Текст книги "Записки пожилого человека"
Автор книги: Лазарь Лазарев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 42 страниц)
В гранки Самуил Яковлевич вносил обычно минимальные поправки – полуфабрикат, не доведенные до должной кондиции материалы он никогда не предлагал. Выправленные гранки снова посылаю ему, он их опять внимательно вычитывает. Звонит: «Голубчик, обратите внимание, там не двоеточие, а точка с запятой, а там должны быть запятая и тире» и тому подобное. Звонит не раз и не два. Это меня раздражает, и я ему в тот раз сказал – правда, очень почтительно: «Не беспокойтесь, Самуил Яковлевич, это ведь такие пустяки». И тут он меня вежливо, но очень строго отчитывает: когда речь идет о литературе, пустяков не бывает, не должно быть.
Это был для меня очень важный урок. И своевременный. Незадолго до этого мне был преподан другой урок – газетного цинизма. В номере стоял отредактированный мною материал. Статья, как я ни старался, «середняцкая», как мы говорили тогда, а оттого, что я дважды по требованию секретариата – «полоса не резиновая» – ее сокращаю, она тоже лучше не становится. И когда ведущий номер зам. ответственного секретаря требует сократить еще двадцать строк, я взрываюсь:
– Это издевательство. Лучше снимайте материал!
Минут через десять меня вызывают к главному редактору. С некоторым трепетом – впервые он требует меня к себе, и разговор, как я понимаю, вряд ли будет для меня приятным, – отправляюсь в кабинет главного.
– Секретариат жалуется, что вы отказались сократить материал. Это не дело. Просьбы секретариата надо выполнять, – говорит, не повышая голоса, без раздражения Рюриков.
– Это невозможно, – пытаюсь объяснить. – Третий раз требуют сокращений. В статье живого места не осталось. И не могу я в третий раз звонить автору. Он меня пошлет и будет прав.
– А вы не звоните, – неожиданно для меня говорит Рюриков. – Завтра извинитесь, скажете, что было очень поздно и вы не решились его беспокоить. А сократить я вам помогу.
Он перечеркивает один, потом еще один абзац – небрежно, даже, как мне в тот момент кажется, не глядя (вернувшись к себе и посмотрев на выброшенные абзацы, я понял, что он их, конечно, заранее наметил, а весь этот маленький спектакль разыграл мне в назидание). И добавляет с едва заметной иронией:
– Запомните, нет такого материала, который нельзя было бы сократить. Даже если он написан очень почтенным автором.
И другой автор – полная противоположность Маршаку. Владимир Родионович Щербина – безотказный поставщик идеологического «железобетона». С годами этих поставщиков становилось все меньше и меньше. Когда приближались какие-то важные юбилеи, когда разворачивалась согласно указаниям со Старой площади очередная кампания идеологического укрепления, повышения, усиления, в редакции говорили: «Цена на Щербину идет вверх».
Зам. главного вручил мне рукопись статьи Щербины – полсотни страниц:
– Сделайте из этого подвал [для несведущих – в подвале 8–9 стандартных машинописных страниц. – Л. Л.].
– А как он к этому отнесется, ведь останутся рожки да ножки? – с некоторой тревогой спросил я.
И в ответ услышал:
– Нормально.
Когда я подготовил подвал (в редакции шутили: начав сокращать Щербину, очень трудно остановиться, легко, незаметно для себя, дойти до нуля) и он был набран, Владимир Родионович в редакции, даже не прочитав, а скорее просмотрев стоящую в полосе статью, сказал мне ошеломившую меня фразу:
– Верните мне, пожалуйста, остатки.
Я понял, что остатки не пропадут, будут отправлены в домашнюю «бетономешалку» и пойдут в дело к следующему юбилею.
И еще один тип автора – капризный, амбициозный, не желающий никого и ничего слушать.
