святого апостола Матфея!

Но что же он мог? Один среди изменничества, жаждущих власти, корыстных себялюбцев? Гермоген чувствовал, что недолго ему осталось жить на свете, но своя судьба не угнетала его сердце. О себе старец не думал. Была бы вольной и счастливой Русская земля, стояли бы незыблемо и вековечно святые храмы, – больше ему ничего не надо.

Дверь кельи растворилась, стражник пропустил мимо себя какого-то седого старца. Не сразу Гермоген узнал монаха Белоозерского монастыря Евстафия. Стражник даже не смог пошевелить пальцем, чтобы воспретить монаху войти в келью к опальному патриарху. Он имел предписание своего начальника: ни единую живую душу не пускать к заключенному. Когда около крыльца появился монах, охранник увидел над его головой золотой ореол, – старец не дотронулся до двери – она растворилась сама. Это было столь поразительно, что польский солдат подумал, не сон ли он видел?.. Однако это был не призрак.

Евстафий – святой старец, творивший чудеса, предсказывавший будущее и излечивающий болезни. Появление святого чудотворца было великим знамением. Это понимал заключенный под стражу Гермоген. Господь услыхал его молитву, послав к нему Евстафия. Господь помогал ему нести свой тяжкий крест. Патриарх тихо всхлипнул и перекрестился.

– Брат мой, слава Богу, ты жив и зришь свет сей, – вымолвил тихо Евстафий, изнеможенно опустившись на скамью. Дальняя дорога тяжело далась ему. – Я уж не чаял увидеть Москву, но ангел Господень вел меня.

Светлое сияние, исходящее от святого, – патриарх чувствовал, – животворяще действовало на него. То был словно бальзам на кровоточащую рану! Святой явился, чтобы утешить несущего тяжелый крест патриарха и открыть ему грядущее, укрепив тем его душу и волю.

– Отец Небесный с тобою. – Евстафий осенил Гермогена крестом.

Патриарх поцеловал крест и слабую руку святого.

– Еще будет одно, самое тяжелое испытание и искушение, ибо сатана близко. Ты, владыко, должен через него пройти, и мне через Господа ведомо, чем все кончится… – Евстафий остановился, испытующе глядя своими светлыми чистыми под нависшими седыми бровями глазами на Гермогена.

– Я готов предстать пред Богом, – тихо и спокойно ответил патриарх.

– Ты спасешься пред Богом, но должен спасти нашу землю. Твоя молитва услышана Господом. Вытерпи муки мученические и спаси Россию!

– Я готов нести свой крест.

Евстафий снова перекрестил его.

– То войско, кое теперь идет на выручку земле нашей, погибнет, но ты не предавайся отчаянию и укрепись верою в силу Святого Духа: придет другое, много прольется крови, но в нашей земле крест Господень не будет посрамлен.

В это время на крыльце монастырской обители гулко раздались шаги, дверь распахнулась, на пороге стоял Гонсевский. В келье, кроме патриарха, никого не было.

Гермоген, сияя серебром своих седин, спокойно и неподпускающе смотрел на шляхтича. Как бы споткнувшись о эту неприступность старого пастыря, Гонсевский молча покинул келью.

XVIII

Худо было на торжище в Китай-городе. Февральская вьюга кружила меж пустых возов; торг шел на посмех против былых годов. Лошаденки понуро горбились, прикрытые мешковиной, весь фураж окрест Москвы вычистило наемное рыцарство. За последнюю неделю цены на торжищах подскочили впятеро. К чему ни приценись – кусалось зело люто.

Савва Рваный, сорвав голос, лаясь натощак, толокся на торжище спозаранку. Был он зол и голоден. На тощей заднице едва держались портки. Со вчерашнего утра ничего не держал во рту. Москва – хлебосольный, престольный, царствующий град, в былые времена был завален в такую пору теплыми, душистыми калачами, колбасами, окороками, битой свежей птицей. Ныне же прозябала на бедном харче. Во всех концах торжища стоял глухой, злой ропот на новых прожорливых хозяев – шляхту и немецких наемников. Савва уже давно ни о чем былом не помышлял, – кому нынче нужна роспись Храмов да иконопись? Пожгли то, что от века украшало Москву. Никого из дружков любезных не было рядом: ни тех, с кем шалил на торжищах, занимаясь мелкой кражей и перекупкой, ни артельцев из тушинской мастерской, померших в голодный мор, ни милого друга Васи, куда-то сгинувшего от подлого Паперзака. Один был Савва, как щепа в водовороте, давно пропал бы, кабы не удача и сноровка, приобретенная в постоянном борении за свое существованье на свете. За последние полгода Савва дважды побывал в руках палача Гнутого. Уже просил поставить свечку за упокой своей грешной души, но выжил, – все заросло, как на бездомной собаке.

Круто людское месиво… Бабы подобно курицам сидели на лукошках, торгуя постными картофельными пирогами. На деньгу, которая Бог весть как очутилась в кармане Саввиного зипуна, он купил пирожок. Такая закуска только разожгла волчий аппетит, однако, как он ни мылился и ни терся около возов, нигде ничего не сумел добыть. Бывало, хозяин воза и глазом не моргнет, а уже в Саввином кармане оказывалось что-нибудь необходимое. Теперь же у каждого хозяина была под рукой дубина.

Шляхтичи и немцы шныряли туда-сюда по торжищу, то тут, то там вскипали свары. Савва устремился за одним паном, и когда он протолкался ближе к центру торжища, то услышал громкие голоса поляков, перекрываемые криком баб. Рваный заспешил туда. Длинный шляхтич, размахивая палашом, наступал на мужика, норовя вырвать свободной рукой битого гуся.

– Давай гуся! – кричал поляк с яростью.

Десять наемников с оголенными палашами теснили толпу. Купец в шубе, с распоротым животом и вываленными наружу дымящимися кишками, полз под лавку торгового ряда. На Савву полез, оскалившись, польский рыцарь. Увернувшись, Савва кистенем перешиб тому руку, но в это время получил тяжелый удар по голове. На короткое время он потерял сознание. Когда же открыв глаза, то увидел около себя несколько убитых и тяжело раненных, шляхтичи, размахивая палашами, теснили толпу в южную сторону торжища. Раздалось несколько выстрелов. Послышался цокот копыт, и на торжище ворвался конный отряд поляков. Получив два удара плетью по спине, прихрамывая на подраненную ногу, задами Савва ушел от погони. Стычка в большую свалку не переросла. Окоченевший и голодный, он поспешил в единственное пристанище – в Микиткин кабак.

Там было людно. Как и всегда, Гурьян давал приют и обогрев тем, у кого не было угла и кто бедствовал.

– Откуда ты? – спросил Гурьян у Саввы, глядя на его окровавленную штанину.

– С торжища. Ляхи бьют народ.

– Как бьют? – уточнила одна баба.

– Не знаешь как? Рубят палашами.

– Надо подымать посад! – сказал кто-то звонким голосом.

– Баб, что ли, со стариками? – высмеял его Гурьян.

Старый стрелец стал говорить, что к Москве со всех сторон двигается ляпуновское ополчение. Другой малый рассказывал, не переставая есть похлебку, как побил под Зарайском стольник князь Дмитрий Пожарский продавшегося изменника Сумбулова.

– Погодите – Дмитрий Михалыч шляхте клыки повыбивает!

– Оно-то так, – подтвердил старый стрелец, – да не подпортил бы дела Ляпунов.

– Тут вся загвоздка в казаках, – сказал купец, сидевший под теплившейся лампадою. – Только б у Прокопия не вышло с ними разлада.

– Атаман Ивашка Заруцкий к добру дело не приведет, – заметил Гурьян. – Продажная сабля.

– Бога забыли, – сказал какой-то странник, – все по грехам нашим! «Мне отмщение, а Аз воздам», кабы услыхали Господне то слово вещее, то убоялись бы! Возмездие скоро, оно грядет. Мы, грешники, молить должны Всевышнего, Животворящую Троицу и Пречистую Богородицу. Горе нам, ходит сатана. Под покровом нощи зло совершается, люди людей губят и белого дня не боятся, но Господь придет на землю, как неотвратен новый день, так и неотвратно в мир Его второе пришествие. Ох, горе нам, живущим не по Его закону, не по Его слову, не по Сильвестрову правилу. О, горе, горе нам! – Старик, горько всхлипнув, понурил седую голову.

