Текст книги "Записки пожилого человека"
Автор книги: Лазарь Лазарев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 39 (всего у книги 42 страниц)
Трудно сказать, сам ли Семичастный до этой ахинеи додумался или те эксперты, к которым обращались за справками, но в данном случае это и не столь важно, – пещерный уровень организации, решавшей судьбы художественных произведений и их авторов, ее начальников и сотрудников, не требует каких-либо обоснований.
Но вот чего я опасаюсь: преподнесенная как сенсация, эта ахинея будет разнесена молвой, передаваться из уст в уста – не раз такое происходило, и через какое-то время какая-нибудь восходящая телевизионная звезда с важным видом скажет зрителям: «Как было установлено на основе материалов архива КГБ, поэму „Пир победителей“ написали в соавторстве Александр Солженицын, Александр Твардовский и Константин Симонов».
Хотели как лучше…
Это случается теперь чуть ли не каждый день. Стоит мне выйти из дома, и какой-нибудь прохожий, растерянно озирающийся по сторонам, угадав, угадывая во мне аборигена этих мест, спрашивает: «Где здесь Кисловский переулок?» – «Какой, – отвечаю, – вам нужен? Их нынче уже четыре». Надо посмотреть тут на этого человека, видно, он чувствует себя заблудившимся в густой лесной чаще. Что поделаешь, после кампании переименования улиц к Нижнему и Среднему Кисловским переулкам прибавились еще Большой и Малый.
Цель этой кампании была искоренение советского идеологического наследства, мозоливших глаза названий, рожденных рухнувших строем. Но, как часто у нас бывало, задумывали одно, провозглашали другое, делали третье, а в результате получалось нечто неудобоваримое. Задумывалось, конечно, политическое мероприятие, но пока судили да рядили, обсуждали да решали, конституционный суд вполне по-джентльменски обошелся с коммунистической партией, и политический принцип стал нежелателен, не стоит, мол, дразнить приверженных к радужному прошлому зюгановских гусей. Решили его хитроумно подменить другим: восстанавливаются прежние, исторические названия. Под флагом уважения к старине, к традициям не только улица Семашко – наркома здравоохранения – стала Большим Кисловским, но и Собиновский переулок – в честь замечательного певца – стал Малым Кисловским.
Безоглядно, тупо проводя в жизнь довольно сомнительный принцип (в любом случае он требовал разумных исключений) обидели, конечно, не одного Собинова – многих наших великих соотечественников, на которых не могут распространяться никакие «общие правила»: Пушкина, Грибоедова, Герцена, Островского, Чехова… Но при этом сохранились многочисленные Коммунистические, Комсомольские, Пионерские улицы, улицы Инессы Арманд и Дмитрия Ульянова, учрежденные по «династическому» принципу близости к Ленину, улицы Косыгина, Андропова, горькие плоды руководящей деятельности которых многим из ныне живущих пришлось отведать.
Короче говоря, ставшая крылатой формула Виктора Черномырдина: «Хотели как лучше, а получилось как всегда» еще раз подтвердила непреходящий для нашего времени и общества смысл.
Моментальные снимки
* * *
Автором социально-политической формулы «оттепель» был Илья Эренбург (так называлась его повесть, напечатанная в 1954 году). Эта точная характеристика изменившегося времени очень быстро стала общепринятой, ею пользовались даже яростные противники начавшихся в стране перемен. А вот формула «застой» была народным творчеством, фольклором. Великое множество людей почувствовало, что с реформами, начатыми при Хрущеве (были они и удачными и неудачными), покончено, власти жаждут неподвижности, покоя, боятся малейшего дуновения свежего ветра как опасного сквозняка.
* * *
В сорок седьмом году Александр Лейтес – в ту пору критик с именем – напечатал статью «Философия на четвереньках» о Сартре и экзистенциализме. Начиналась многолетняя кампания борьбы с низкопоклонством перед Западом. Название статьи вполне адекватно отражало ее содержание и стиль. Когда в послесталинские времена наши идеологи подобрели к Сартру – все-таки «левый» – и Союз писателей пригласил его посетить Советский Союз, кто-то из литераторов, вспомнив статью Лейтеса, сострил: «Сартр принял приглашение, поставив условие, что автор „Философии на четвереньках“ должен встретить его именно в этой позе».
* * *
На летучке в «Литературке» в начале «оттепельной» поры мы, вдохновленные первыми порывами ветра перемен, сильно навалились на руководство газеты: оно боится острых материалов, дискуссий. Главный редактор Рюриков, отбиваясь, стал говорить, что редколлегия запланировала дискуссию о недавно появившемся романе Панферова «Большое искусство». Роман этот был беспросветно бездарным сочинением. Вася Сухаревич, один из самых дерзких редакционных острословов, перебил его: «А что, Борис Сергеевич, разве могут быть о нем два мнения?»
* * *
Когда у Советского Союза (и, разумеется, у находившихся в его орбите стран из так называемого «соцлагеря») испортились, а потом и вовсе накалились отношения с Китаем, это все до поры, до времени происходило втихомолку, замалчивалось. Когда о конфликте начали писать, один знакомый чешский литературовед поделился со мной: «Нам уже разрешили критиковать китайцев, но только самым отъявленным догматикам».
* * *
У докладчиков на Втором съезде писателей были помощники. Это не скрывалось. В кулуарах съезда гуляла шутка, которая приписывалась Твардовскому: «Самед [речь идет о Самеде Вургуне, делавшем доклад о поэзии. – Л. Л.] всем жалуется, что ему написали скучный доклад. Но и это ему кто-то сказал».
* * *
Валентина Васильевна Ивашева, доктор филологических наук, много лет преподававшая зарубежную литературу XX века на филологическом факультете Московского университета, автор нескольких книг и множества статей, посвященных современной английской литературе, писала небрежно и маловыразительно. Однако заключительная фраза одной из ее статей, которую я обнаружил и снял уже в сверке, стала крылатой, долгие годы повторялась в редакции. Это был замечательный образец тавтологии. «Дальнейшее покажет будущее», – написала Ивашева.
У греков тот же, что и у нас, алфавит. И попадаются как будто бы понятные нам слова – те, что были заимствованы у греков. Но с этим надо быть осторожным – нередко в русском языке они приобретали иной смысл. Вот и я опростоволосился. Увидел на грузовиках-фургонах надпись: «Метафора», удивился и подумал, что владельцы фирмы, наверное, изыска ради дали ей такое литературное название. Спросил у переводчика. Он рассмеялся: «Что вы, первозданное значение слова „метафора“ в греческом „перевозка“, чем и занимаются фургоны».
* * *
В Монголии используется наш алфавит – кириллица. Прочитать можно все, но что написано, непонятно – какая-то тарабарщина. Поэтому афишу у входа в концертный зал в Улан-Баторе не читаю – какой смысл! И вдруг взгляд останавливается на понятном, знакомом слове. Большими буквами написано: «ВИВАЛЬДИ».
* * *
Евдокия Михайловна Галкина-Федорук, читавшая нам на филологическом факультете МГУ в первые послевоенные годы курс современного русского языка, чтобы побудить нас к более ревностным занятиям ее предметом, любила рассказывать, как до войны в ИФЛИ она гоняла на экзаменах Твардовского. Подразумевалось: что ждет нас, простых смертных, мы даже вообразить себе не можем.
* * *
Рассказывают, что первым русским словом, которое после войны вошло в язык немцев в советской зоне, позднее ставшей ГДР, было «пропуск».
* * *
Главный редактор берлинского «толстого» журнала «Зинн унд форм» Вильгельм Гирнус говорил мне, что за рубежом трудно понять, какое важное место в русской жизни занимает литература и писатели.
– В каждой стране по-своему, – пояснял он свою мысль. – Когда попадаю во Францию, скажем, в Авиньон, меня как шефа-редактора популярного журнала принимает мэр. На моей родине этот пост особым уважением не пользуется. А вот то, что я университетский профессор, доктор наук, у нас очень важно – даже таможенники на границе не просят меня открыть багажник машины…
* * *
Илья Григорьевич Эренбург жаловался – было это, когда он писал «Люди, годы, жизнь»: «Звонят, просят написать о том, об этом. Отказываюсь, объясняю, что очень занят, пишу книгу. Настаивают, упрашивают: „Напишите хоть небольшую статью – три-четыре страницы. Это ведь вас не очень затруднит“. Не профессионалы, не понимают, что писать кратко труднее, чем длинно. И времени нужно больше».
* * *
Позвонили: Самуил Яковлевич Маршак болен, лежит в «кремлевке» в Грановском переулке, просил навестить его. Беседовать с Самуилом Яковлевичем (вернее слушать его, обычно я лишь отвечал на вопросы, если он их задавал) – огромное удовольствие, это был один из самых интересных «спецкурсов» по литературе, которые мне довелось слышать. Не припомню, какое тогда было у него ко мне дело и было ли вообще. Визит этот запомнился другим. Как мне показалось, Самуила Яковлевича донимали не столько хворобы, сколько больничный режим, сломавший привычный рабочий ритм. Как принято, я поинтересовался, как он себя чувствует, как идет лечение. «Не спрашивайте, голубчик, – ответил он, – чтобы лечиться, нужно иметь железное здоровье».
* * *
На дне рождения Анатолия Аграновского два его друга медицинские светила – нейрохирург Эдуард Кандель и окулист Святослав Федоров – ведут полушутливый, полусерьезный разговор о том, почему Федорову все удается – все двери для него открыты, строят замечательную клинику, а Кандель не может пробиться на прием к министру, в возглавляемом им отделении никак не сделают ремонт. Конечно, они разные люди: скромный, деликатный Кандель, и наделенный всесокрушающей пробивной силой Федоров. Но у Федорова иное объяснение: «У нас разные профессии. Ты, – говорит он Канделю, – нейрохирург, а я глазной врач. Когда у начальства плохо с мозгами, это не мешает карьере, они идут на повышение, а если плохо с глазами, могут на пенсию отправить. Поэтому я им нужен, а ты – нет».
* * *
В фойе Таганки перед началом закрытого прогона «Бориса Годунова» (начальство в ярости, спектакль запрещен) встречаю астронома Шкловского. Оглядывая публику, раскланиваясь со знакомыми, он говорит: «Каждый билет на этот спектакль – сюжет для замечательного рассказа об устройстве нашего общества».
* * *
Приехавший в Москву Борис Иванович Бурсов рассказал. У него шла книга о Достоевском, которая начиналась фразой: «А я все думаю о Достоевском». Цензура сняла «А» – подозрительное противопоставление: кому и чему автор противопоставляет себя?
* * *
На писательском собрании Георгий Марков с угрожающим начальственным металлом в голосе внушает: «Мы и впредь будем дискутировать!». Стало ясно, что дискуссию он понимает как игру в одни – наши – ворота.
* * *
Существовало неписаное правило: мысль нельзя ставить в начало и конец абзаца – бдительный редактор сразу же ее обнаружит и ликвидирует. О Людмиле Ивановне Скорино, в свое время курировавшей критику в журнале «Знамя», говорили, что она очень опытный редактор. Она извлекала и уничтожала мысль, спрятанную в середине абзаца.
* * *
Всеволод Кочетов – в послесталинские времена один из самых злобных цепных псов сусловско-поликарповских идеологических служб, – когда после его погромно-доносительской статьи в «Правде» Вера Панова свалилась с инфарктом, сказал на собрании ленинградских писателей: «Нас инфарктами не запугаешь». Фразу эту – замечательное выражение социалистического гуманизма – помнили долго.
Недавно главный редактор одной из новых московских газет, выступая на радиостанции «Эхо Москвы», заявил, имея в виду Собчака: «Мнимые инфаркты нам не преграда». Видимо, по молодости лет он не знал, что у него был предшественник.
Как много одна фраза может сказать о человеке, который ее произнес.
* * *
В ЦДЛ просмотр фильма Тенгиза Абуладзе «Покаяние». Народу видимо-невидимо, битком набито – ходят упорные слухи, что прокат фильма запрещен, разрешили показать лишь киношникам и писателям. Фильм потрясающий. Выходим с Булатом Окуджавой оглушенные, онемевшие, молча обнимаемся. Не думали, что доживем до такого фильма.
Видно, такое же потрясение пережил Алесь Адамович. Читаю в недавно опубликованных его записных книжках: «Я в Грузии второй раз. Первый – до фильма „Покаяние“, второй – после. И во мне – две Грузии. Вот что способен делать фильм. Один лишь фильм».
Эхо об этом фильме Абуладзе в мгновение ока преодолело большие расстояния и границы. В письме из Парижа за полтора месяца до смерти, Виктор Некрасов писал: «Ждем – не дождемся „Покаяния“». Как жаль, что не дождался…
* * *
Илья Константиновский был заядлый спорщик – из той породы, что чужие мнения и в грош не ставят, убежденные в своей абсолютной, непогрешимой правоте. Однажды в Малеевке мы решили его разыграть. Борис Балтер, который достраивал там свой деревенский дом и приходил к нам лишь обедать, явился, когда все уже сидели за столом, и, обращаясь к Константиновскому, произнес заранее заготовленную фразу: «Илья Давидович, вы не правы». Константиновский отреагировал мгновенно: «Вы еще не знаете, как я прав».
* * *
Лев Ошанин приехал в Малеевку с новой женой – совсем юное создание, можно сказать, тополевая почка. С молодоженами ее родители. Ошанин уже в летах, тесть и теща существенно моложе его – это бросается в глаза и дало пищу для толков и пересудов.
В вестибюле мы болтаем с Виктором Драгунским. К нему Ошанин подводит юную супругу.
– Витя, – игриво говорит он, вовлекая Драгунского в какой-то задуманный им спектакль, – хочу познакомить тебя с большой поклонницей твоих Денискиных рассказов.
Драгунскому этот спектакль, видно, не понравился и он разыграл свой, которого Ошанин никак не мог ожидать.
– Очень приятно, – улыбнулся Драгунский и, как обычно разговаривают со школьниками, спросил у молодой супруги Ошанина: – В каком классе ты учишься, детка?
* * *
К православной пасхе всем пенсионерам нашей округи – вне зависимости от вероисповедания и национальности – вручили талон, по которому выдавали бесплатно кулич. Нет, это не политкорректность. Просто за годы советской власти социальная принадлежность стала определять не только официальный статус людей, но и повседневный житейский обиход. Мы только не отдавали себе в этом отчет.
* * *
Служительница крематория, медоточивым тоном произносящая какой-то заранее заученный христианский текст, вдруг прерывает свою речь и командным, палубным голосом рявкает на какую-то, видно, случайно забредшую пожилую пару:
– Идите отсюда! Это не ваши похороны!..
* * *
Когда умерла Вера Панова, «Литературка» в некролог заверстала фотографию Анны Саксе. Латышская писательница прислала в газету телеграмму с просьбой не наказывать виновных в ошибке: тем более, что у русских есть примета – человек, сообщение о смерти которого оказалось ложным, живет долго.
Поздравляя Илью Константиновского с юбилеем, «Литературка» вместе с адресом поместила фотографию ленинградского критика, кажется, Бориса Костелянеца. Мы решили написать письмо, предлагая газете вместе с адресом ленинградцу, у которого вскоре тоже должен был отмечаться юбилей, напечатать фотографию Константиновского и таким образом исправить ошибку.
* * *
Прочитал в газете сообщение, что крупнейший колхоз в Запорожской области будет носить имя батьки Махно. Интересно, как он назывался до этого? Колхозникам, наверное, все равно, ко всему привыкли, а Нестор Махно должен переворачиваться в гробу. Лиха беда начало. Теперь можно ждать, что какой-нибудь уцелевший совхоз в Ленинградской области назовут именем Николая II…
* * *
По телевидению выступают участники штурма дворца Амина в Кабуле, рассказывают об этом деле, о том, как лихо они действовали, ловко перебили охрану, ухлопали законного главу соседнего государства. И ни слова, ни полслова о том, чем в действительности была эта операция, переступавшая через все нормы – государственные и человеческие. Неужели они никогда об этом не задумывались?
* * *
Я хорошо знаю эту молодую семью. Недавно их приняли в аспирантуру Иерусалимского университета и они вместе с четырехлетней дочерью отправились в Израиль. Через несколько дней, оглядевшись в новых местах, малышка спросила:
– Мама, почему здесь так много охотников и ковбоев?
За охотников она приняла вооруженных военных – это было понятно, а за ковбоев – это выяснилось после расспросов – ортодоксальных евреев в черных широкополых шляпах.
Когда родители вместе с ней приехали на каникулы в Москву, она, услышав, что в день города будут стрелять в облака, чтобы разогнать дождь, с испугом сказала: «Они же могут ранить бога».
Маленькие спектакли Александра Бека
Вспоминая зимнюю Малеевку, почти постоянных обитателей ее в эту пору, я очень ясно вижу Александра Бека – в больших валенках, с шарфом, который никогда не бывал на положенном ему месте, в ушанке-ветеранке.
У вновь приехавших он с самым серьезным видом спрашивал: «Вы не слышали, что говорят о моем романе в Москве, не собираются ли печатать?». Разумеется, это была игра – и мне кажется, не только для публики, но и для себя он устраивал эти маленькие спектакли. Это, видимо, был давно выработанный способ не поддаваться тем тяжким обстоятельствам, которые он одолеть не мог.
По вечерам после ужина и перед началом кино на втором этаже у приемника собиралась большая компания для коллективного прослушивания «Би-би-си» или «Свободы». Комментировали и обсуждали последние известия. Александр Альфредович с совершенно невинным видом, явно потешаясь, задавал простодушные вопросы, выявлявшие кафкианский характер нашей действительности и тупоголовие властей.
После того как наши правители с помощью танков покончили с «пражской весной», прекратились коллективные прослушивания, да и, кажется, приемник от греха подальше убрали. И когда Бека после ужина кто-то пытался остановить, он с очень озабоченным лицом говорил: «Простите, очень тороплюсь, не могу задерживаться, через пять минут выхожу на связь».
Однажды в Малеевке (кажется, это было после долгого разговора о мемуарной и документальной литературе о войне) он вдруг подарил мне высоко ценимое мной «Волокаламское шоссе» с приятной надписью: «Дорогому Лазарю Ильичу Лазареву с симпатией и благодарностью за многое. А. Бек. 23 марта 1969 г.». Что касается симпатии, тут мне все ясно – она была слабым эхом того душевного расположения, которое я испытывал к нему. А вот за что он меня благодарит, были ли для этого какие-то основания – не помню.
И еще один эпизод – уже не малеевский. На собрании в ЦДЛ мастера художественного слова, выполняющие спецзадания, сообщают о страшной идеологической диверсии: рукопись «Нового назначения» Бека оказалась за рубежом и скоро будет издана. Обвинения и угрозы еще не персонифицированы: «Надо выяснить, каким образом рукопись попала за границу, кто передал», но нацелены, конечно, на Бека. «Птицы ловчие» в ожидании легкой добычи уже выпустили когти.
И тут слова просит Бек и говорит, что знает, кто переправил его роман. Сидящие в президиуме, как по команде, повернулись в сторону оратора и замерли. «Я не передавал роман, – сказал Бек, – редакция „Нового мира“, я точно знаю, не передавала. Это сделал Главлит, он дал читать верстку посторонним людям».
Немая сцена: лица чинов, сидящих в президиуме, не могут скрыть разочарования…
Интересное кино
Тогда в доме творчества в Малеевке собралась приятная и веселая компания.
После ужина решаем, что делать. Идти ли играть на бильярде или собраться у кого-то – распить бутылочку, потрепаться. Изольд Зверев предлагает пойти в кино:
– Фильм надо обязательно посмотреть, там есть одна потрясающая сцена.
Мы колеблемся, но Изольд так горячо уговаривает, что всем скопом отправляемся в кино.
Смотрим какой-то вполне заурядный милицейский детектив, начинаем злиться на Изольда, зачем он повел нас смотреть эту муру. Порываемся уйти. А он твердит:
– Подождите, будете меня еще благодарить. Надо обязательно посмотреть этот эпизод.
Так повторяется несколько раз, мы все-таки продолжаем смотреть совершенно бездарный фильм, но все больше накаляемся, грозим Изольду всяческими карами.
И вот он говорит:
– Вот сейчас. Смотрите внимательно.
В фильме преступники ранят милиционера, сослуживцы приходят в больницу его проведать. Один из них отправляется к врачам, возвращается и со скорбью говорит: «Софронов умер…»
Софронов был тогда в полной силе и со своей сворой затравил, отправил на тот свет не одного человека. Давясь от смеха, мы выбираемся из зрительного зала…
Когда нет слов
Известно было, что это никудышный, аховый фильм. Его состряпали только потому, что автором сценария был влиятельный в киносферах деятель, хотя не могло быть никаких иллюзий – ничего путного он сочинить не в состоянии. Той же квалификации был и режиссер. Но, видимо, сценарист был доволен своим творением и привез фильм в Малеевку, чтобы показать писателям. Был устроен дополнительный дневной сеанс, на который, как мне потом рассказали, пришло человек шесть-семь – знакомые сценариста и те, кто посчитал, что он в будущем при случае может им порадеть.
Я спросил у одного из этих зрителей:
– Ну как?
– Ужасно, хуже не бывает, – ответил он.
– Что же вы ему сказали?
– Выходя из зала, я молча крепко пожал ему руку.
Эта формула стала в нашей компании крылатой.
«Физики» и «лирики»
Тот август в Коктебеле был необычайно жарким, наверное, поэтому в нашем «заезде» (прошу прощения за этот ипподромный, конноспортивный термин) не было сановных и маститых, с громким именем писателей. Так получилось, что на мужском пляже образовалась компания относительно молодых литераторов, связанных дружескими московскими, докурортными отношениями, центром которой был Анатолий Аграновский.
Впрочем, в нашем «заезде» оказалась и одна знаменитость, равной которой тогда вообще не было в писательской среде, – академик, нобелевский лауреат Игорь Евгеньевич Тамм. Он был существенно старше всех нас, никто из нас не был с ним знаком до этого, но довольно быстро Игорь Евгеньевич примкнул к нашему пляжному сообществу. Участвовал в общих разговорах, без раздражения отвечал на наши наивные, а нередко просто малограмотные вопросы о том, что делается в естественных науках, иногда что-то рассказывал по собственной инициативе, охотно играл в шахматы, вечерами, когда собирались у кого-нибудь на террасе, пили молодое вино, слушали Аграновского, который под гитару пел свои песни, приходил и на эти посиделки, иногда затягивавшиеся до глубокой ночи.
С шахматами даже произошла смешная история. С опозданием на несколько дней приехал в Коктебель поэт Вадим Сикорский, явился на пляж, увидел у Игоря Евгеньевича на лежаке шахматы и предложил ему сыграть. Они довольно долго играли и беседовали, мы видели, что Вадим время от времени начинал о чем-то спорить с партнером, что-то ему настойчиво внушал. Когда партия (или партии) кончилась, Вадим подошел к нам и спросил: «Ребята, не знаете, кто этот старичок, с которым я играл? Какой-то „технарь“ это я сразу понял, но кто он?». Мы ему сказали, и он сначала вытаращил глаза от изумления, а потом начал хохотать. Оказалось, что по дороге в Коктебель он прочитал в каком-то журнале популяризаторскую статью о науке и на ее основе настойчиво учил уму-разуму Тамма.
Я запомнил два пляжных рассказа Игоря Евгеньевича. На вопрос о перспективных направлениях в науке он ответил, что с определением таких направлений надо быть очень осторожным. Далеко не всегда нам дано угадать, какой участок через десять-двадцать лет окажется важным, станет передним краем науки. Фронт исследований должен быть очень широким. И рассказал, что до войны в Ленинграде существовала маленькая лаборатория, которая занималась редкоземельными элементами, – руководитель и три-четыре верных ученика. Относились к ним как к чудакам, фонды отпускались минимальные, каждый год ставился вопрос, не закрыть ли – занимаются пустым делом, практическая польза от которого нулевая. Но если бы не эта лаборатория, не эти ученые, когда начали создавать атомную бомбу, понадобились бы годы, чтобы проделать тот путь, который они уже прошли.
И еще одно. Страстным увлечением Игоря Евгеньевича было подводное плавание – незадолго до этого было изобретено необходимое снаряжение. Об этом он много говорил тогда…
В ту пору у нас получили довольно широкое распространение технократические и наукократические настроения и чаяния. Они отразились в пользовавшемся большим успехом фильме Михаила Ромма «Девять дней одного года». В «Комсомолке» технари Полетаев и Ляпунов резко атаковали Илью Эренбурга, защищавшего «ветку сирени». Стало знаменитым стихотворение Бориса Слуцкого «Физики и лирики», в котором он писал: «Что-то физики в почете. Что-то лирики в загоне», «Это самоочевидно. Спорить просто бесполезно». Со Слуцким, однако, спорили и спорили довольно горячо – прежде всего писатели, «лирики». Они не без оснований воспринимали технократические устремления как посягательство на культуру и гуманитарные ценности. «…Не слишком политический шум этой дискуссии, поднятый в слишком политическое время, – писал потом Слуцкий, – был безобиден и даже полезен». Это верно, хотя нужна тут оговорка: в «слишком политическое время» любой шум становится политическим. И в этом споре – сейчас это видно яснее и лучше – был еще объект, одинаково вызывающий и у «физиков», и у «лириков» неприятие, – это проникшая во все поры нашей жизни окостеневшая, мертвенная идеология, представляющая собой довольно произвольный набор догм.
А теперь вернусь к тому коктебельскому августу. То, что академик Тамм был нам интересен, особых объяснений не требует. Хотя все-таки надо иметь в виду, что самостоятельных суждений о масштабах его научных достижений, о значении его открытий у нас, конечно, не было, да и не могло быть. Он привлекал нас как незаурядная личность, умный, проницательный человек с большим жизненным опытом, приятный, располагавший к общению собеседник.
Но ведь и мы чем-то его привлекали. Тогда я не задумывался над этим, а сейчас подумал, что отношения «физиков» и «лириков», видимо, не укладывались в формулу, предложенную Слуцким в его знаменитом стихотворении. Да и сам Слуцкий в стихотворении, опубликованном много позже, писал:
Снова нас читает Россия,
А не просто листает нас.
Снова ловит взгляды косые
И намеки, глухие подчас.
Потихоньку запели Лазаря,
А теперь все слышнее слышны
Горе госпиталя, горе лагеря
И огромное горе войны.
И неясное, словно движение
Облаков по ночным небесам,
Просыпается к нам уважение,
Обостряется слух к голосам.
Думаю, что Тамм поехал в Коктебель в писательский дом не только потому, что там прекрасное теплое море и редкой красоты пейзажи. И физик Виталий Гинзбург и астроном Иосиф Шкловский каждую зиму ездили в Малеевку не только потому, что там хороши лыжные прогулки и сказочный лес вокруг. Их научный, лучше сказать, общественный ранг был так высок, что они без труда могли отправиться в другие, не менее живописные места, в дома отдыха и санатории, где комфорт не чета литфондовскому. Думаю, что не ошибусь, если скажу, что привлекала их писательская среда, не зря в только что процитированном стихотворении Слуцкого речь идет о проснувшемся уважении к «лирикам», о том, что читатели внимательно ловят их косые взгляды и глухие намеки.
Среди писателей было много вольнодумцев, свободно и широко мыслящих людей, больше, чем в других слоях нашего общества. Вспоминая те времена, Василий Аксенов как-то заметил: «Писатели раньше других начали выходить из-под контроля… Невероятно, но факт: полностью унифицированный и до мельчайших деталей контролируемый партией и КГБ творческий союз был в те годы, может быть, единственным „гнездом крамолы“, единственным очажком сопротивления всеобщей вакханалии тоталитаризма».
Этот усиливавшийся интерес «физиков» к «лирикам» мы ощутили и на себе. Я имею в виду себя и своих товарищей. Если у нас и было какое-то имя, то отнюдь не громкое, только в нашем профессиональном кругу, однако нас стали время от времени приглашать в Дубну, Обнинск, ФИАН.
Видимо, «физики» очень остро ощущали нехватку воздуха свободы и старались, как могли, каждый по-своему, восполнить этот дефицит.
Была у некоторых «физиков» еще одна причина – более индивидуальная – интересоваться «лириками»: они обнаружили у себя литературные способности, у иных они оказались незаурядные. Среди тех, кого я хорошо знал, летчик-испытатель Марк Галлай, хирург Юлий Крелин, физик-теоретик Михаил Левин, астроном Иосиф Шкловский.
Шкловский, могу это сказать без малейшего преувеличения, начал писать свою мемуарную прозу на моих глазах. Хорошо помню, как это было. Он был хороший рассказчик, его охотно слушали. Однажды решил записать свои рассказы. Первые – я должен был выполнить функции ОТК – дал мне в Малеевке прочитать. Рассказы были хороши: в них отчетливо был слышен голос автора, его интонации (верный признак литературной одаренности), у автора была отличная память и зоркий глаз, повествование было пронизано иронией, которая была обращена и на самого себя (а это довольно редкое и очень ценное качество). За год он написал целую книгу.
А затем у него возник комплекс автора, который не печатается: ему как допинг нужны были читатели. Сначала он ограничивался писательским контингентом в Малеевке. Но я понял, что этого ему мало, и счел нужным предостеречь его: «Не вздумай распространять это в научных сферах, не оберешься неприятностей». В его рассказах было немало нелицеприятных характеристик, метко замеченных и выставленных на смех слабостей коллег. Я понимал, что многие обидятся, он наживет себе врагов. Но удержаться он уже не мог. И кончилось это так, как я предвидел. На выборах в действительные члены Академии наук, где у него серьезных конкурентов не было, его прокатили – обиженные набросали ему черные шары.
Физики и марксисты
Иосиф Шкловский в Малеевке потихоньку ходил на лыжах в своем видавшем виды лыжном костюме, охотно останавливался, чтобы поболтать со знакомыми.
Он был полной противоположностью ходячему представлению об ученом-астрономе, отрешенном от всего земного, витающем где-то в немыслимой звездной выси. Живой, общительный, большой любитель кино и литературы, Шкловский очень ценил юмор – даже в тех случаях, когда сам попадал под стрелы остряков.
Как-то попросил меня научить его играть на бильярде. Во время третьего или четвертого урока, наслушавшись насмешливых замечаний о своих спортивных способностях бильярдного игрока, смеясь над собственной неумелостью, воскликнул: «Я все понял: угол падения равен углу отражения».
Однажды несколько любознательных писателей попросили Шкловского рассказать о проблемах современной астрономии. Он сразу же, не набивая себе цену («Я приехал сюда отдыхать», «Я не читаю популярных лекций» и т. д. и т. п.), согласился. В одной из гостиных собралось человек пятнадцать. Рассказывал Шкловский очень просто, доступно, без ученого высокомерия; отвечая на наивные вопросы, не обижал несведущих в астрономии и физике писателей.