Рассказывали (это было до того, как я начал работать в «Литературке»), что Мариэтта Сергеевна Шагинян, приехав однажды в газету, вдруг заявила, что не станет подниматься на четвертый этаж к главному редактору, пусть он спустится к ней. Почему это ей пришло в голову, никто не знал, – лифт работал. У Симонова хватило чувства юмора: он спустился вниз и разговаривал с ней у вешалки.
К Шагинян меня привели чрезвычайные обстоятельства. Неожиданно в самый последний момент – за несколько дней до открытия – была сдвинута дата съезда писателей. Естественно, что готовившийся к прежней дате номер был плотно забит посвященными съезду выступлениями. 150-летие со дня рождения Гоголя, которое пришлось на этот номер, отмечалось единственным материалом – статьей Б. Мейлаха, больше места не было.
Когда съездовские материалы полетели, стало ясно, что давать к гоголевскому юбилею всего одну статью неприлично, совершенно невозможно – это скандал. Срочно героическими усилиями добыли еще два материала: эссе Валентина Катаева и статью Мариэтты Шагинян «В творческой лаборатории Гоголя».
Однако в статье Шагинян было одно место, где ее рассуждения строились на явной ошибке, место это, чтобы не срамить автора и газету, – немедленно посыпались бы десятки писем, – надо было убрать.
Я поехал на Арбат, где тогда жила писательница. Не успел я рта раскрыть, как она, увидев отчеркнутое на полях карандашом место, стала на меня кричать. Она кричала, что не сократит ни одной строчки, ни одного слова. Она ругала последними словами газету, ругала меня: как смеют от нее требовать сокращений! Я не мог вставить ни одного слова. Это было как извержение вулкана и продолжалось довольно долго. Наконец, она выдохлась, и я получил возможность говорить. Она стала слушать, и я объяснил в чем дело.
Мариэтта Сергеевна перечитала отчеркнутое место и неожиданно для меня сказала, что я совершенно прав, что статья у нее не получилась и печатать ее она, конечно, не будет. Когда мне снова с большим трудом удалось вклиниться, я стал ее уговаривать, что статья хороша (нам она нужна была позарез), а от нее требуется совсем немного – сочинить вместо выброшенных абзацев две-три переходных фразы. Она же твердила свое: такую статью она печатать не будет. Потребовалось много сил и немало времени, чтобы уговорить ее. Затем очень быстро при мне она сделала все, что нужно.
Ушел я от нее в таком состоянии, словно целый день тяжелые мешки таскал.
Посетители
В пятидесятые и шестидесятые годы вход в большинство редакций газет и журналов был свободный – пропуск требовался, кажется, только в «Правде». В «Литературку» кто и с чем только ни приходил. И не всегда в отдел писем, а нередко и к нам, в отдел литературы.
Некоторых посетителей я запомнил – из-за странности дел, с которыми они являлись в редакцию. Дела были странными, но все-таки характерными для того времени, так сказать, вполне в его духе….
Молодой человек время от времени почему-то расплывается в улыбке. Я сначала решил, что он разыгрывает меня, но нет, он совершенно серьезно предлагает газете заняться весьма важной общественной проблемой:
– Недавно у меня умерла мамаша. Я ее хоронил. Плохо это дело у нас поставлено. Пора разработать новый похоронный обряд. Надо автобус радиофицировать и сочинить новый похоронный марш. Вместо молитвы – стихи, пусть поэты напишут. Советских людей ведь хороним…
Другой посетитель – в обтрепанном, грязном костюме, заросший, возбужденный, не говорит, а кричит. Трясущимися руками вытаскивает из хозяйственной кошелки две толстые папки. Выясняется, в одной – рукопись, в другой – отрицательные отзывы на нее, его переписка с разными учреждениями.
– Я открыл тайну амазонок. В действительности это были русские женщины. Но мой патриотический труд не печатают. Безродные космополиты, засевшие в издательствах, Академии наук… – перечисляет издательства и академические институты, – не дают патриоту ходу. В Центральном Комитете мне посоветовали обратиться в печать. Газета должна вмешаться, вывести на чистую воду всех этих антипатриотов…
Начатая Сталиным борьба с низкопоклонством перед Западом, с иностранщиной, с космополитизмом и мерзавцев породила, и кое-кого, как моего посетителя, с ума свела. В ту пору над этим уже смеялись: «Россия – родина слонов», «Наши паралитики – самые прогрессивные». Но до конца преодолеть мракобесие так и не удалось. Переименованным в городские французским булочкам и в московские турецким хлебцам прежних названий не вернули.
Нынче, когда рухнула империя, во всю разыгравшийся комплекс ущемленности, неполноценности опять рождает в большом количестве новых негодяев и новых сумасшедших. В недавно выпущенном учебнике для школьников десятого и одиннадцатого классов «История России до петровских времен» я прочитал: «В 2409 году до н. э. пошли Словен и Рус со своими родовичами от Черного моря прочь. Ходили они по странам вселенной, как крылатые орлы, перелетали пустыни многие… В 2395 г. до н. э. князь Словен построил город на реке Волхов и назвал его по имени своему Словенск. С того времени новопришельцы скифы стали именоваться словенами». Сочинил это и многое другое в том же духе доктор исторических наук. И подумал я, не ученик ли он приходившего когда-то ко мне автора труда о тайне амазонок?..
Еще один посетитель – полная противоположность предыдущему: вежливый, чисто выбритый, ухоженный, на тщательно отглаженном костюме ни пылинки.
– После 1913 года у нас не выпущено ни одного сборника анекдотов, никто ими не занимается. А ведь это подлинное творчество народа. Хорошо было бы, если бы газета выступила по этому поводу. Я давно собираю анекдоты, последний год, когда стало больше свободного времени, активнее этим занимаюсь, много собрал анекдотов.
Оказывается, мой собеседник отставной подполковник, служил в КГБ, но (поспешил он уточнить) в хозяйственном управлении. Видимо, заметив в моих глазах подозрительное веселье, он счел нужным разъяснить:
– Только не подумайте дурного: я политических и похабных анекдотов не собираю…
– Правда? – я изображаю удивление. – Какие же вы собираете?..
Внятно сформулировать ему не удается.
И тут я вспоминаю рассказ доброго моего приятеля Камила Икрамова еще об одном большом любителе анекдотов, служившем в том же ведомстве, что и мой посетитель.
Камил был сыном первого секретаря ЦК КП(б) Узбекистана Камаля Икрамова, осужденного и расстрелянного в 1938 году вместе с Бухариным. Мать его замучили в застенках НКВД. Самого Камила в 1943 году, когда ему исполнилось шестнадцать лет, отправили на пять лет в лагерь. В 1951 году его снова арестовали и отправили в бессрочную ссылку. Приговор «повторникам» был предрешен общим постановлением, следствие носило характер рутинной формальной процедуры. Следователь, который вел дело Камила, скучал.
– «Ну, что новенького?» – спрашивал он у меня, – вспоминал Камил. – Он жаждал новых анекдотов. Рассказываю какой-то безобидный анекдот. Он говорит: «Да, анекдот вроде неплохой, он не ловится, но тебя характеризует. А теперь я тебе расскажу анекдот». Рассказывает совершенно дурацкий анекдот. «Видишь, тоже хороший анекдот, но он не ловится и меня никак не характеризует».
Видно, этого сорта анекдоты и имел в виду мой посетитель в «Литературной газете»…
«Голубая лошадь»
Аркадий Галинский – мой друг и однокашник по филологическому факультету Московского университета (точности ради замечу, что он затем перевелся в родной Киев и там кончал университет) – был журналистом, как говорили в прошлом веке, милостию божьей, мало кто по гамбургскому счету мог с ним тягаться. Но его талант, независимость, упрямство, дерзкий язык выводили из себя начальство – журналистская судьба Галинского сложилась драматически.