– Ты на-ка, на-ка, старый, поешь, – проговорила сердобольная Улита, наливая ему похлебки в черепок.

– Спаси Бог, милая, – ответил благодарственно старик.

Вошедший кузнец подтвердил, что на торжище в Китае было убито много народа.

– Ишь, латынь озверела! – перекрестилась женщина.

– Прости, Господи, убереги в руце стадо свое и да ниспошли умиротворение, – горячо молил странник.

XIX

Заголубели небеса, закачались, отбрасывая длинные тени, березы, разбуженные великим инстинктом жизни, поразбухли почки. С крутых берегов Неглинки, грозя смыть черные кузни и посадские подворья, ринулась, играя и клокоча, с веселым и дерзким гулом вешняя вода. Накатила, слава тебе Господи, весна-красна, дождались-таки, думали, не быть концу злой, морозной зиме!

Близилось Вербное воскресенье. Гонсевский отправился к правящим боярам. День этот казался страшен боярам. Было подозрение, что тогда, под предлогом стечения народа к празднику, нахлынет в Москву толпа мятежников и весь народ поднимется.

– В Москве неспокойно. Лучше не делать праздника. Это и в ваших интересах, – заявил Гонсевский боярам.

– Как бы не было худо, – заметил Иван Голицын.

Бояре повернулись к Мстиславскому. Тот понимал, что запрет породит крик и ропот в народе, еще большее недовольство поляками. И надо было обмануть людей, выпустить ради шествия Гермогена, дескать, не мученик патриарх, а вместе с ними, раз вышел на праздник. Да и предания-то старины, от века ж заведенные… Князь Мстиславский даже вспотел от натуги. Незаметно окстил грудь: «Прости, Господи!»

Пан Гонсевский, пожив в России, хорошо узнал русские обычаи, потому рассудил так:

– Запретив праздник, мы только обозлим московитов. Пусть они увидят, как добр и великодушен наш король.

Как загудели в то утро, 17 марта, в Вербное воскресенье колокола! Теплая истома разливалась над Москвою. Первым заговорил Иван Великий. «Бум, бум!» – басовито загудел он над Кремлем, над Китай-городом. Стоглавая медь всколыхнулась, пошла светлым, радостным перезвоном по посадам. Отдалось на Сретенке, на заставах, в Замоскворечье… Запели радостно, славя Господа, большие и малые приходские колокола, много водилось на Москве звонарей. Из главных кремлевских ворот выехала процессия, стекла на мост через ров. В светлый этот день, бывало, кипела разноцветьем одежд, полнилась посадским людом Красная площадь и весь Китай, но не то зрелище предстало ныне.

Вся Красная площадь была охвачена войсками ляхов и немцев, – шеренги стояли при обнаженных саблях, у пушек тлели фитили, конница и пехота иноземцев стояли наготове. Жители Москвы не пошли на праздник, подозревая поляков в коварстве. Захолонуло, болезненно сжалось сердце старого патриарха. Он уже клял себя, что дал согласие выйти из кельи. «Поделом мне, старому, такого позора еще мои глаза не видели!»

Двадцать дворян – все в новехоньких, расшитых серебром кафтанах – устилали дорогой тканью дорогу пред владыкой; сурово насупив белые косматые брови, тот восседал на осляти. Ныне за узду его вел не царь, как бывало по заведенному порядку, а боярин Гундаров.

Но ни на одном лице не означалось веселья и улыбки, все лица, какие видел Гермоген, выражали одно суровое, скорбящее чувство. Такое чувство владеет сыновьями и близкими, когда лежит в гробу их мать, а они остались на свете сиротами и не знают, как им жить дальше. Народ молча шел за старым пастырем-владыкой, не склонившим своей седой головы перед чужеземной силой и решительно вставшим против продажных бояр. Государство было погублено боярами и дотла разорено завоевателями.

