Текст книги "На распутье"
Автор книги: Леонид Корнюшин
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 29 страниц)
– Откуле, молодец? – полюбопытствовал Болотников.
– Я – человек сторонний… – ответил туманно босяк.
– Пытаный? Тавро маишь?
Босяк заголился, показав на груди рубцы.
– Хошь послужить мне?
– А ты хто таков?
– Узнаешь. Поведу армию царя Димитрея на Шубника. Имя али кличка как твоя?
– Купырь Елизарий.
Болотников увидел на его костлявой заросшей груди крест.
– Крещеный?
– А как же? Сами ангелы в купель опущали.
– Ты мне не дал ответа!
– А жратва да гульба будет вволю? – поднял на него веселый глаз Купырь.
– Не токмо: вволю оскоромишься с княжнами и боярынями.
– Я до баб не горазд.
– Пойдешь ко мне в телохранители?
– Ладно…
Догорало лето, перепадали теплые дожди, туманилась даль. В войске появились казацкие старшины, сотники – все отпетые, много претерпевшие от Годунова. Конные учения казаков радовали глаз Болотникова.
Через неделю часть войска с князем Долгоруким двинулась под Елец, Иван с основной ратью, при наряде, пошел осаждать Кромы.
IVНа другой день после выступления Болотникова в Путивль наконец-то пожаловал «государь». Шаховской встретил Молчанова как брата: стоя посреди трапезной перед богатым столом, горячо облобызались.
– Теперь-то дело пойдет жарче! – сказал за трапезой Шаховской. – Вишь, стол я тебе закатил, как царю!
Шаховской, однако, заметил, что при слове «царь» Молчанов ухмыльнулся. Он еще по дороге из Самбора твердо порешил: этот заманчивый царский хомут не наденет ни в коем разе – перед его глазами стоял изуродованный Отрепьев, когда он увидел его труп около Лобного места.
«Посидеть на троне куда как славно, да чем кончится венчанье?» – с такими мыслями Молчанов въехал в Путивль.
– Сейчас время слать грамоты по городам от твоего имени, – сказал энергично Шаховской, наливая «государю» скобкарь[6]6
Скобкарь – род чашки с двумя ручками, из которой пьют мед, брагу, пиво в большие праздники.
[Закрыть] вина.
– Надо найти, Григорий Петрович, надежного малого… – не сразу ответил Молчанов.
Шаховской уставился через стол на него.
– Тебя не прельщает Мономахова шапка? В своем ли ты, Михайла, уме?
– Меня, Григорий, не прельщает валяться с выпущенными кишками. Меня знает вся Москва. Обман откроется, как только я явлюсь туда. Нужен такой, какого не знали бы на Москве и чтобы он малость на него смахивал. Надо, Григорий, искать царя!
– В таком разе, – проговорил, нахмурясь, Шаховской, – все должно остаться в тайне от Болотникова.
– Потому я и не ехал, пока он был здесь.
– Слушай! У меня есть один на примете. Вылитый Отрепьев.
– Что за человек?
– Мой конюх Сидор, – хохотнул Шаховской, – лучшего, ей-богу, не найти.
– Надо грамотного, кто мог бы говорить, читать и писать по-польски.
– Конюх Сидор, такая шельма, знает польский не хуже тебя.
– Я с ним потолкую.
Сидор оказался разбитным малым лет двадцати пяти, чубатым и скуластым; на «вылитого» Отрепьева он походил так же, как и сам Молчанов, но росту был такого же, как Гришка. Сидор чистил воеводского маштакового коня.
– По-польски разумеешь? – спросил Молчанов, присев на завалку.
– Потроху могу.
– Ты царя-то Димитрия видал?
– Бог не сподобил.
– Хотел бы ты жить в царском дворце? Посидеть на троне?
Сидор догадался, к чему его склоняли.
– Панночка… царица, слыхал, тощая, а я, ваше степенство, люблю грудастых.
Молчанов, изрядно зубоскаля насчет этого Сидора, заявил Шаховскому, что от такого царька добра не видать, и обещал спроворить другого.
