Текст книги "Записки пожилого человека"
Автор книги: Лазарь Лазарев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 36 (всего у книги 42 страниц)
Они очень понравились друг другу и после одной из тренировок пошли вместе в ресторан обедать. Конечно, выпили.
Расчувствовавшись, Рецептер решил поделиться с новым другом самым дорогим – своей любовью к поэзии Пастернака, объяснить ему, какой это великий поэт. Однако успеха не имел, футболист вежливо его слушал, и все. Не проникся, не зажегся.
Но Рецептер не отступал.
– Знаешь, какой это замечательный поэт, – втолковывал он футболисту. – Он как если бы сегодня был жив Пушкин.
Реакции никакой. Но Рецептер не сдается:
– Пойми, Пастернак в поэзии – это как в вашем деле Пеле.
– Иди ты! – с почтительным удивлением воскликнул футболист.
На учениях
В феврале 1978 года в Минске проходила всесоюзная писательская конференция, посвященная документальной литературе о Великой Отечественной войне. Она совпала по времени с проводившимися неподалеку от Минска большими армейскими учениями, к которым готовились особенно тщательно, так как впервые на наши учения были приглашены в качестве наблюдателей западные военные.
В конференции участвовало немало писателей с громкими именами, вот почему в один прекрасный день пригласили и нас посмотреть учения.
Ранним утром отвезли автобусами сначала в какой-то военный городок, где переодели – февраль, холодина, – в ватные брюки, фуфайки, валенки, а потом на «поле боя». Там стояло несколько больших палаток. «Согрейтесь и перекусите по-солдатски, чем бог послал». Бог же был щедр, послал воинам немало, столы ломились: водка, коньяк, черная и красная икра, белая и красная рыба, ветчина, колбасы, соленые и маринованные грибы, свежие огурцы, – чего там только не было.
После этого мы огляделись. Для зарубежных гостей и начальства была выстроена большая, в высоту двухэтажного дома, «стекляшка», куда пригласили и нас.
Но я решил отправиться поближе к «полю боя», на КП обороняющегося полка, который, отбив атаку «противника», переходил в наступление, и потянул за собой Марка Галлая. Замечу, что только в один момент учения напомнили мне нашу войну, когда артиллерия начала обрабатывать передний край «противника» и снаряды пошли над нашими головами, все остальное было мало похоже.
Отправились мы на КП, спустились в блиндаж. Что-то в этом блиндаже мне показалось странным, режущим глаз. Не сразу понял: оказалось, бревна в блиндаже были покрыты лаком. Вот это настоящая подготовочка к приезду «натовцев», знай наших, лицом в грязь не ударим.
Давясь от смеха, показываю Галлаю на покрытые лаком бревна. Он, однако, совершенно не удивился: «А ты поднимись наверх, посмотри на маскировочные сети». Я поднялся и понял, что Галлай пережил шок раньше меня: сети были накрахмалены.
В тот день, когда я утром возвратился из Минска, мне пришлось по делам побывать в издательстве «Художественная литература». Редакторы, милые интеллигентные дамы, узнав, что я присутствовал на учениях, о которых много тогда писали, очень возбудились:
– А вы их видели?
– Кого?
– Как кого?! НЛО, пришельцев, ведь они прилетают на все большие маневры…
– Какие пришельцы! Разве можно верить этим сказкам! – рассмеялся я.
Но понят не был, они мне не поверили, вероятно, решили, что с меня взяли подписку о неразглашении.
В партизанском музее
Во время этой конференции в Минске Симонов предложил: «У нас до начала вечера в Доме офицеров еще есть время. Там по соседству музей Отечественной войны – очень хороший. Давайте сходим туда, а оттуда прямо на вечер». И хотя музей уже закрывался, нас, конечно, пустили, – ведь Симонов пришел, и водил нас по музею сам директор.
Музей действительно оказался интересным, много поразительных материалов партизанской войны, партизанского быта в Белоруссии. Директор – в войну партизан – рассказал, что когда в 1944 году получили радиограмму с приказанием собирать экспонаты для будущего музея партизанского движения, решили, что на Большой земле, наверное, спятили – вокруг немцы, идут тяжелые бои, какие экспонаты, какой музей?
Уже попрощавшись с директором, в последней комнате на мгновение останавливаемся у стенда с книгами военных лет. Почему-то там лежат «В окопах Сталинграда» Виктора Некрасова, хотя повесть написана уже после войны.
Недосмотр или кто-то из работников музея намеренно ее положил – Некрасов уже в эмиграции, его лишили гражданства, имя его вычеркивает цензура.
Переглядываемся с Симоновым. «Пошли, пока никто не обратил внимания, что мы здесь разглядываем, – говорит он. – Пусть и дальше пребывают в святом неведении».
Мы быстро уходим.
Об отставке Жукова
Разговор с Симоновым о Жукове.
– Все-таки зря тогда Хрущев отправил Жукова в отставку. Конечно, после того как Жуков использовал армию, чтобы поддержать Хрущева против Молотова, Маленкова, Кагановича, Хрущев мог опасаться, что при случае Жуков может использовать армию уже в собственных целях, чтобы самому захватить власть в стране. Популярность у него была огромная, множество людей отнеслись бы к этому, как говорится, с пониманием. Но, по-моему, Хрущев перестраховался. Вы ведь знали Жукова, вряд ли у него были такие амбиции, не похоже на него, – говорю я.
– Да, не похоже, вряд ли, – подтверждает Симонов.
И вдруг после короткой паузы добавляет совершенно неожиданное, то, что никогда мне в голову не приходило.
– А, собственно говоря, почему у него в глубине души не могло быть желания стать главой государства? Эйзенхауэр стал президентом США, а Жуков с полным основанием мог считать, что воевал лучше Эйзенхауэра, и слава у него в своей стране была побольше.
Последнее желание Рокоссовского
Симонов рассказывал со слов Жукова.
– Встретил в больнице Костю Рокоссовского, – делился с ним Жуков. – Болен, выглядит очень плохо. Жаловался: «Врачи не пускают на юг. А я бы хотел поехать к морю, уплыть и не вернуться. Не хочу, чтобы похоронили на Красной площади».
Церберы и «негры»
После снятия Хрущева стали наводить порядок в освещении нашей истории. Учредили дополнительные фильтры для мемуаров. Воспоминания о войне были поставлены под контроль Главного политического управления армии и флота, которое по части бдительности ни в чем не уступало Главлиту, а порой и превосходило его.
Воениздат стал здесь монополистом и выпускал одну за другой серые, безликие книги-близнецы. Видимо, занималась этим небольшая группа бездарных и поэтому готовых на все журналистов. Это было в порядке вещей, «негров» и «негритянской» работы перестали стесняться, время от времени возникали даже судебные тяжбы из-за гонорара между военачальниками и теми борзописцами, которые писали за них воспоминания.
Когда умер Буденный, его порученец А. Золототрубов (у кавалерийского маршала почему-то порученцем был флотский политработник, впрочем, флагман нашей маринистики Константин Станюкович утверждал, что моряки самые большие любители верховой езды) без тени смущения написал, а «Литературная газета» напечатала: «Семен Михайлович не успел завершить свою четвертую книгу „Пройденный путь“. Я хорошо знал его замыслы, и теперь дело нашей чести – закончить книгу мемуаров, этот волнующий рассказ о судьбе легендарного человека – завещание молодым строителям коммунизма».
«Тут ни прибавить, ни убавить», – как писал, правда, по другому поводу Александр Твардовский.
Могу справедливости ради прибавить: подобные истории случались не только у нас. Мне рассказывали, что в Венгрии, когда вышел сборник статей тогдашнего члена политбюро Дьердя Ацела, курировавшего идеологию и культуру, в одном из журналов была напечатана хвалебная рецензия, заканчивавшаяся таким пассажем: «О том, что статьи прекрасно написаны, можно не говорить. Ведь над ними трудились такие первоклассные литераторы, как Пал Панди и Пал Фехер».
Неподъемный презент
На один из «круглых столов» «Вопросов литературы» – очень распространенная форма культурного сотрудничества со странами народной демократии или социалистического лагеря (в разное время они назывались по-разному) – приехали только что упомянутые Пал Панди и Пал Фехер.
Панди уехал из Москвы на сутки раньше Фехера, по плану культурного сотрудничества между украинской и венгерской академиями он должен был в Киеве прочесть лекцию о творчестве Шандора Петефи. Панди был одним из самых крупных петефиведов в Венгрии (то ли академиком, то ли членкором) и думал, что лекцию будет читать в академическом институте языка и литературы или в университете. И был ошарашен тем, что его привезли на большую швейную фабрику и предложили в получасовой обеденный перерыв рассказать швеям о замечательном венгерском поэте. Видно, при утряске планов сотрудничества произошла какая-то накладка. Панди не счел возможным отказаться от выступления и, перестроившись на ходу, вместо научной лекции что-то более или менее доступное швеям рассказал о Петефи – они, конечно, никогда этого имени не слышали.
Встречали и провожали его, однако, очень добросердечно, прощаясь, вручили пудовой тяжести подарок. У него даже мелькнула тревожная мысль, не швейная ли это машина. В гостинице он выяснил, что подарили ему отлитую из металла женскую головку. Русский язык Панди не знал, о женских персоналиях нашей истории имел весьма смутные представления. Он решил, что ему преподнесли бюст Крупской – скорее всего потому, что это имя он знал твердо. Оставить неподъемный подарок в гостинице Панди не решился – посчитал, что это может быть истолковано как оскорбительный жест по отношению к «большому брату». И ночью, проклиная всех и все, потащился с ним на вокзал, чтобы сесть в проходящий через Киев поезд Москва – Будапешт, в котором возвращался домой Фехер. Утром Фехер, лучше Панди ориентировавшийся в наших делах (несколько лет он был московским корреспондентом венгерской газеты) установил, что Панди подарили не Крупскую, а украинскую поэтессу Лесю Украинку. Везти презент благодарных киевских швей в Будапешт у них не было никакой охоты, «забыть» в вагоне тоже неловко.
И тут Фехеру пришла в голову счастливая мысль: подарить Лесю Украинку проводнице в качестве благодарности за отличное обслуживание. Вдруг не откажется. Не отказалась, даже обрадовалась. Наверное, бюст Леси Украинки стал украшением ее дома.
Благодарили не всегда
Во время командировки в Будапешт Пал Фехер опекал меня. У нас было запланировано какое-то мероприятие – кажется, встреча в редакции одного из журналов. «Но до этого, – сказал Пал, – нам надо будет заехать к министру культуры». И с веселым цинизмом пояснил: «Он должен прочитать и подписать свою статью, которую еще в глаза не видел. Ты можешь догадаться, самому, наверное, тоже приходилось этим заниматься, что написал ее я».
Пока мы пили коньяк и кофе, которые тотчас же принесла нам секретарша, министр прочитал те несколько страниц, которые вручил ему Пал, подписал, не поправив ни одного слова, статью, поблагодарил Пала, и мы откланялись. Я восхитился быстротой и простотой проделанной операции. Пал, однако, заметил: «Но благодарностью это кончается не всегда», и рассказал мне такую историю.
На рубеже 50-х и 60-х годов еще молодым человеком он был назначен редактором областной газеты (сейчас уже не помню, в каком городе). Как-то ему пришлось написать статью за первого секретаря обкома. В тот день, когда она была напечатана, заседало бюро обкома, на котором Пал как редактор газеты должен был присутствовать. Перед началом заседания все приходящие партфункционеры считали нужным выразить первому секретарю свои восторги: какую превосходную статью он написал! Молчал один Пал, поскольку считал неловким говорить о статье – вроде бы таким образом самого себя хвалить. И вдруг первый секретарь, у которого от похвал закружилась голова и он, видно, поверил, что собственноручно написал замечательную статью, с нескрываемым раздражением сказал ему: «А ты что молчишь? Тебе, похоже, моя статья не нравится?» Это было так неожиданно, так дико, что Пал не нашелся, что ему ответить, – промолчал. После этого их отношения, как было принято выражаться в партийных кругах, не сложились. Первый секретарь ел его поедом. Палу пришлось покинуть и свой редакторский пост и этот город.
Почему они соглашались
Что мемуары Жукова и Рокоссовского изуродованы цензурой – это видно было и невооруженным глазом. «Солдатский долг» Рокоссовского начинался так: «Весной 1940 года я вместе с семьей побывал в Сочи. После этого был приглашен к Народному комиссару обороны. Маршал С. К. Тимошенко принял тепло и сердечно». И ни слова о том, что до отдыха на черноморском курорте Рокоссовский был «в гостях у Николая Ивановича» [речь идет о Ежове. – Л. Л.], где вряд ли его принимали тепло и сердечно. Впрочем, не только кромсали и вычеркивали, но и дописывали, вписывали. Даже Жукову в «Воспоминания и размышления» вписывали то, что он ни при какой погоде не мог написать. Не стеснялись, не боялись скандалов.
Спрашиваю как-то у Симонова – не без примеси риторики:
– Вы ведь хорошо знаете этих людей. Почему они позволяют так обращаться со своими рукописями? Почему идут на это? Неужели не надеются, не верят, что рано или поздно их воспоминания будут напечатаны в том виде, в каком они их написали?
– Хотят рано, а не поздно, – Симонов отвечает серьезно, не реагируя на мою обличительную риторику. – Во-первых, хотят свой кусок славы получить при жизни, опасаясь, иногда зря, а иногда не без оснований, что находящиеся нынче в фаворе другие военачальники кое-что отгрызут от их куска. Во-вторых, семья, дети, внуки, хочется их обеспечить, материальный интерес, гонорар тоже может играть свою роль.
Симонов делает паузу, на мгновение задумывается и добавляет:
– А потом, многие из них привыкли, что пишут за них, что они только подписывают то, что им предлагают, а предлагают им то, что требуется, то, что надо. Ни цены слова они не знают, ни ответственности за написанное слово.
Ленин по дешевке
Моя знакомая – преподавательница русского языка в одном из вузов ГДР (дело было незадолго до 100-летия со дня рождения Ленина, и там тоже вовсю раскручивалась юбилейная кампания) – попросила меня купить для нее пластинку с записью выступлений вождя мирового пролетариата (где-то она прочитала, что у нас выпущена такая пластинка).
В Военторге, ближайшем от меня магазине, где был отдел грампластинок, нужной мне пластинки не оказалось. Не было ее и в другом магазине. Правда, там мне сказали, что, наверное, ее можно купить в ГУМе, там в отделе грампластинок вроде бы есть соответствующая секция.
Действительно в ГУМе над одной из секций отдела грампластинок объявление на зеркальном стекле: «Пластинки к 100-летию со дня рождения Владимира Ильича Ленина». Такие же, на зеркальном стекле объявления – «Наш коллектив включился в соревнование за звание предприятия коммунистического труда» – висели тогда во многих магазинах (зеркальное стекло рождало мысль, что соревнование это будет продолжаться долгие годы, когда же оно сменилось какой-то другой пропагандистской кампанией, эти объявления на зеркальном стекле все еще продолжали украшать стены магазинов).
В отделе грампластинок было довольно много покупателей, но в секции со столь торжественным объявлением очереди не было. Вообще не было ни одного человека. У явно скучавшей молодой продавщицы я спросил нужную мне пластинку. Она долго ее искала – то на одной, то на другой полке, заглядывала под прилавок. Потом смущенно мне сказала: «Одну минуточку», – и отправилась куда-то во внутренние покои магазина, в подсобку. Или она работает первый день, или я первый покупатель, который спрашивает эту ценную пластинку, подумал я.
Наконец она появилась с торжественной улыбкой, держа пластинку в руках.
– Сколько я должен платить?
Сначала она одна, потом мы вдвоем стали рассматривать пластинку, отыскивая цену. Безуспешно. Девушка снова виновато говорит: «Я сейчас» и опять исчезает в подсобке. Через какое-то время появляется:
– Семнадцать копеек.
Я разеваю рот: самая дешевая пластинка стоила тогда по крайней мере в пять раз больше. Значит, те, кто ее выпускал, знали, что она никому не нужна, и поэтому назначили бросовую, смехотворную цену. И пластинка с записью выступлений Ленина, и специальная секция в магазине с торжественным объявлением на зеркальном стекле – все это чистая показуха, мероприятие для отчета. И все, кто этим занимается, прекрасно это понимают.
Диалектику они учили не по Гегелю
В редакцию пришел ученый секретарь Философского общества (честно признаюсь, что я впервые услышал о существовании такого общества). Он принес письмо, приглашающее литературные журналы принять участие в организуемом обществом обсуждении философско-нравственных исканий (эта формула вошла в обиход после одного из руководящих докладов) современного советского искусства.
Подготовительное совещание, на котором я должен был представлять «Вопросы литературы», свидетельствовало, что задумано очень солидное мероприятие. С напутственной речью выступил собственной персоной глава наших философов – вице-президент Академии наук, до этого директор Института философии П. Н. Федосеев. Он, автор книги «В. И. Ленин и вопросы теории искусства», считая себя самым крупным специалистом в этой проблематике, видимо, и затеял обсуждение.
Ничего особенного от его выступления я не ждал, но убожество мысли и речи меня поразило. Это был уровень тупых передовых «Правды». Философом он мог быть только в глазах Суслова и Брежнева.
И вспомнил я историю, которую когда-то рассказал мне мой тесть. В сороковые годы после философской дискуссии о книге «История западноевропейской философии» он встретил одного своего знакомого, которого не видел много лет. Выяснилось, что нынче он стал одним из руководителей Института философии. «Но ведь ты никогда философией не занимался», – удивился тесть. «Так в этом мое преимущество, – услышал он в ответ. – Они все запутались на Гегеле, а я Гегеля не читал. Меня и направили туда – на укрепление».
Талант по должности
Как-то Константин Симонов мне сказал: «Знаешь, наверное, из всех реально возможных сейчас претендентов на пост руководителя Союза писателей предпочтительнее, пожалуй, Марков. Он не групповщик, не злобен, не потребует больше того, что требуют на Старой площади». «Все так, – согласился я и тут же стал спорить: – Но он по служебному положению первый советский писатель, а может поверить, что и по таланту. Это приведет к опасному понижению художественных критериев – в издательствах, в журналах, в критике».
Вскоре мои опасения подтвердились. В журнал принесли запись беседы с Марковым, где он высказывался по поводу «секретарской литературы». Мысль его была такова: руководителями Союза писателей у нас становятся самые лучшие, самые талантливые писатели; наша критика, постоянно отстающая от жизни и литературы, не в состоянии осмыслить, оценить и освоить те художественные богатства, которые несут их произведения, вот она от бессилия и выдумала этот уничижительный термин «секретарская литература».
Головокружение от высокой должности стало у него уже хронической болезнью. Павел Нилин рассказал Янке Брылю (Брыль записал это в недавно опубликованном дневнике), что в ту пору Марков однажды сказал ему: «А ведь смешно, Павел Филиппович, что на вас я смотрел когда-то снизу вверх, лет семь назад…»
У нас были свои хунвэйбины
Четверть века назад беседую в редакции с немецким литератором леворадикальных взглядов. Он заводит разговор о культурной революции в Китае, стараясь меня убедить, что все происходящее в Китае прекрасно, его восхищает могучая волна революционной самодеятельности масс. Мы же, советская интеллигенция, считает он, совершаем большую ошибку, отрицательно относясь к культурной революции. Спорить с ним серьезно мне не интересно, и я лишь вежливо ему возражаю.
В какой-то момент ему, видно, показалось, что он все-таки припер меня к стенке, и, великодушно оставляя мне возможность отступить с почетом, он говорит, что наше заблуждение понятно и простительно, потому что мы лишены полной и объективной информации о том, что происходит в Китае.
И тут я разозлился: «Да, наверное, мы знаем не все. Но мне достаточно один вечер послушать радио Китая, вещающее на русском языке, чтобы понять главное, – то, что там делается, не прекрасно, а ужасно. Потому что я жил китайцем, с нашими хунвэйбинами, а вы нет».
О «непуганых»
Надежда Яковлевна Мандельштам не раз говорила – и, наверное, не мне одному, – что она настороженно относится к «непуганым». Они кажутся себе храбрыми и сильными, уверены, что все им нипочем, но их жареный петух еще не клевал, у них весьма смутное представление о тех бедах, испытаниях, страхах, соблазнах, которые в сталинские времена наваливались на людей. «Непуганые» считают их поведение малодушным, выносят им суровый приговор, но откуда им знать, как они сами поведут себя, оказавшись в таких же жестоких обстоятельствах. Откуда им знать, на что способны, попав в такой переплет, что могут, а что не могут выдержать. И при серьезном нажиме от них, «непуганых», можно ждать неприятных сюрпризов.
Так говорила Надежда Яковлевна о «непуганых» (это ее словечко) – может быть, говорила в других выражениях, но мысль ее я передаю точно, за это ручаюсь.
В сущности, Надежда Яковлевна настаивала на историзме, на том, чтобы судить о поведении людей по законам их времени. Историзм был для нее проявлением справедливости. Она старалась следовать этому принципу. «Брежнев, – тоже часто повторяла она, – все-таки не кровожадный». За этим «все-таки» маячило сравнение со Сталиным.
Особое мнение
В «Вопросах литературы» – было это лет тридцать назад – печаталась заметка, в которой впервые публиковалось письмо Михаила Булгакова Сталину и рассказывалось о телефонном разговоре Сталина с Булгаковым. Материалы для заметки дала Елена Сергеевна Булгакова; похоже, что она вообще была инициатором этой публикации.
Пришла она к нам в редакцию. Мы беседовали, и, естественно, речь зашла о Сталине. Говорили о том, сколько горя и бед – чего ни коснешься – он принес стране. Елена Сергеевна, не споря с нами, вдруг сказала: «А вы знаете, я ему благодарна. Он спас Булгакова. Если бы не его звонок, Михаил Афанасьевич, наверное, покончил бы с собой – в такой угол он был загнан».
И я подумал тогда: не относился ли к звонку Сталина сам Булгаков с тем же чувством? И кто знает, не оно ли подтолкнуло его взяться за «Батум»?
Мир тесен
Привычно, как о само собой разумеющемся, говорим: мир тесен. Но каждый раз, когда обнаруживаются неожиданные связи людей, далеко отстоящих друг от друга, удивляемся. Видно, случается это все-таки не часто.
Я навестил Симонова, лежавшего в больнице, что размещалась в переулке Грановского (нынче Романов переулок). Погода была хорошая, и мы вышли во двор погулять, подышать свежим воздухом. Константин Михайлович, указав на небольшой, кажется, двухэтажный особняк, стоявший в глубине больничного дворика, рассказал мне:
– В детстве я бывал здесь. Тут жила Елена Сергеевна Булгакова, тогда еще Шиловская. Ее первый муж был крупным военным, начальником штаба Московского округа у Уборевича, потом преподавателем в академии. Мой отчим – тоже в то время преподаватель в военном училище в Рязани – видимо, был с ним в хороших, не только служебных отношениях. Приезжая в Москву, мы бывали у Шиловских…
Я не спросил, о чем сейчас жалею, рассказывал ли он об этом Елене Сергеевне, когда возглавил комиссию по литературному наследству Михаила Булгакова? И сыграли ли его детские воспоминания какую-то роль в том, что он так упорно, преодолевая тупое сопротивление властей, пробивал публикацию булгаковских вещей? Только подумал про себя: действительно мир тесен…
Путаница
С Владимиром Огневым когда-то произошла такая история. По каким-то делам он зашел в ЦДЛ и там наткнулся на Виктора Николаевича Ильина, бывшего генерала КГБ, который был оргсекретарем Московской писательской организации. «Огнев, вы опаздываете, собрание уже началось, поспешите в зал», – строго сказал ему Ильин. «И я, – рассказывал Огнев, – дисциплинированно пошел в зал, правда, удивляясь, что никто меня на это собрание не приглашал и я ничего о нем не слышал. Только когда начали обсуждать резолюцию, я понял, что попал на закрытое партийное собрание. Ильину почему-то в голову не пришло, что я беспартийный».
Недавно мне пришлось съездить в командировку вместе с известным нашим ученым, министром в горбачевские времена Николаем Николаевичем Воронцовым. Человек он живой, с превосходным чувством юмора, великолепный рассказчик. «Я был, – вспоминал он, – единственный беспартийный министр в кабинете, да и вообще, кажется, первый такой министр в советские времена. Как-то звонит Болдин – первый помощник Горбачева – и говорит, что такого-то числа должен состояться пленум ЦК и мне полагается на нем присутствовать. „Но я же беспартийный“, – отвечаю ему. Он, видимо, от удивления – как это могло случиться – замолкает, а потом после паузы: „Все равно, министр у нас по положению должен быть членом или кандидатом в члены ЦК или Ревизионной комиссии. Так что ваше присутствие обязательно“».
Большая часть деятелей этого партийного ареопага произвела на Николая Николаевича самое тяжелое впечатление – он не скрывал этого. Но меня в данном случае занимает другое. Все эти закрытые партийные собрания, пленумы, закрытые письма, донесения и инструкции с грифом «Совершенно секретно», бюро пропусков, особые отделы и т. д. и т. п. были порождением и продолжением дореволюционной конспиративной, заговорщической деятельности большевиков. «Власть – народу!» – требовали они тогда. А захватив ее, создали правящий бюрократически-репрессивный режим, лишивший народ всех его прав, отгородившийся от него завесой номенклатурной (она только называлась партийной – вот почему Болдина не остановило то, что Воронцов беспартийный) секретности.
Что-то кончилось
Позвонил Станислав Лесневский с печальным известием: умер наш университетский учитель Виктор Дмитриевич Дувакин, которого все мы очень любили; отпевание будет в церкви в одном из остоженских переулков. Виктор Дмитриевич после войны читал нам спецкурс по Маяковскому, который был его кумиром, в юности он входил в бригаду Маяковского, созданную после смерти поэта и занимавшуюся пропагандой его поэзии. Непохоже, что он был человеком верующим – а может быть, стал в последние годы жизни, все бывает, но, скорее всего, это семья решила отпевать его в церкви. Впрочем, какое это имеет значение – иду прощаться с Виктором Дмитриевичем.
Я впервые на отпевании в церкви. Стою со свечой в руке. Слушаю заупокойную службу – она вообще об ушедшем в мир иной человеке, о любом человеке, перед богом все равны. Это на гражданской панихиде отдают последний долг конкретному человеку, говорят о том, что доброго он сделал на земле. Думаю об этом.
Оглядываюсь – много бывших студентов Виктора Дмитриевича пришло проводить его в последний путь, знакомые по факультету лица. И вдруг осознаю – добрая половина члены партии, много евреев. Все смешалось в советском государстве.
Лопнула пружина страха. Время от времени еще принимаются очередные решения об усилении антирелигиозной пропаганды – поднять, развернуть, призвать, грозят карами, но похоже, что никто все это серьезно не воспринимает. Партийно-государственная машина, еще столь внушительно выглядящая, уже работает на холостом ходу.
Некролог как пагубное следствие демократии
Читаю в «Литературной газете»: «В последнее время, открывая газеты с черными рамками, все чаще думаю, что вот уже наступила пора писать статью „Некролог как жанр эпохи демократии“». Трудно понять, что автор имеет в виду. Может быть, он считает, что в советские времена некрологов не было, а может быть, прежние казенные, отредактированные руководителями Союза писателей под бдительным присмотром чиновников со Старой площади, милее его сердцу?
Вспоминаю. Едем с Константином Симоновым на похороны жены его старого друга Ортенберга. Симонов чувствует себя скверно, сильно кашляет. Как принято в таких случаях, я ему выговариваю: «Надо показаться хорошим врачам». «А, Лазарь, – отвечает он с интонацией, в которой соединились ирония и печаль, – все усилия врачей все равно заканчиваются стопроцентной смертностью».
Похоже, что автору «Литературки» кажется, что в советскую эпоху смертность не была стопроцентной и поэтому некролог – порождение эпохи демократии.
Хамелеоны – семейство пресмыкающихся
Вышла книга Геннадия Трошева «Моя война» (трудно представить, что кто-нибудь из военачальников Великой Отечественной мог бы так назвать свои воспоминания – все-таки другие были генералы и представления у них были другие, да и война была другая – всенародная). А нынче воевать еще не кончили, а записки между делом, не каким-нибудь, а ратным делом, так сказать, без отрыва, от производства уже сочиняются – ничего не скажешь, видно, у наших доблестных военачальников бездна свободного времени, вот и становятся они многостаночниками.
В подзаголовке книги автор представляется читателям как «окопный генерал». «Окопные генералы» – это нечто невиданное, в природе не существующее – как, скажем, тигры-вегетарианцы. Впрочем, слышится тут и какой-то не очень внятный вызов, очень хочет автор выделиться, противопоставить себя другим генералам.
А ведь все послевоенные годы окопную правду не больно жаловали наши власти – и прежде всего высшие чины армии, очень хотели, чтобы война выглядела благополучнее, а генералы краше. С каким яростным остервенением науськанные ими пуровские литературные стервятники клевали ее – это, мол, «очернительство», «дегероизация», да и что вообще мог видеть солдат или лейтенант из окопа, кому нужна, кому интересна эта приземленная правда, только генеральская открывает широкие горизонты. Как набрасывались на «Пядь земли» Григория Бакланова, «Убиты под Москвой» Константина Воробьева, «Мертвым не больно» Василя Быкова, «Наш комбат» Даниила Гранина.
А теперь все стало на свои места, выяснилось, что окопная правда – это народная память о пережитом на тех смертельных рубежах, где между нами и врагом была лишь насквозь простреливаемая ничейная земля. Стало уважаемым звание «окопника». И вот, как всегда после победы, сразу же засуетились мародеры, жаждущие его присвоить, как нынче говорят, приватизировать.
Такого рода побуждениями обуреваемы нынче не одни лишь генералы. Некоторые штатские из былых высоких эшелонов власти тоже не прочь задним числом объявить себя гонимыми, преследуемыми, если не инакомыслящими, то во всяком случае вольнодумцами, скрытыми борцами с тоталитарным режимом. Недавно Евгений Примаков, вспоминая свою работу в качестве директора ИМЭМО (Института мировой экономики и международных отношений), как известно, готовившего материалы для руководства Советского Союза, рассказывал: «Я и мои друзья не были революционерами, но были, что называется, „диссидентами системы“. Мы не выходили с плакатам на улицу. Но расшатывали догмы аналитическими „фомками“».