Аркадий прекрасно писал – репортажи, статьи, очерки, фельетоны (до сих пор помню его фельетон, написанный почти полвека назад; безголосого мужа могущественной примадонны киевской оперы, которому она устраивала театральную карьеру, он убил одной фразой: «И вместо верхнего ля подбрасывал вверх шляпу»), стал блестящим спортивным комментатором на телевидении. Но это еще не все: когда надо было выполнить задание редакции, для него не было преград, изобретательность его не знала границ. Я не раз в этом имел возможность убедиться.
Когда я начал работать в «Литературке», Галинский был уже корреспондентом этой газеты по Украине. Телефонная связь через междугороднюю была мукой мученической. Но когда я приехал в первую командировку в Киев, выяснилось, что для Аркадия это не проблема. Его соединяли с Москвой мгновенно.
– Как это у тебя получается?
– А очень просто. 8 марта я поехал к телефонисткам междугородней на праздничный вечер, привез торт и конфеты, выступил, сказал, что от их работы многое зависит в нашей работе – это была не лесть, а святая правда. После этого – видишь, у меня под стеклом расшифрованы все их номера. Я набираю номер междугородней, слышу: «Седьмая» – говорю: «Здраствуйте, Оксана, это Галинский, мне нужна Москва. И если можно, побыстрее». И дело в шляпе… Перенимай опыт. Но запомни, что торт и конфеты надо отвозить и под Новый год.
Но однажды принцип: нам нет преград – сыграл с Аркадием злую шутку. Летом 1953 года, после доклада Маленкова, когда был заявлен приоритет потребительских товаров, «Литературка» в духе последних веяний ввела рубрику «Рецензии на вещи». Потребовали материал и от киевлян.
По просьбе Аркадия известный детский писатель Николай Дубов написал фельетон о чудовищно уродливых детских игрушках. Главным героем фельетона была мало похожая на этот род копытных лошадка из папье-маше, к тому же выкрашенная в голубой цвет. Фельетон так и назывался «Голубая лошадь». В редакции он очень понравился, его сходу поставили в номер.
Но кому-то пришла в голову мысль дать в качестве иллюстрации снимок этой лошади. Позвонили Аркадию: «Срочно в номер фотографию!» Он сговорился с фотографом – своего на корпункте не было, помчались в магазин игрушек, сделали снимок. Со снимком бегом на телеграф. Но время работы фототелеграфа уже кончилось (он не был еще круглосуточным). Галинский к начальству: просит, уговаривает, требует. И слышит в ответ: для того, чтобы сейчас передать фотоснимок, надо на час снять несколько десятков переговорных линий, это может разрешить только заместитель союзного министра связи. Аркадий: «Соедините!» Соединяют. Аркадий объясняет заместителю министра: нужно срочно передать в «Литературную газету» фотографию, иначе может сорваться выход завтрашнего номера.
«Литературка» тогда была в большом фаворе – разрешает! Но из любопытства решил посмотреть, что это за такая важная фотография. Увидел игрушечную лошадку и пришел в дикую ярость. Разразился большой скандал: жалоба в высокие инстанции, огромный счет «Литературке». Во время «разбора полетов» на редколлегии все удивлялись: как это никому не пришло в голову, что точно такую лошадку можно было сфотографировать в любом московском магазине игрушек…
Где служил наш коллега в тридцатые?
«Разработчики» – так назывались в «Литературке» внештатные сотрудники, которые занимались либо сбором материала по определенной конкретной теме, либо расследованием какого-то кляузного дела. Потом кто-то из журналистов или писателей на основе этих разработок писал статью или очерк.
Самым толковым «разработчиком» был один отставной военный (говорили, что он полковник), человек умный, проницательный, интересный, когда речь шла о деле, но какой-то закрытый, обычно внимательно слушавший наши бесшабашные разговоры и споры, но почти ничего не рассказывавший сам. Где он служил в армии, кем, мы не знали. Но две неожиданно вырвавшиеся у него в случайных разговорах короткие реплики кое-что прояснили.
В международном отделе газеты работал Валентин Островский. Он был полиглот, владевший чуть ли не двумя десятками языков, в том числе такими редкими, как индонезийский. Его стали использовать для поездок в далекие страны в качестве переводчика. Вернувшись из Южной Америки, он, рассказывая о своем полете, сетовал, что во время посадки в Мадриде (это было еще при Франко, дипломатических отношений у нас с Испанией не было) они два часа просидели в самолете – их не выпустили даже в аэропорт.
– В каком, в Барахасе? – неожиданно спросил бывший полковник, тоном человека, который вспоминает о хорошо знакомом ему городе, в котором он не раз бывал. Так, наверное, – в Шереметьеве или во Внукове? – спросили бы мы, если бы речь шла о Москве.
В 1960 году после двадцатилетнего заключения из тюрьмы был освобожден убийца Троцкого Рамон Меркадер. За рубежом это вызвало шквал статей, посвященных зверскому убийству, совершенному по приказу Сталина. Наши международники, у которых был доступ к зарубежными газетам и журналам, пересказывали нам перипетии этой неизвестной тогда нам истории, московский след которой совсем скрыть не удалось.
И бывший полковник вдруг задумчиво, словно самому себе сказал: «А Седова [сына Троцкого – Л. Л.] убрали чисто, никаких следов не осталось», – сказал как человек или причастный к этому делу или хорошо знающий его обстоятельства.
И мы поняли, что наш полковник в 30-е годы служил в ГРУ (Главном разведывательном управлении).
Хорошо организованные «беспорядки»
Первая, как ее официально характеризовала наша печать, «стихийная демонстрация трудящихся» была у посольства США, кажется, в связи с ближневосточным кризисом. «Беспорядки» были неплохо организованы: заранее написаны лозунги, своевременно подвезли бутылки с чернилами, которые демонстранты азартно разбивали о стены посольства.
В тот вечер опаздывала контрольная полоса, и я решил использовать возникшее окно, чтобы постричься. В парикмахерской на Цветном бульваре сидел, ожидая своей очереди, немолодой человек, социальный статус которого я не смог определить, – то ли рабочий, то ли служащий. Он завел со мной разговор о демонстрации:
– Видели? Были у посольства?
– Нет, но знаю, рассказывали.
– Зря все это затеяли. Хозяин никогда бы не разрешил.
– Почему?
– А он был умный человек и понимал: сегодня бросят камни туда, куда указали власти, а завтра начнут бросать, куда захотят…
Хочу засвидетельствовать
Признаюсь, я не собирался писать об этом печально знаменитом собрании московских писателей в октябре 1958 года, на котором Бориса Пастернака после присуждения ему Нобелевской премии исключали из Союза писателей, хотя просидел на нем целый день – от начала до конца – и все, что было, хорошо запомнил. Впечатления были не из тех, что выветриваются из памяти.
Об этом собрании и вокруг него наговорено и написано и присутствовавшими на нем и не присутствовавшими немало. (Правда, почему-то больше всего судили-рядили о выступлении Бориса Слуцкого. Согласно писательской молве и пересудам получалось, что оно было чуть ли не главным потрясением того дня. С удовольствием и злорадством – здорово вмазал, поделом ему, Слуцкому, этому приспособленцу, этому иуде, – рассказывали, что Евгений Евтушенко публично вручил ему две пятнашки – «тридцать сребреников». Этот театральный жест не казался мне ни остроумным, ни тем более нравственно безупречным. Впрочем, к выступлению Слуцкого я еще вернусь.)
Потом в начале «перестройки» была обнародована стенограмма этого собрания – сначала ее напечатал маленький журнальчик «Горизонт» (1988, № 9), затем она была включена в выпущенный в 1990 году в «Советском писателе» сборник «С разных точек зрения. „Доктор Живаго“ Бориса Пастернака».
В общем, картина происходившего как будто бы определилась и утвердилась. Мемуарно-документальная база была если не исчерпывающей, то вроде бы достаточной, хотя самая добросовестная стенографическая запись, конечно, не может передать атмосферы большого собрания.
А то, что мои собственные впечатления и наблюдения далеко не во всем совпадали с этой картиной, не казалось мне столь важным, чтобы запечатлеть их на бумаге.
Но в последнее время я поделился ими – просто к слову пришлось – с несколькими моими товарищами-литераторами, а они стали меня убеждать, что это следует сделать, что они представляют интерес.
Надеюсь, что читатели простят мне эту личную «историю вопроса», которой я предваряю воспоминания.
Собрание происходило в Театре киноактера, а не в ЦДЛ, как пишут многие мемуаристы, новый большой зал ЦДЛ еще не был построен, а в Дубовом, где нынче ресторан, не вместилась бы и четверть пришедших на собрание. Наверное, такое большое скопление народа обеспечивалось настойчивыми телефонными звонками работников аппарата и активистов творческих секций и разосланными повестками со строгим предупреждением: «Ваша явка обязательна». Пришли всегда жаждущие продемонстрировать свою верность любым указаниям сверху «первые ученики», готовые терзать намеченную начальством на заклание жертву, пришли законопослушные, пришли просто любопытствующие – все-таки предстояло событие неординарное (некоторые представители двух последних категорий, когда ближе к концу собрания замаячило голосование и участие таким образом в явно неблаговидном деле, начали потихоньку сматываться). Самые проницательные из сочувствующих Пастернаку на собрание не явились, хотя на сочувствующих, наверное, давили со страшной силой, чтобы на собрании и их заклеймить, а кого-нибудь и заставить признавать ошибки, каяться. Многие из тех, что постарше, все это уже проходили и знали, как делается.
Я не был еще членом Союза писателей (применительно к этой ситуации, пожалуй, можно сказать, что бог миловал) и попал на собрание по долгу службы в «Литературной газете». Впрочем, это «по долгу службы» требует некоторых пояснений. Занимался я тогда в газете литературоведением и историей литературы (этот глухой хутор был моим спасением в кочетовские времена, там я отсиделся) и к современным литературным событиям отношения не имел. Но меня вызвал заместитель главного редактора Косолапов (практически он вел тогда газету, Кочетов то ли болел, то ли был в творческом отпуске) и велел мне поехать на собрание. Скорее всего, сказал он, мы ничего, кроме официальной информации, которая будет изготовлена в Союзе писателей и, может быть, даже пойдет через ТАСС, давать не будем. Но он хочет, чтобы я внимательно выслушал все выступления и рассказал потом ему, как все было. Наверное, антипастернаковская кампания будет продолжаться, – мелькнуло у меня в голове, – и он хочет выяснить устанавливающийся градус, намечаемый властями накал ее.
Тон задал в пространной вступительной речи председательствовавший на собрании Сергей Сергеевич Смирнов. Он принадлежал к той породе людей, которых зыбкость, уязвимость позиции толкает к патетике, к пафосу. Я это почувствовал тогда на собрании, а потом, работая в «Литературке» под его началом, убедился в этом (как-то в разговоре с мной Симонов даже назвал его «самовзводом»). Главным, многократно повторенным словом в речи Смирнова было «предательство», в обличительном раже он даже пустил в ход кровавую формулу «враг народа», после XX съезда как будто бы изъятую из политического лексикона. А дальше пошло, поехало.
Где-то в скрытых от наших глаз кабинетах всесильные правители страны вынесли Пастернаку приговор. А здесь должна была, как на лобном месте, состоятся в назидание свободомыслящим публичная казнь. Распаляя себя и аудиторию, выступающие норовили крепостью выражений, убийственными политическими ярлыками перещеголять предыдущих ораторов. Но, как мне кажется, самым омерзительным, самым гнусным, самым политически опасным было выступление Корнелия Зелинского. Он требовал расправы уже не только с Пастернаком, но и с теми, кто высоко оценивал его талант, кто хвалил его, доносил на филолога Вячеслава Иванова, призывал: «Этот лжеакадемик должен быть развеян». У меня сложилось впечатление, что большая часть выступающих «Доктора Живаго» не читали (Софронов так прямо и сказал об этом), но это не играло никакой роли, ничего не значило – достаточно было того, что роман напечатан за рубежом и получил Нобелевскую премию.
Но страшнее выступающих был зал – улюлюкающий, истерически-агрессивный. Ремарки в стенограмме – шум, смех, реплики – совершенно не передают этого накала ненависти, жажды расправы, желания растоптать, уничтожить. О собраниях тридцать седьмого года у меня прежде было умозрительное, книжное представление – это было от меня далеко, почувствовать себя внутри того мира я не мог. Здесь я, словно это было со мной, проникся всем ужасом происходившего тогда.
В этом отношении наиболее показательным было то, что происходило в конце, во время принятия резолюции. В стенограмме эта процедура занимает не так много места, тогда же казалось, что этому не будет конца. Кто-то из дам (больше всего вопили почему-то именно они), кажется, Раиса Азарх, потребовала, чтобы в резолюцию было внесено обращение к Советскому правительству с просьбой лишить Пастернака гражданства. Этот пункт не был запланирован заранее. Смирнов пытался отстоять первоначальный проект, говоря, что там достаточно ясно выражено отношение к содеянному Пастернаком. Зал, однако, настаивал на своем, ревел, требовал голосования. Несколько раз Смирнов, повернувшись спиной к залу, консультировался с дирижером всего этого действа, одним из главных кукловодов писательского департамента, зав. отделом культуры ЦК Поликарповым. Тот, видимо, говорил ему, что не надо этого вносить – из каких соображений, не знаю, может быть, проект резолюции был одобрен и на более высоком уровне, чем поликарповский. Смирнов опять и опять пытался уговорить зал не настаивать на поправке, зал же требовал, добивался, вопил, снова и снова, повернувшись спиной к залу, Смирнов вел переговоры с Поликарповым. Продолжалось это бесконечно долго. В конце концов вопящие добились своего, поправка была проголосована и принята.
Видимо, на фоне этого шабаша (как иначе это назвать?!) выступление Слуцкого не произвело на меня того впечатления, какое возникло у тех, кто не был на этом собрании, но поведение Слуцкого осуждал и свирепо клеймил. И не потому, что оно (как и выступление Леонида Мартынова) было осуждающим, но не требовавшим расправы. Это вины не снимает – участвовал в карательной, палаческой акции. Но дело было не в выступлении Слуцкого, которое для многих было очень огорчительной неожиданностью и заслуживало осуждения, ужасно было все это мероприятие. Этого нельзя упускать из вида. Я очень любил и высоко ценил стихи Слуцкого, относился к нему с большой симпатией, мы уже дружили. С горьким чувством я слушал его выступление и думал о том, что ему надо было каким-то образом отвертеться, увильнуть. Может быть, он и пытался, да не получилось, не удалось – искусство выкручивать руки достигло у нас невиданных высот. Я всей душой сочувствовал Пастернаку, но мне было жалко и Слуцкого, я понимал, что не по собственной воле он поднялся на трибуну, – заставили. Как и чем его вынудили, не знаю, он никогда со мной об этом не говорил, а я никогда не пытался расспросить его – понимал, что это рана, к которой нельзя прикасаться. Как-то в одном доме (незадолго до его болезни) он читал новые стихи. Одна дама – из тех, кто сладострастное желание ударить ближнего по самому чувствительному, самому больному месту оправдывает своим неуемным правдолюбием, – попыталась допросить Бориса, выяснить у него, как это тогда, на собрании, было. Он не стал отвечать. Я никогда не забуду его лицо в этот момент…
После окончания собрания – дело было уже к вечеру – я поехал в редакцию. Рассказал Косолапову о том, что там происходило, рассказал, как Смирнов с одобрения Поликарпова безуспешно отбивался от ревущего зала. История с резолюцией интересовала его больше всего, лучше даже сказать, главным образом она и интересовала. Как я понял, проект резолюции уже был в газете, его набрали, он стоял в номере, и Косолапову надо было решить, в каком виде резолюцию печатать – ведь высокое начальство было против поправки, может быть, не следует ее воспроизводить, не успели, мол, номер уже был подписан, печатался. То ли размышляя вслух, то ли советуясь со мной, он произнес: «Как же поступить?». Мне вдруг пришло в голову: «Позвоните Фурцевой, она же руководит культурой». Что он и сделал. Разговор был короткий. Положив трубку, Валерий Алексеевич сказал: «Надо давать с поправкой. „Голоса“ уже передали».
Пестрое было время
Поздней осенью 1960 года летим на Кавказ – подписная кампания, конференции читателей «Литературки» в Баку, Ереване, Тбилиси, встречи с писателями, выступления по телевидению и радио. Возглавляет бригаду – так официально называлась наша веселая компания – Георгий Радов, входили в нее Белла Ахмадулина, Сергей Орлов и аз грешный. В Ереване к нам присоединился Константин Серебряков, в Тбилиси – Булат Окуджава.
Поездка наша сопровождалась некоторыми приключениями.
Мы уже «отстрелялись» в Баку, рано утром должны были улетать в Ереван, вечером у нас в номере – мы с Радовым жили в «люксе» – «отвальная», которую дают нам бакинские писатели. Пир уже шел горой, когда появилась почему-то запоздавшая Белла с растерянно-озабоченным лицом.
– Ребята, меня выселяют из номера, требуют, чтобы я переехала в другой. И никаких возражений не хотят слышать.
– Да пошли ты их, мы же утром уезжаем. Пусть с нами разговаривают…
Через некоторое время после телефонного звонка к нам являются собственной персоной директор гостиницы и какой-то человек со стертым, среднестатистическим лицом, которого в толпе и через пять минут не узнаешь.
– Вот такое неприятное дело, – извиняющимся, даже заискивающим тоном говорит директор гостиницы, – мы, конечно, ни за что не потревожили бы вашего товарища. Мы всех вас вчера видели по телевизору. Но произошла накладочка. Интересующая нас зарубежная делегация, которая должна была приехать завтра утром, приезжает сегодня вечерним поездом…
– Ну и что, – прерывает его Радов, – мы-то при чем здесь?
И тут, выражая всей своей стертой физиономией крайнее удивление – откуда, мол, берутся такие несмышленыши, – сопровождающий директора тип произносит:
– Так ведь этот номер у нас технически оборудован.
В Ереване Константин Серебряков приходит с сообщением, что в той же гостинице, где поселили нас, на другом этаже остановилась и приехавшая несколько дней назад Мариэтта Сергеевна Шагинян. Он ей рассказал, что мы здесь, и она хочет встретиться с нами. Деваться некуда, с визитом вежливости мужчины отправляются к Шагинян – Белла манкирует.
Выходим из лифта и сразу слышим крик в коридоре. Оказывается, Шагинян провожает какого-то посетителя и последними словами ругает тогдашнего первого секретаря ЦК Армении: «Негодяй! Мерзавец! Что он себе думает, в городе нет сахара, нет масла. У него-то все есть, а о людях он не думает. Зажрались!».
У человека, которого Шагинян провожает, в глазах страх и обреченность, он загнанно озирается, но никак не может уйти: Мариэтта Сергеевна не прощается и ее гневному монологу не видно конца. Наше неожиданное появление спасает беднягу, он стремглав уходит, почти бежит…