– Зря, Михаила. Разве морда у него не царская?
– Ну, с мордой мы загубим дело, а перед нами оно нешуточное.
– Пойдем к вечере, помолимся за наш успех, – предложил Шаховской, – пусть миряне видят, что мы православные, не поменяли веру.
Старая деревянная церковь, еще помнившая татар, стояла на краю площади, на возвышении. Примиряюще теплились лампады, светились золотыми крапинками огоньки свечек. Здесь стояла особая, умиротворяющая, святая тишина. Прихожане внимали гласу старца-священника. Хор на клиросе звучными и мелодичными голосами славил Господа и Божию Матерь – во имя мятущейся и озябшей души человека. Даже такие задубевшие, осатанелые души, не жалеющие людской крови, как Шаховской и Михалка Молчанов, испытали сильное воздействие. Священник, окуривая иконы и святую обитель кадильницей, двигался около стены, все ближе к ним. Поравнявшись, старец вдруг остановился, белый как лунь и ветхий, он навеял на них какой-то необъяснимый страх.
– Бесы, бесы, изыдьте! – Старец поднял крест, как бы обороняясь им, животворящим, от нечистой силы, явившейся в святом храме.
Шаховской и Молчанов, подчиняясь его воле, выскочили наружу. Старец в дверях все оборонялся крестом, продолжая заклинать:
– Бесы, бесы!
– Вытащить за рясу старую собаку! – процедил Молчанов, делая попытку ухватить пистоль, но рука нервно дергалась от странного бессилия. – Сейчас я вытряхну из него душу.
– Успокойся. То не в наших интересах, – остановил его Шаховской.
VБродяга лежал под забором, подложив под голову тощую торбу, где была обслюнявленная книга. По ней он еще вчера учил детей в селе под Могилевом, найдя кров у попа. Вчера «учитель» повалил молоденькую грудастую попадью, разговелся с нею, но был пойман с поличным, нещадно дран ее мужем, то есть святым отцом, розгою, а затем полетел из сенец, считая носом ступени.
– Погоди, длиннорясник, я еще до тебя доберуся!
– Сгинь, сатана! Семя Иудово! – посулил ему вслед поп.
«Учитель» поплелся из села в город. Черные, как маслины, мышиные глазки его ненавистно щупали народец: «Свиньи! Я-то несравненно выше вас!» Однако была ночь и требовалась ночевка – и бродяга лег под чей-то дубовый забор. Было несколько гадко оттого, что его выпороли, – и он, пощупывая рубцы на заднице, укорил себя в трусости. Во сне бродяге привиделся разъяренный поп, скативший его с крыльца со спущенными штанами. «Мои порвал. Сочтемся!» – натянул на голову ободранный кожушишко. Он крепко заснул, лишь когда стало светло, – и с него довольно-таки недружелюбно стащили кожух. Бродяга проморгался со сна: над ним стояли два панских работника. Один бесцеремонно пнул его носком сапога:
– Под нашим забором лежать не можно. Иди до пана.
Ворча ругательства, босяк вошел с ними в калитку. Над могилевскими крышами подымалось красное солнце, и его живительные лучи придали босяку бодрости. В прихожей дома, где не было ничего русского, – и это понравилось бродяге, ибо он не любил Московию, – его встретил высокорослый и тонкий, как палка, пан, сидевший на скамье. Он вгляделся в бродягу. Что-то знакомое проглянуло в толстогубом лице с мелкими черненькими глазками. На щеке малого торчала обросшая волосами бородавка. Сидевший был пан Зертинский, находившийся на службе у убитого самозванца.
– Я где-то тебя видел? Ты проживал в Москве?
Бродяга кивнул.
– У князя Василия Мосальского?
– С Арбату я, со Знамения Пречистья из-за конюшен, – ответил бродяга, уклонившись про князя Мосальского.
– Ты был писцом у царька?
– Хитро, добрый пан, много хочешь ведать. Скажи лучше слуге, чтобы он мне дал еду, да что получше, потому что я не привык к худой пище: я сам не ниже, а намного выше любого пана по уму. – Бродяга цинично усмехнулся, желая поддеть Зертинского.
– Как твое имя? Богдан?
– Нет. По-всякому меня кличут. Кто Митка, а кто – Битка, давали и другие прозвища.
– Ты иудей?
Бродяга встопорщился, глазки вспыхнули, нос сделался «рытым», жесткое смуглое лицо его стало злым.
– Я знаю весь церковный круг. Я – из белорусов.
На это заявление бродяги пан Зертинский тонко улыбнулся.
– Ты видел, как убили Димитрия?
– За пять ден до кутерьмы я покинул Москву. Но я про все ведаю.
– Про что?
– Про убитого расстригу.
– А разве он был расстригой? – продолжал расспрашивать бродягу Зертинский.
– А то нет? – ощерился бродяга.
– Каким же образом его признали?
– В Московии признают даже свинью, и чем она грязнее – тем скорее.
– Невысокого же ты мнения о России, – усмехнулся Зертинский. – Тебе такое говорить не следует. – Зертинский оглядел его с ног до головы. – Ты такого же роста, как Димитрий…
– Так что с того?
– Царь Димитрий спасся. Он здесь, в Путивле. Ты знаешь о том, что он бежал сюда?
– Слыхал. Ты чего, пан, от меня хочешь? – спросил бродяга, продолжая с волчьей жадностью работать зубами – подчищал все, что лежало на тарелках.
– Отдохни в людской, а в обед обсудим…
Пан Зертинский, надев кафтан, отправился к пану Меховецкому – тот осел после бегства из Москвы в доме напротив. Меховецкий был крупного склада и с рыцарской отметиной на багровом лице. У Меховецкого сидел Молчанов.
– Я нашел, Панове, того, кто нам нужен. – Он кивнул Молчанову. – Рост – точно как у самозванца, морда, правда, собачья, сходства никакого, кроме бородавки. Но ведаю, что этого малого можно поставить на кон.
И без того стеклянные глаза Меховецкого заблестели еще более; он даже потер руки от удовольствия.
– Возьмемся за малого. Игра не должна быть кончена! – проговорил он, потирая руки. – Наши труды не должны пропасть даром.
– Грамоту знает? – спросил Молчанов.
– Грамотен. Был писцом у князя Мосальского, с Арбата.
– Тогда я его должен знать, – сказал Молчанов.
За обедом Молчанов и паны взялись за бродягу основательно.
Тот страшно перепугался, однако не хотел гневить панов и потому стал крутить и петлять, бормоча:
– Ищите, господа паны, кого другого, а я человек тихий. В учителя пойду опять.
– Подумай: с нашей помощью ты можешь добыть корону – проще пареной репы, – насел на него Зертинский. – Пан Меховецкий – такой знатный вельможа! – согласен стать гетманом.
Тот кивнул головою, проговорил напористо:
– Согласен.
– Под Кромами стоит Иван Болотников, – продолжил Молчанов. – У него уже около полутора тысяч, и войско его все пополняется. Болотников разгромит воевод Шуйского. Михайло Скопин – мальчишка. Болотников введет тебя в Кремль и посадит на трон, с нашей, без сомнения, помощью.
Скрипя сапогами, в комнату быстро вошел Шаховской.
Молчанов кивнул:
– Погляди, воевода, на этот лик: вылитый царь!
– А он еще залупаеца, – захихикал пан Зертинский.
Шаховской, как цыган коня, оглядел бродягу.
– Грамотен?
– А то! – выпятил грудь бродяга.
– Был писарем, – пояснил Молчанов. – Я его рожу помню.
– Со мною так калякать негоже, – разгневался Битка-Митка.
– Жену имеешь? – выяснял Шаховской.
– Я, господа паны, люблю валять чужих баб, – ощерился в гаденькой усмешке бродяга.
– Лихой малый, – хлопнул его по плечу Меховецкий.
– Ну что, испытаешь судьбу? Про Ивашку он знает? – спросил Шаховской у Молчанова.
– Знает. Будет круглый дурачина, коли откажется!
Бродяга ковырял соломинкой в желтых кривых зубах, хорохорясь, поддернул плечами, шмыгнул носом.
«Не то рыпнуться? Страшно! Удавят, как собаку! – раздумывал бродяга. – Благодарение, господа паны. За-лучше подамся добывать золото да баб щупать».
Ночью он полез было к служанке Зертинского, но та огрела его кулаком по голове, вцепилась в волосы, посулила:
– Прибью недоноска!
Когда все стихло, бродяга потихоньку вывел из стойла коня – погнал его в Пропойск. Дней пять он шатался по торжищу: где гадал, где крал, где лез под подол иной купчихи, без стыда и совести, – и тут его крепко ухватили под руки стражники, посадили под замок.
Какой-то толстый пан сказал:
– Ты – лазутчик Москвы, не отпирайся!
Три дня его держали на воде да сухарях, а на четвертый явились паны – Меховецкий с Зертинским.
– Выходи, государь, на волю, – сказал Меховецкий, – да цени, кто тебя вызволил. Не то болтался бы ты сегодня на столбу. Дело верное: соглашайся!
– А на кого я обопрусь? Казаков-то нету, – сказал бродяга после молчания.
– Будут и казаки, и наши рыцари, – сказал Зертинский. – У Болотникова уже целая армия.
– А ты, ясновельможный, согласен пойти ко мне в гетманы? – Бродяга взглянул на Меховецкого.
– Согласен, – подтвердил снова тот.
– Что ж, господа паны, добуду престол – я вам отплачу! Что мне теперь делать?
В подвал, где он сидел, влезли два мужика, рослый и приземистый, как сметанный горшок.
Меховецкий указал на них:
– Это верные люди – слуги коменданта. Они тебя проводят до Поповой горы, а там – в Московский рубеж.
– Дайте на дорогу пива и браги, – потребовал бродяга, выпрямляя грудь, явно примеривая себя в цари. – В такую великую дорогу я, Панове, не могу отправиться без денег. Можа, ясновельможности, у вас припасено для меня и золото? Хотя бы мне на новые штаны. Энти на мне не в царском достоинстве.
– Одежду мы дадим, – сказал Меховецкий, – золото же промыслишь сам. Я вижу, у тебя такая натура, что можешь его добыть.
– Я, господа Панове, рожден не от золотушника, – заметил бродяга.
На это его заявление паны только усмехнулись, явно не беря его в расчет, ибо видели, с кем имели дело.
– Пора в путь, – промолвил Меховецкий.
– Но прежде дай нам обязательство, – потребовал Зертинский.
Бродяга сел за стол, слуга подал ему бумагу и чернильницу с гусиным пером. Тот вывел:
«От своего царского пресветлого имени даю обещание…»
Через часа два, когда стало светать, они были уже в трех поприщах от города. Так заквасили другого самозванца.
VIВслед за слухом о спасшемся самозванце, гулявшим по Москве, появились подметные грамоты самого Димитрия, писанные под диктовку Шаховского и Молчанова. В сих грамотах непокорным московитам сулили жестокую кару, если они-де не одумаются и будут стоять за рябого Шуйского, избранного не всей землей Русской, а выкликнутого ближними его друзьями-боярами. В грамотах «царь» грозился прибыть в столицу к новому году, к первому сентября.
Шуйский сидел без казны, без славы и без духовной опоры, без церковного блюстителя. Патриарха Игнатия по указу нового царя в черной рясе за шиворот сволокли в Чудов кремлевский монастырь, там засадили в самую глухую келью, в подземелье. Крутом зрела измена, все было хлипко и ненадежно – это Шуйский чувствовал. Сильнейшим ударом по врагам было, как он понимал, торжественное перенесение праха убиенного царевича Димитрия и захоронение в том же церковном притворе, где покоились его отец и братья. Нужно было заткнуть глотки тем, кто переметнулся на сторону нового босяка. Сейчас вся политика сводилась к тому, как обезопасить государство и престол.
«Советников великое множество, а опереться не на кого», – думал Шуйский. Недаром же он видел дурной сон. Астролог, допущенный к нему, подтвердил его опасения – сей старец приговорил: «Ты падешь от заговора своих ближних, но за ними тень убиенного строка Димитрия Угличского. То, чему быть, того не миновать. Знак сему – лунное потемнение. Готовься, царь!» – «К чему готовиться?» – спросил Шуйский. «К погибели», – было ответом.
В тот же день царь вызвал к себе постельника[7]7
Постельник – боярин, который смотрел за спальнею, почивальнею государя.
[Закрыть].
– С астрологом колдуны во дворец не пролезли?
– Кто ж их пустит?
– Мало ли кто? А ты проверь! Вчера ночью кто-то выл. Излазай все углы.
– Будет исполнено. Да только чужих во дворце, государь, нету, – заверил постельник.
– Я никому не верю. Старуха какая-то надысь шлялась. Глаза колдуньи. Узнай, откуда?
– То, видать, прачка Маланья!
– А то я не знаю Маланью? Гляди, время тяжелое. У меня врагов много. А чего Мария неделю кушала плохо? От колдовской порчи! Вели запирать Кремль, чтоб птица не пролетела! Астролог сей – явно колдун.
Царь Василий не откладывая собрал бояр.
– Господь велит нам учинить великое дело… – Шуйский будто споткнулся на последнем слове и, помолчав немного, докончил: – Вы едете в Углич: повелеваю перевезти сюда, в Кремль, мощи убиенного святого царевича Димитрия.
Как ни тяжело было ему вновь беспокоить прах маленького царевича, ведь на нем, на князе Шуйском, лежал грех за сказанную ранее ложь{9}, но ради безопасности трона это следовало сделать. У нового царя в его золотой палате сидели: огромный, с глубокими, сверкающими из-под клокастых бровей глазами святитель Ростовский Филарет{10}, круглый, как колобок, с бородой лопатою святитель Астраханский Феодосий. Князь Воротынский хмурился, то и дело пропуская сквозь ладонь короткую вороную бороду; князь Петр Шереметев хрустел пальцами с богатыми перстнями – он с трудом удерживал злую усмешку, сползающую с его румяных губ. Андрей и Григорий Нагие с волчьей враждебностью глядели на царя, не прощая его вины перед памятью их царственного сородича. Тучный Григорий кряхтел, морщил губы и, если бы не толчки Андрея, так бы и бросил рябому Шубнику люто злые слова.
– Езжайте с Богом: с великим бережением положите останки Димитрия в раку и несите из Углича до самого Кремля на руках.
– Да поможет нам Господь! – перекрестился Филарет, когда Шуйский кивком головы велел им удалиться.
На другое утро, когда над Москвою пенились росяные туманы, посланцы погнали коней в Углич, ехали в двух просторных колымагах. Нагие помалкивали. С ними сидел Шереметев, а у них не было веры друг к другу. Сам же князь не шибко возрадовался их соседству: не велика ли честь малознатной татарве, сумевшей породниться с царем Иваном! Всю дорогу не проронили ни слова. Святители, ехавшие с князем Воротынским, вели посторонние разговоры. Филарет пророчески вещал:
– Старцы, приходившие со святого Афона, сказывали, бо грядет время, когда бесы попортят христиан. Затуманится земля. Станут бить, топить, жечь каленым железом за веру во Христа. Храмы наши испоганят, обратят в хлевы и нужники, и станут все, аки голодные волки, злющие, жить будут без заповедей. Что там Стоглав – мать родную забудут, а матери станут подкидывать своих детей. И будет в земле одна мерзость, непотребность и всякие злые лиха. Придут люди от сатаны, пролившие кровь самого Господа Иисуса Христа, – искусят, развратят христиан, обучат поклоняться злату, западут, иссохнут реки, пойдут болезни и велик мор.
– Господь не попустит, – сказал, перекрестясь, Феодосий, – дай, Боже, в грядущем дне благодать твою! Не напусти агарян лютых!
– Кабы, отец Феодосий, агаряне, а то куды хуже…
…В Углич приехали в полночь. Где-то надрывалась в лае собака. Порядочно попетляли, отыскивая подворье старосты, – Углич тонул в бурьянах, прозябал с самого того дня, когда был убит царевич. Дубовые ворота старосты долго не отпирали. Наконец попытали:
– Кого носит дьявол?
– С указом от государя. Отворяй! – приказал властно Шереметев.
Коней завели на крытый двор. Староста, приземистый, с багровым лицом и шишкастым носом, ввел их в горницу, зажег плошку. Жена его, на две головы выше мужа, ничего не говоря, стала собирать на стол.
– С какой надобностью до нас? – обратился староста к Воротынскому.
– Велено перевозить мощи Димитрия. Утром собирай народ.
– Позвольте полюбопытствовать, – проговорил со страхом староста, переводя непонимающие глаза с одного на другого. – Разве государь наш Димитрий Иванович не в благополучии и не на своем троне?
– От государя нашего – обманщика Гришки Отрепьева не осталось даже праха, бо его развеяли по ветру, – бросил Шереметев.
Староста с изумлением уставился на него.
– Царь убит?
– Кабы царь! На троне сидел бродяга, беглый монах. Истинный Димитрий – у вас в могиле.
Староста перекрестился, до Углича еще не дошли вести о расправе над самозванцем.
– Не ведаю… сыщем ли?.. – пробормотал староста.
– Ты что, не знаешь, где похоронен царевич Димитрий? – спросил гневно Шереметев.
– Как не знать?.. Вестимо дело… Да к его могиле не велено было ни единой душе приближаться. Ее и найтить-то, пожалуй, будет нелегко.
– Не гневи Господа своей хитростью! – пристыдил его отец Феодосий.
– Что ж… господа бояре, – сказал, кряхтя, староста, – я человек малый. Завтра соберем сход и спросим народ. Может выйти заваруха… Угличане могут мощи святого не отдать.
Староста предвидел верно! Как только разнеслось по городу: «Начальники приехали за прахом царевича», так на погост к его поросшей бурьяном могиле хлынули толпы народа. Святители и бояре, прибывшие из Москвы, почувствовали глухое сопротивление угличан, едва приблизились к заброшенной могиле царевича. Толпа не желала подпускать их к могиле святого. На дороге стоял священник, рыжебородый, с поднятым крестом, гневно выговоривший:
– Не смейте касаться угодника Божия, не то я прокляну вас! Святые отцы! – уставился он на Филарета и Феодосия. – Вы учиняете богопротивное, непотребное, супрочь церковное дело.
– Мы любили милого царевича живого, а теперь хочут отнять у нас его мертвого! – закричала какая-то женщина, пропихиваясь к приехавшим из Москвы начальным людям, как бы имея намерение не пустить их дальше этого места.
– Не дадим вырывать святых мощей. Оне нас исцеляют!
Филарет, сняв с груди крест, осенил толпу знамением:
– Да пребудет в вашем сердце Господь! Да ниспадет на вас великая его благодать!
Тогда расступились, пропуская к могиле. С великим бережением, на расшитых полотенцах вызволили наружу маленький гробик. Послышались рыдания; толпа как подрубленная сунулась на колени. Два священника подняли крышку гроба. Великий трепет пробежал по всем лицам. Люди придвинулись ближе. Лицо несчастного Иоаннова сына, волосы, шитый серебром и золотом кафтанчик, синие сафьяновые сапожки, зажатая горсточка орехов в правом кулачке и шитый платочек в левом – все было не тронуто тлением, как будто опущено в могилу не пятнадцать лет назад, а какие-нибудь считанные дни.
– Святой, святой! – послышалось в толпе.
Всем почудилось, что от мощей исходило какое-то сияние. Юродивый, стоявший на коленях ближе всех, горестно плакал. Позже он говорил, что воочию видел, как светлыми тенями по сторонам гроба стояли два ангела с крыльями.
Какой-то увечный со впалой грудью прижался к не поддавшемуся тлению праху – и все так и ахнули:
– Господь Вседержитель, исцелился!
И верно: он бросил клюку, стоял не скрюченный, а прямой. И впрямь исцеленный от недугов счастливец благоговейно плакал, размазывая по впалым щекам кулаком слезы. Один за одним торопливо стали проталкиваться и подходить к гробу другие увечные и, едва дотронувшись до мощей, исцелялись. Феодосий и Филарет, разжегши кадила, окуривали душистым благовонием прах святого, тоже, как и все, чувствуя вливающуюся в душу благодать.
…Архиепископы, епископы, митрополиты и царь Василий гроб Иоаннова сына встретили на подходе к Москве; сюда же, встретить останки любимого сына Митеньки, спешила и царица-инокиня Марфа. Всю ночь она не смыкала глаз, зная, что предстояло в нынешний день. Всю ночь напролет Марфа молилась. О чем она просила Господа? Пред памятью сына она не была виновата. Ее тяжелая вина была и не перед нынешним царем, на ком лежал не меньший грех, а пред Господом: взяла тогда на душу грех, назвав сыном отступника от родной веры, вора-обманщика. Тайный голос говорил Марфе, что она должна принести публичное, принародное покаяние. «Сыночек мой Митенька», – твердила Марфа, вылезши из колымаги.
Шествие медленно приближалось. Гроб сейчас несли начальные люди, передом, довольно пропотев и запыхавшись, в расстегнутых кафтанах двигались Шереметев и Воротынский, братья Нагие топали вслед. Марфа, судорожно рыдая, смотрела, как гроб медленно опускали на пыльную придорожную траву, как снимали крышку… и вдруг увидела как живого своего милого сыночка! Рыдание застряло в горле, в глазах помутилось, и, тупо мыкнув, царица без чувств повалилась оземь…
Когда сознание вернулось к ней, все молча, с горестными лицами стояли все так же вокруг гроба. Бабка брызгала водою в ее лицо.
– Сыночек мой, сыночек мой! – Горький вопль вырвался из самого сердца Марфы; она судорожно припала к дорогим останкам, прося Бога прибрать и ее, чтобы быть рядом с милым Митенькой. Когда царица-инокиня перестала рыдать и поднялась, царь Василий, багровея рябым лицом от натуги, взложил в числе других на свои плечи гроб. Как ни тяжело было ему, но Шуйский бессменно нес гроб до самой церкви Михаила Архангела. Шуйский не мог изгнать из души чувство покаяния. «Заискивал пред Борисом… А кто из нас не раб своих прихотей? Не мог я тогда другое говорить! – Царь засопел коротким носом. – Все же, видно, переугодничал… Люди злопамятны. Они не забыли ту мою ложь. Помнят и таят злобу на меня! Господи, за что они не любят меня? Я Россию от сатаны спас, а, видит Бог, она мне благодарна не будет. Как ты это допускаешь. Отец Небесный?! У меня нет наследника. Днями буду венчаться с княжной. Я – стар, она – молода. Знаю, выходит за меня из одного тщеславия. Я ей противен. Господи, в трудные часы помоги мне!»
Останки Димитрия, положенные в богатую раку (она была подбита золотым атласом), на высоком помосте стояли три дня. И снова, как и в Угличе, творились чудеса исцеления больных. Все дни шли молебны о святом, и все эти страшные дни, почернев лицом, каялась и пред царем, и пред людом Марфа за ту свою подлую ложь – просила снять с души ее камень. Но царь Василий ни словом, ни жестом не выразил покаяния – этому мешало злое и холодное чувство, охватившее его. Он никому не верил.
– Тревожно… нехорошо, – сказал он брату Ивану.