Слух о том, что владыка выпущен на свободу лишь для того, чтобы изменники и ляхи изрубили его в куски, распространившись, накалил посады. Где-то в отдаленных местах города произошла свалка между поляками и русскими, несколько поляков были убиты, других поколотили.

Как только миновали Красную площадь, патриарх, движимый горьким чувством, с кряхтением слез с животины, окрестив мальцов крестным знамением, торопливо зашагал к воротам.

Салтыков подошел к полковнику Гонсевскому, окруженному панами, проговорил с укором;

– Глядите, Панове, вы их не били, они вас послезавтра, во вторник, крепко бить будут! Вы как знаете! Я же того ждать не намерен: возьму жену и убегу к королю.

– Чего ты так испугался, Михайло? – спросил Гонсевский.

– Надо, пан полковник, не дожидаясь вторника, втаскивать на кремлевские стены пушки. Не то будет поздно!

…В Микиткин кабак вошли, закутанные по самые глаза в башлыки, одетые в рваные сермяжины, трое: один худой и скорый на ногу, прихрамывая, должно быть, от незажитой еще раны, быстрыми серыми и твердыми глазами оглядел всех, кто был в кабаке.

– Спаси Бог, ты ли, князь Дмитрий Михалыч? – спросил Гурьян тихо.

Пожарский так же тихо ответил:

– Я. Что за народ у тебя?

– Вам их можно не бояться.

– Как посадский люд? – спросил Бутурлин.

– Народ кипит: надо бить шляхту, – сказал, подходя к ним, стрелец на костыле.

– Узнаю старого воинника! – улыбнулся Пожарский, присаживаясь на край лавки. – Передай верным – пускай изготавливаются ко вторнику: полки идут к Москве.

Колтовский, поедая горячий пирог с похлебкой и вытирая казацкие усы, сказал:

– Ищите пушкарей, бо без наряду нам ляхов не побить.

– Трое пушкарей у меня на примете есть, – кивнул Гурьян.

– Надо собирать стрельцов. Мне известно, что их много прячется в Рогожской и Конюшенной, да и в других частях сыщутся, – продолжал Дмитрий Михайлович. – Оружие у них припрятано.

– В Москве есть и казаки, – заметил Колтовский.

– Есть и казаки, – подтвердил Гурьян. – У меня на примете есть два сотника и есаул. Черту горло перервут – отчаянные люди!

Глаза князя Пожарского блеснули огнем.

– Завтра ж сыщи их: пускай сколачивают полусотни. Скажи им: как полки подойдут к предместью – пускай возьмут под свой догляд пороховые погреба на Воловьем дворе. Ляхов надо оставить без пороха!

– Бог даст день – даст и промысел, – ответил Гурьян, согласно кивая головою.

– Лазутчик нам донес: в Кремле суета. Что умыслил Гонсевский с полковниками? – спросил Бутурлин.

– Ляхи хочут втащить на стены пушки.

– Ни в коем разе им не подсоблять! – сказал сурово Пожарский.

– Я уж с торговыми мужиками про то баил. Завтра опять потолкую на торжище.

Дмитрий Михайлович решительно поднялся, засовывая поглубже за пояс выглянувший из-под потертого кафтана пистоль.

– Ну, прощай! Даст Бог – свидимся!

Гурьян вышел их проводить.

На кабацком дворе меж повозок куролесил шальной весенний ветер, тонко и духовито из-под плетня пахнуло подтаявшей землей. Было глухо и темно, как ночью в лесу, лишь редкие промереживались на распутне огоньки. Трое воевод, будто растворившись, пропали во тьме…

XX

Настороженно кричали на посадах третьи петухи. Неохотно сбрасывала сон Москва, нового дня теперь ждали, как чуму. Нынче почти нигде не видно сторожей. На заставах на охране города истуканами торчали наемные рыцари. Привычная московская жизнь порушилась. Весело было раньше глядеть на Белгород, на княжеские терема, на боярские дворы с богатыми садами! Потускнел, будто вымер, Белый город! Затихли топоры на берегах Яузы, опустел Скородом, с его башен глядели теперь жерла польских пушек. Москва, как сварливая теща, пухла озлоблением против чужеверцев и своих прислужников: шутка ли, в самом сердце православного государства сидела наглая латынь!

Во вторник Страстной недели на торжище уже с утра расшпилили возы – пошла торговля. Мужики толклись около возов, зло поглядывая на наглую, снующую шляхту. Немецкая пехота, ландскнехты в железных шапках, в доспехах, с ружьями и пиками гуртом валили на торжище из Кремля. Шляхтич, ротмистр по имени Николай Козаковский, шел хозяином по торжищу и, увидев толпившихся подводчиков, коршуном налетел на них, выхватив из-за голенища сапога плеть:

– А ну, дурной мужик, пошел быстро таскать пушки на башню!

Однако мужик ухватил и выдернул у него из рук плеть.

Тут же стянули с коня налетевшего стражника, толпа густо росла, поднялась свара. Козаковский крутился около подводы, но его пихнули, и он полетел, задирая ноги, под колеса. В это время раздался чей-то предсмертный крик… Захлопали ружейные выстрелы. Визжали бабы. Немцы, сообразив, что москали бьют поляков, ринулись на торжище, пустив в дело мушкеты и сабли.

Гонсевский, услыхав гул толпы с торжища в Китае, вскочил на коня и, оголив саблю, погнал что есть мочи туда, сшибая тех, кто попадался на дороге.

В Китае уже шел разбой: шляхта и немцы врывались в лавки, резали купцов. Подскакавший Гонсевский закричал: «Слушай мой приказ!» – и дал волю сабле, полоснув ею хозяина лавки. Конные поляки стали бить из мушкетов, меж возами зацвиркали пули, поражая людей и коней. Бабы, как перепуганное стадо овец, кинулись с криками вон с торжища… Уже поднялись черные султаны дыма над многими лавками. Шляхтич, обвешанный наворованным добром, походивший на навьюченного верблюда, бежал вдоль лавок. Другой рвал из рук купца рулон ситцу, лаясь сквозь зубы. Купец, натужась, хрипел:

– Врешь, бес, не отымешь!

Выпустив из рук ситец, лях ударил его по лицу саблею. Гуще и гуще били из мушкетов. Взвизгнувшая пуля ожгла руку Гурьяна. Откуда-то будто помешанная выскочила Улита – в лице ни кровинки, закричала что есть духу: а – Что деется-то?!

Поляки и немцы продолжали стрелять и рубить саблями. Уже груды тел вздымались по всему торжищу.

…Между тем князь Пожарский стоял на Сретенке, изготавливаясь к бою. Под его рукой оказалось несколько сотен отчаянных людей. Левка Мятый теперь неотступно следовал за Пожарским на правах телохранителя – сумел попасть князю на глаза. Сам Дмитрий Михайлович не мог нахвалиться его расторопностью и преданностью.

Поляки и немцы несколько раз пытались пробиться сквозь поставленные русскими загороды, но каждый раз пятились назад. Важная схватка была на Никитской улице, с Тверской поляков выбили стрельцы. Тогда те ударили на Сретенку. Пожарский выпалил по ним из пушек.

– Соединиться с пушкарями! – приказал князь, увлекая за собой ратников.

Несколько шляхтичей кинулись на Пожарского, но Левка пикой пронизал одного – тот с выпученными кровавыми глазами судорожно хватался за пику.

– Знай русских, сучье отродье! – И, вырвав пику, Левка крутнулся вправо, на мгновенье опередив удар по Пожарскому: рослый легионер, замахнувшийся на князя саблей, проткнутый Левкиной пикой в грудь, рухнул наземь.

Поляки отступили, прослышав, что к Яузе приближается еще один русский отряд. Немцы-легионеры бежали переулками. Пожарский загнал их за стены Китай-города. Еле волоча ноги от усталости, князь вошел в растворенную церковь Введения Пресвятой Богородицы на Лубянке помолиться. Храм был дочиста ограблен и осквернен, на полу валялись остатки жратвы и были видны следы испражнений.

– Спасибо, Левка, за услугу! – благодарно кивнул Пожарский. – Ты спас мне жизнь!

– Эва, чо благодарить-то?

– Что будем делать дальше? – спросил старший над пушкарями. – Будем держаться тут ай отступим?

– Строить острожек[59]59
  Острожек (острог) – частокол из свай, сверху заостренных, «плетень с крышей».


[Закрыть]
! Наотступались – ляхи в Кремле! Ставь туры и рогатки. Варить кулеш, – распорядился князь. – Перво-наперво очистить святой храм. – И, тяжело вздохнув, Дмитрий Михайлович припал устами к иконе Пречистой.

…Князь Андрей Васильевич Голицын, сидевший под стражей в своем доме, метался, как барс, – видел в окно, как на распутне поляки и немцы рубили посадцев. Бледный и яростный, он говорил жене:

– То их тризна перед погибелью!

– Они убьют нас, – шептала трясущаяся от страха княгиня.

– Я – Голицын, не посмеют!

Но внизу уже гулко затопали. На лестнице показались озлобленные лица трех шляхтичей. Один с мечом в руке, оскаля зубы, бросился к Голицыну. Андрей Васильевич, стоя посередине палаты, бесстрашно, хладнокровно выговорил:

– Вы еще узнаете русскую силу!

Молодой шляхтич бросился на князя, Андрей Васильевич, тихо вскрикнув, упал замертво. Тогда поляки, схватив, поволокли в угол княгиню, надругались над нею под хохот товарищей. Затем, выстрелив из пистоля в лампадку, нахапав порядочно золотой и дорогой утвари, сквернословя, они ушли, – во дворе вслед им выла собака.

Мстиславский, сидевший в Думной палате, с ужасом глядел в окно на вернувшееся с побоища рыцарство. В палату вошел, весь забрызганный кровью, полковник Гонсевский. Кровавая рубка в Москве привела Гонсевского в восторженное состояние: он давно не испытывал подобной радости.

– Будут знать, как поднимать руку на великую Речь Посполитую!

Стрельба к сумеркам почти стихла: теперь по Белому городу из конца в конец разливалось одно сплошное, гудящее, клокочущее море огня. Казалось, текла, торжествуя в своем бесовском неистовстве, огненная река. Голосили и рыдали бабы, отыскивая детей. Бежал как привидение босой юродивый. Ржали и куда-то неслись кони. Поляки и немцы с факелами в руках кидались к тем домам, которые стояли еще нетронутыми, – по причине сырой погоды бревна не сразу загорались.

Гонсевский с предводителями держал совет: все в один голос решили, что надо сжечь всю Москву. Бояре налегали особенно, чтобы сжечь Замоскворечье.

– Надобно зажечь заречный город: там деревянные укрепления, – сказал Мстиславский, – тогда будете иметь свободный выход и помощь может прийти от короля.

– Сжечь к чертовой матери Замоскворечье! – выпалил Михайло Салтыков. – Я сам первый подожгу свой дом.

Князь Головин сморщил бритое лицо, неуверенно покрякивая.

– Может, уговорить их одуматься и сложить оружие?

– Да пошто там уговаривать? – крикнул зло Салтыков.

– То пустое дело, – заметил капитан Маржерет.

Но Гонсевский поддержал князя Головина.

Часа через полтора заскрипели ржавые заиндевелые ворота Китай-города, польская стража выпустила по ту сторону кучку бояр во главе с Федором Мстиславским.

– Жильцы и холопи! – закричал Мстиславский. – Зачем вам идти супротив государя Владислава и его величества короля? Польские паны – наши с вами друзья, мы повязаны присягою Владиславу! Прекращайте, мужики, бузу: сдавайтесь на нашу милость.

– Сдавайтесь, покуда целы! – угрожающе громыхнул Андронов. – Потом уже будет поздно!

– А энтого, изменники, не хочете? – Кто-то из-за завала показал боярам голую задницу.

Там захохотали. По кучке многошубных ударили мушкетов. Тявкнувшая пуля сбила с головы Мстиславского шапку, бояре, несолоно хлебавши, кинулись назад в ворота.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю