355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лазарь Лазарев » Записки пожилого человека » Текст книги (страница 16)
Записки пожилого человека
  • Текст добавлен: 12 апреля 2017, 05:02

Текст книги "Записки пожилого человека"


Автор книги: Лазарь Лазарев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 42 страниц)

А вообще говоря, я считаю, что выступать во весь голос против антисемитизма должны прежде всего не евреи! Потому что тут водораздел проходит не по национальному признаку, а по признаку порядочности…»

Благожелательность, радушие Галлая, я бы даже сказал учтивость – особого питерского отлива, – кроме всех прочих его достоинств, располагали к нему самых разных людей. Июньская книжка «Невы», в которой Виктор Конецкий опубликовал подборку хранившихся у него писем, пришла в Москву, когда Марка уже не было в живых. В одном из писем речь идет о нем. Я не знаю, где Мария Петровых – поэтесса, которую высоко ценили и с которой дружили Мандельштам и Ахматова, познакомилась с Марком. Но вот что она – человек иной среды, иной судьбы, иных интересов – пишет о нем Конецкому в 1976 году: «Меня радуют Ваши дружеские отношения с Марком Лазаревичем Галлаем – я его люблю, он настоящий человек и настоящий писатель. Таких, как он, мало… Быть самим собой, быть и остаться до конца – это самое главное для человека и для писателя».

Последняя фраза – о порядочности – из процитированного мною письма Галлая очень важна для понимания его жизненной позиции и поведения. При терпимости, широте, деликатности он был человеком твердых, жестких жизненных правил, которым следовал неуклонно, придерживался ясной и продуманной позиции по принципиальным (в том числе и политическим) вопросам, с которой его нельзя было никакими силами сдвинуть. У него была стойкая – на всю жизнь – идиосинкразия к тоталитаризму в любых его видах и проявлениях, даже припудренному и подрумяненному, как в «застойные» времена. Он не скрывал своего резко отрицательного отношения к Сталину и его наследникам. К созданному ими режиму, к пестуемым ими нравам. Никогда не уклонялся от того, чтобы даже в неблагоприятно настроенных аудиториях сказать, что он думает о «лучшем друге советских летчиков, моряков, физкультурников, ученых» и т. д. и его приспешниках и трубадурах. Я не раз был тому свидетелем.

Тема «лучшего друга советских летчиков, моряков, физкультурников, ученых» и т. д. не раз насмешливо обыгрывалась им в письмах. Из Берлина он прислал мне открытку, на которой запечатлена возглавляемая Сталиным советская делегация на Потсдамской конференции 1945 года, с надписью: «Посылаю тебе историческую фотографию, которая, я уверен, должна тебе очень понравиться». Следующее послание – открытка из Ярославля, на ней памятник Некрасову: «Шлю открытку с изображением Некрасова (Н. А., а не В. П.), ибо любимого тобой персонажа, обнаруженного мною в свое время в Потсдаме, здесь пока не продают…» И открытка из Гагры: «Здесь море (теплое), солнце (часто невидимое за тучами) и очень много портретов нашего лучшего друга…»

А вот вполне серьезная история. В журнале «Октябрь» были напечатаны воспоминания главного маршала авиации Голованова «Дальняя бомбардировочная…», в ряде мест которых, видимо, под нажимом тогдашнего главного редактора журнала Кочетова обелялся Сталин. Марк хорошо знал их автора (в войну некоторое время служил под его командой) и относился к нему с уважением. Он отправил ему большое письмо с конкретным, подробным нелицеприятным разбором мемуаров, выявляющим отступления от исторической правды (письмо это недавно было опубликовано).

Пуровского духа совершенно не выносил. Как-то прислал мне две вырезки из «Красной звезды». Одна – отчет о редакционном «круглом столе» «Время. Армия, Литература», в котором его упросили участвовать. В отчете, подстригая всех под единую «военно-патриотическую» гребенку, ему приписали, мягко говоря, совсем не то, что он говорил. Он учинил скандал. Вторая вырезка – его письмо по этому поводу, которое после пятинедельных проволочек редакция все-таки вынуждена была, благодаря его упорству, опубликовать. Для ясности процитирую два абзаца из его письма в «Красную звезду»:

«…Угрозу стабильности нашего общества я усматриваю отнюдь не в „распространении ярлыков типа „национал-патриоты““, как мне приписали авторы отчета, а в самом существовании таких „патриотов“. К которым это понятие применимо только в кавычках, потому что связывают они его с критериями „состава крови“, а не с тем, как привержен человек культуре, языку, литературе своей Родины, работает на нее всю жизнь, а в час опасности – воюет за нее…

И совсем уж, как говорится, ни в какие ворота не лезет опять-таки приписанное мне авторами отчета утверждение, будто „если бы „Красная звезда“ в годы войны писала только (?) об изменниках да о воровстве в войсках, то вряд ли мы победили бы в Великой Отечественной“. Вот они где, по мнению авторов отчета, корни нашей Победы! Приятно видеть такую приверженность журналистов к своей газете (заслуги которой в годы войны были действительно велики), но не надо все-таки терять чувство меры. И тем более приписывать этот грех другим».

Вспоминаю такой эпизод. На писательском съезде на одном из заседаний появляется Михаил Шолохов. И хотя немалая часть сидящих в зале давно не уважает этого человека, спившегося вешенского «помещика», занявшего в нашей жизни и литературе самые ретроградные позиции, не уважает, даже если это он когда-то написал «Тихий Дон» (в чем многие сомневаются), несмотря на это, раздаются, нарастают аплодисменты. Грохот кресел – встают, сначала неуверенно, немногие, а потом дружно все, почти все. Василь Быков, Григорий Бакланов, Марк Галлай и я сидим рядом. Марк говорит тоном, исключающим какие-либо колебания: «Не встаем, сидим!». Чувствуем себя (во всяком случае я точно) не очень уютно. Стыдно признаться, но не так легко было не встать, не подчиниться общему движению, какая-то странная сила, как тяжелая от соли вода в Мертвом море, выталкивала. Это Галлай помог преодолеть ее…

Как-то Марк прислал мне вырезку статьи из «Правды» под названием «Побеждать, повинуясь». Посылая ее от имени придуманного им Бюро вырезок, Марк писал: «Бюро вырезок осведомлено об узкогуманитарном круге Ваших интересов и понимает, что статью выраженно скотоводческого направления Вы вряд ли прочитали. И, между прочим, напрасно. В этой статье что-то есть… Разумеется, наше Бюро далеко оттого, чтобы проводить надуманные аналогии…»

Воспроизвожу несколько подчеркнутых Марком мест.

«В стаде поведением отдельных особей легче управлять, здесь стираются индивидуальные различия в поведении, животные следуют примеру вожака, соседей…

Опытный пастух отлично умеет так „закрутить“ стадо, чтобы в нем не было „передних“ и „задних“…

Знание естественной реакции становится основой того или иного пастушеского приема. Так появляется возможность „жесткого управления“…»

Читая это, я вспоминал не только овацию Шолохову на писательском съезде…

Говоря о мемуарной литературе – и это непременно надо иметь в виду, – мы нередко невольно отождествляем два ряда произведений, у которых есть принципиальные различия. Одни из них, добросовестно воспроизводя ход того или иного события, рисуя его обстоятельства и участников, дальше этого не идут, других задач перед собой не ставят. Да и требовать от них большего или другого нельзя; в сущности, это свидетельская литература, и ценность ее в фактической стороне дела, освещаемой осведомленным участником или очевидцем.

Но есть другие воспоминания (к ним и относятся книги Галлая) – они обладают качествами не только документальной, исторической, но и художественной литературы. Сплошь и рядом в житейском обиходе (а иногда и в критике) литературные достоинства, когда речь касается мемуаров, сводят к умению писать легко, живо, выразительно. Сразу же замечу, что книги Галлая хорошо написаны: видишь людей, с которыми автору приходилось иметь дело и о которых он рассказывает, видишь самолеты, на которых он летает, видишь землю и небо – и с бреющего полета, и из стратосферы. О летных испытаниях и летных происшествиях рассказывается ясно и вполне доступно непосвященным. Жизненные наблюдения и уроки автор формулирует с афористичной броскостью. И все-таки суть не в слоге. В отличие от мемуарных книг, авторы которых берутся за перо, чтобы воссоздать достоверную картину исторических событий, в которых они принимали участие, в воспоминаниях Галлая, безупречно точных, иной угол зрения – человековедческий. Его интересует психология людей, их нравственный мир, черты характера, сформированные подчинением или сопротивлением житейским и общественным обстоятельствам. Он показывает, что профессиональные качества человека зависят – пусть и не непосредственно, но зависят – от его представлений о добре и зле, чести и достоинстве, от его гражданского мужества.

Наверное, книги Галлая с особым интересом читают и, уверен, будут читать люди, причастные к авиации и космосу. Трудно представить себе моряка, который не прочитал бы Станюковича или Конрада, однако у этих писателей неизмеримо больше читателей, никак не связанных с флотом, думаю, что среди них есть и те, кто даже никогда не ступал на палубу корабля, а может быть, и моря вообще не видел. Так и книги Галлая читали и будут читать люди самых разных профессий, и среди них тоже есть наверняка и те, кто предпочитает железнодорожный или автомобильный транспорт самолетам. В этих книгах проблемы нравственные, этические, которые так или иначе приходится решать каждому человеку вне зависимости оттого, чем он занимается – строит дома или лечит людей, водит троллейбус или ищет нефть. Другое дело, что профессия летчика-испытателя, связанная с неизбежным риском, со смертельной опасностью, делает эти проблемы особенно осязаемыми и острыми.

Многие столетия понадобились человечеству, чтобы освоить сушу, моря и океаны, чтобы повозку заменить автомобилем, плот и ладью – пароходом. Покорение воздушной стихии, создание летательных аппаратов, которые стали повседневным транспортным средством, таким же, как автобус или пассажирское судно, заняло всего несколько десятилетий. За этот короткий срок человечество в воздушных просторах повторило фантастически ускоренным темпом тот многовековой путь, который проделало на суше и на море. Это одним из первых, если не первым, почувствовал, понял Сент-Экзюпери, и именно потому, что был летчиком, приобретенного в полетах опыта ему вполне хватило. Это был новый взгляд на мир, на землю: «До чего хорошо прибран мир, когда глядишь на него с высоты трех тысяч метров!» (через несколько десятилетий после этого космонавты будут рассказывать о том, как мала и беззащитна наша Земля). В «Планете людей» Экзюпери настойчиво повторяет мысль о том, что с помощью авиации человечество продолжает исследование своего дома – Земли: «Крестьянин, возделывая свое поле, мало-помалу вырывает у природы разгадку ее тайн и добывает всеобщую истину. Так и самолет – орудие, которое прокладывает воздушные пути, – приобщает человека к вечным вопросам»; «Самолет – не цель, он всего лишь орудие. Такое же орудие, как плуг»; «Да, конечно, самолет – машина, но притом какое орудие познания! Это он открыл нам истинное лицо земли»; «Поначалу казалось – самолет отдаляет человека от природы, – но нет, еще повелительнее становятся ее законы».

Галлай решительно отвергал расхожую, по его мнению, «снисходительно объединительную характеристику Сент-Экзюпери как „писателя-летчика“». Он написал о великом французе большую и очень интересную статью «Ищите меня в том, что я пишу…», в которой доказывал, что Экюпери был «большой писатель, по необязательной случайности владевший профессией летчика», истинным призванием замечательного французского писателя была литература, а не авиация, да и летчиком он был не бог весть каким (любовь к своему делу заставила Галлая сказать эту задевающую многих поклонников Экзюпери истину). Формула же «писатель-летчик», вернее «летчик-писатель», годится для его, Галлая, книг (конечно, это только подразумевалось, об этом можно было лишь догадываться, так прямо сказать о себе ему не позволяло чувство скромности), речь в его статье шла вообще «о людях, проживших интересную, профессионально нестандартную жизнь, а потом сумевших рассказать о ней достаточно внятно».

Я и тогда спорил с Марком и сейчас считаю, что эти его характеристики в данном случае неточны. У его книг есть очень важные смысловые точки соприкосновения с Сент-Экзюпери. Но сначала надо вынести за скобки вопрос о скромности. Ему органически было свойственно критическое отношение к самому себе, умение замечать свои ошибки и промахи – Галлай в своих книгах говорит о них прямо и без малейшего снисхождения, без всяких скидок. Нету него и тени самолюбования – о себе он пишет обычно в ироническом тоне, даже в тех случаях, когда ему приходилось выпутываться из почти безнадежных ситуаций. По его мнению, самовлюбленность и повышенное самомнение принадлежат к наиболее несносным человеческим недостаткам, стремление же судить себя прежде и строже, чем других, требовать от себя больше, чем от других, – к самым привлекательным человеческим достоинствам.

А теперь о точках соприкосновения с Экзюпери. Время от времени Галлай дела испытательские, «небесные» сравнивает с вполне «земными»: «Нелегко принять решение при подобных обстоятельствах. Собственной рукой выключить здоровый, работоспособный, ровно гудящий мотор. В этом есть что-то противоестественное. Что-то похожее на действия врача, который, осмотрев, казалось бы, совершенно здорового, цветущего, ни на что не жалующегося человека, решительно укладывает его на операционный стол. Укладывает, не скрывая, что операция может окончиться трагически, но что, если отказаться от нее, вероятность трагического исхода будет еще больше». Видимо, адресуясь не к специалистам, Галлай хотел сделать более понятными, более близкими их представлениям свою очень редкую профессию, уникальный опыт летчика-испытателя. Но было тут и нечто более важное, более глубокое: Галлай исходил из того, что этические нормы и нравственные коллизии не носят профессионального характера, они общезначимы. И именно здесь в его книгах возникает перекличка с мыслью Сент-Экзюпери о том, что при освоении воздушного океана встают вечные вопросы нашего бытия и общечеловеческие задачи. Правда, Сент-Экзюпери шел от философских размышлений о судьбе рода человеческого. Иным путем – отталкиваясь от летной практики, больно ушибаясь об острые углы внезапно возникающих препятствий, с трудом нащупывая верные решения, – двигался Галлай: «Мне понадобилось, – признавался он, – несколько лет, чтобы сформировать представление о летной этике как совокупности каких-то моральных норм, связанных с конкретными профессиональными обстоятельствами нашей работы. Не меньше времени потребовалось и для того, чтобы, вновь вернувшись от частного к общему, понять общечеловеческий характер так называемой (теперь говорю: так называемой) летной этики».

Чтобы справиться с тоскливой пустотой, стал я перечитывать его книги – и возникло странное чувство, словно мы с ним продолжаем беседовать, так отчетливо слышна в них живая его интонация. А это, как известно, верный признак литературной одаренности.

Первые три книги Галлая («Через невидимые барьеры», «Испытано в небе», «Первый бой мы выиграли») увидели свет в «Новом мире» Твардовского – самом лучшем нашем журнале той поры, где планка литературных требований была очень высока. Рукопись первой книги Галлая отнес в «Новый мир» Эммануил Казакевич. Он был добрым знакомым Галлая, и Марк попросил его прочитать рукопись. Взял ее Казакевич без энтузиазма, с опаской, что человек, которому он симпатизировал, поддался распространившейся в ту пору мемуарной графомании. Однако, прочитав, восхитился. И отправился с рукописью в «Новый мир». Твардовскому рукопись тоже очень понравилась, но он, рассказывали «новомирцы», спросил у Казакевича: «Кто ему пишет?» Странный этот вопрос возник у Твардовского не случайно: тогда широкое распространение получила так называемая литературная запись; воспоминания «бывалых людей» (по преимуществу военачальников Великой Отечественной) писали профессиональные литераторы, иногда даже талантливые писатели – для заработка, и литературное качество таких мемуаров зависело от способностей автора «литературной записи». Твардовский и решил, что воспоминания известного летчика написал какой-то очень одаренный писатель. Казакевич, у которого на этот счет никаких сомнений не было, сказал Твардовскому: «А ты пригласи его и поговори с ним хотя бы минут пятнадцать, и все тебе будет ясно – манера и интонация те же».

Публикация в «Новом мире» была для читателей сертификатом правды и высокого литературного качества, но одновременно для надзорных идеологических служб и, конечно, для сверхбдительного ГлавПУРа «черной меткой» политической неблагонадежности автора.

Решено было подвергнуть его экзекуции. Мы были в Малеевке, когда в «Авиации и космонавтике» появилось заказное проработочное письмо, подписанное четырьмя генералами, обвинявшими автора воспоминаний «Первый бой мы выиграли» в искажении фактов, «очернительстве», «дегероизации» и прочих тяжких идеологических грехах: «где откопал М. Галлай», «сомнительные обобщения», «кощунственно звучат слова», «огульно приписывает» и т. д. и т. п. Впрочем, хотя удар наносился по Галлаю, целились и в печатавший его крамольный «Новый мир». Главлит и стоящие над ним отделы ЦК КПСС пресекли попытку журнала ответить на клеветническое письмо генералов.

Я хорошо помню реакцию Марка: он был удивлен, обескуражен, оскорблен. Его можно было понять: работа летчика-испытателя требовала скрупулезной точности в отчетах, «приписки», малейшие отклонения от истины в любую сторону, какими бы привходящими обстоятельствами или соображениями они не диктовались, здесь были не только нетерпимы, а опасны, чреваты катастрофами. Марк считал само собой разумеющимся, что его послеполетные доклады сомнению не подвергались, ему не могли не верить, а иначе какой смысл был в его тяжелой и рискованной работе. А в литературном котле он еще недостаточно варился, и ему казалось диким, противоестественным то, что здесь тогда было в порядке вещей: белое нередко объявлялось черным, правда – ложью и клеветой. Поэтому его и поразило так генеральское письмо, в котором отрицались факты очевидные, даже фигурировавшие в документах сорок первого года, подписанных некоторыми из авторов этого письма.

Приобретя горький опыт автора, пишущего правду и поэтому находящегося под постоянным подозрением у идеологических служб (точнее, наверное, сказать – спецслужб), Марк удивляться перестал. В редакторско-цензурных «играх» стойко стоял на своем, отбивался как только мог, но относился уже к ним со свойственной ему иронией. Вот несколько посвященных литературным делам отрывков из его писем ко мне.

Из Дубултов – 5.8.1985:

«Из Москвы я уехал без ощущения безмятежного спокойствия. Ни в Политиздате [там издавалась „Жизнь Арцеулова“. – Л. Л.], ни, главное, в „Совписе“ [там выходила книга „С человеком на борту“. – Л. Л.] тети с красными карандашами своего решающего слова пока не сказали. Больше всего я опасаюсь, как бы чего-то там не повычеркивали, а издательства (у них же „план“!), ввиду моего отсутствия, так на все бы и согласились без боя. Но, с другой стороны, и сидеть в Москве неопределенное (очень неопределенное) время, как на привязи, тоже не хочется. Попробуем сделать ставку на везенье. Оно мне не раз помогало… Вдруг сработает и сейчас? Итак, я с ловкостью и пронырливостью, характерной для представителей моего великого народа, сменил теплую и солнечную Москву на мокрую и прохладную Прибалтику».

Из Дубултов – 21.8.1985:

«А прочитал ли ты – коль скоро уж зашла речь об интересных публикациях – статью „Замешано на лжи“ твоего „друга“ Вл. Борщукова в сегодняшней „Литературке“? Какой все-таки негодяй этот В. Казак [немецкий филолог, специалист по русской литературе. – Л. Л.], пытающийся злопыхательски утверждать, будто наша родная цензура хотя бы в малой степени ограничивает творческие возможности писателей! Хорошо, что Вл. Борщуков поставил его на место».

Из Москвы (в Пицунду) – 16.9.1985:

«Ну, и в заключение рассказа о моих радостях жизни могу сообщить, что цензура (которой, как известно, у нас нет) хорошо поработала над версткой моего сочинения в „Совписе“. Я сказал, что в таком виде книгу выпустить не дам. В издательстве сильно удивились такой неписательской позиции, но в результате (хочется думать, что не только в результате моего жесткого решения) я приобрел неожиданного союзника в лице главного редактора издательства Бузылева. Сейчас он воюет с цензурой, а я сижу в позе американского пионера-поселенца, который, вернувшись в свою хижину с охоты и обнаружив, что на его жену напал медведь, сел на стул, положил ружье на колени и сказал: „А ну, жена! А ну, медведь! Кто кого?“ Правда, в отличие от этого поселенца, я отношусь к исходу схватки Бузылева с цензурой не столь безразлично…»

Письмо генералов сделало свое черное дело. «Первый бой» вышел в книжном издании только через семь лет, в 1973 году, в сборнике «Третье измерение». Но и это еще не все, история имела длинный хвост. Когда в 1990 году издали двухтомник Галлая и проходили читательские конференции (в некоторых я как автор предисловия принимал участие), я как-то получил от Марка записку: «Обсуждения продолжаются. В пятницу таковое состоялось в военно-историческом об-ве при ЦДСА. И вот тут-то я пожалел, что тебя не было – ты сильно развлекся бы! Бдительные военные историки нашли письмо „4-х генералов“ и доказывали, что генералы были совершенно правы. Время прошло мимо них…»

Впрочем, это заушательское, очернительское письмо породило, как ни странно, и одну светлую, радужную, почти рождественскую историю.

В журнал «Вопросы литературы», где я работал, позвонили из иностранной комиссии Союза писателей и попросили принять их гостя – румынского писателя. Он, в тот же день появившийся у нас в редакции, оказался человеком, располагавшим к себе с первой же минуты знакомства, – живой, открытый, южная пылкость удивительным образом сочеталась в нем с почти детским простодушием. Как и полагается хорошо воспитанным хозяевам, спросили о его планах, предложили свою помощь. Он, робея и смущаясь, попросил, если это только возможно, познакомить его с Марком Галлаем. Это его заветная мечта: встретиться с великим летчиком и замечательным писателем, он прочитал его записки – после Сент-Экзюпери не было книги, которая так много для него, бывшего летчика, значила. Когда я сказал ему, что если Галлай сейчас в Москве, для нас не составит большого труда организовать встречу с ним, он расчувствовался и стал с жаром нам объяснять, что не праздное любопытство заставило его просить об этой встрече, у него есть к Галлаю дело деликатного свойства.

То, что он рассказал, признаюсь, меня поразило. Он слышал, что у Галлая были какие-то серьезные неприятности (выяснилось, что до него дошли слухи о письме генералов). А он понимал, поскольку в Румынии была такая же практика, как у «старшего брата», что после подобного выступления следуют «оргвыводы», писателя не переиздают, новые вещи не печатают, а на что ему жить? Недавно на русский язык перевели его книгу, он должен получить гонорар. Перед его отъездом в Москву они с женой решили, что этот гонорар он не будет тратить, пока не выяснит, не нуждается ли в деньгах Галлай. Если нуждается, он вручит ему гонорар. Не так часто встречается такая щедрая форма читательской благодарности.

Не только горечь невосполнимой утраты, есть еще одно обстоятельство, почему мне так трудно писать о нем. Вспоминая его, думая о нем, я никак не могу выбраться из круга превосходных степеней, именно они все время приходят на ум. Но рука останавливается, воспроизвести их на бумаге не решаюсь, хотя это тот исключительный случай, когда они соответствуют действительности, нет в них преувеличения. Не могу же, потому что Марк совершенно категорически их отвергал. Сколько раз на разного рода читательских конференциях и обсуждениях, да и в дружеских компаниях я был свидетелем того, как он иронической репликой сбивал вдруг взмывавшую волну посвященных ему высокопарных слов. Позволю себе лишь сказать, что между человеком, которого я близко знал столько лет, и обаятельным образом автора пользовавшихся большим и заслуженным успехом мемуарных книг не было и микроскопического зазора. По самому строгому счету он был замечательным человеком. Наверное, это – не только его профессиональные, авиационные достижения – имел в виду Константин Симонов (они – молодой поэт и начинающий летчик-испытатель – познакомились в довоенную пору и на всю жизнь сохранили дружеские отношения), когда в день шестидесятилетия Марка Галлая писал ему: «В широком понятии „наше поколение“, или точней „наше поколение советской интеллигенции“, ты для меня одно из самых конкретных человеческих выражений этого понятия. Когда я думаю о таких людях, как ты, я горжусь нашим поколением нашей советской интеллигенции». Вспоминая Марка, еще один его друг – Эльдар Рязанов сказал, что, если бы нужно было создать эталонную единицу абсолютной порядочности (как скорость света), ее надо было бы назвать «галлай».

На том обширном человеческом небосклоне, который был в поле моего зрения, Галлай был одной из самых крупных и ярких звезд. Светил многим. Немало лет этот свет освещал и мою жизнь.

Всю жизнь он стремился в воздушные просторы. Есть, наверное, высшая справедливость в том, что он стал звездой где-то в немыслимой небесной бесконечности – его именем названа одна из малых планет.

И закончить свои заметки я хочу строками поэта, которые, наверное, лучше всего передадут то чувство, с которым я вспоминаю моего друга, ставшего далекой звездой:

 
Свет погасшей звезды еще тысячу лет
К нам доходит. А что ей, звезде, до людей?
Ты добрей был ее, и теплей, и светлей,
Да и срок невелик – тыщу лет мне не жить,
На мой век тебя хватит – мне по дружбе светить.
 

1998, 2002


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю