Текст книги "Записки пожилого человека"
Автор книги: Лазарь Лазарев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 42 страниц)
– Вы слышали, как этот заика расхваливал дерьмовый роман Стаднюка! Позор!
Я тоже считал роман Стаднюка макулатурой, но то, что его хвалил Михалков, меня ничуть не удивило – это сочинение давно было в соответствующей официальной «обойме». Поэтому горячность отставника показалась мне странной, подозрительной, почудилось, что она была рождена не заботой о высоком качестве литературы о войне, и я никак не прореагировал на его тираду.
Но он был в таком раже, что не заметил этого. И продолжал:
– Это одна шайка. Стаднюка поднимал до небес, а мои романы даже не упомянул.
Тут мне стала ясна причина его ярости. А он заметил, что я не реагирую на его обличительную речь, но истолковал это по-своему:
– Вы, наверное, не знаете меня. Я Василий Соколов, автор романов «Вторжение» и «Крушение». Вы читали мои книги?
– Читал. Вы правы, они не хуже романа Стаднюка, – он начал улыбаться. – Такое же вранье и дерьмо…
Он рванул от меня в противоположный угол уже заполнявшейся людьми курилки…
На местах боев
Придумавшие это мероприятие деятели Союза писателей называли его «писательским десантом». Вообще они обожали военную, милитаристскую лексику. Себя с гордостью именовали «бойцами идеологического фронта», потом это показалось им слабо и общо и они выбрали конкретную воинскую специальность – автоматчика. Они «давали отпор», «атаковали идейных противников», смело «вторгались в жизнь» и т. д. и т. п. Очень любили обличительную формулу: «Я бы с ним в разведку не пошел». Произносили это, как правило, люди, пороха не нюхавшие, свиста пуль не слышавшие и не имевшие ни малейшего представления о разведке. Но это была демонстрация боевого духа.
Выглядел «писательский десант» так: полсотни, а то и больше членов Союза писателей отправлялись на неделю в какую-нибудь республику или область, чтобы там, вторгаясь в нашу кипучую жизнь, познавать ее и попутно просвещать аборигенов, одаривая их возможностью лицезреть мастеров художественного слова. Литература – «штучный товар», писатели (если они писатели, а не только члены Союза писателей) не «массовка», а индивидуальности. А приезжала толпа. Короче говоря, это была унизительная показуха. Я никогда в «десантах» не участвовал.
Но однажды оскоромился. Уговорил меня Марк Галлай. Как-то я сказал ему, что, наверное, было бы интересно съездить в те места, где воевал. Это были прекраснодушные мечтания, никогда не хватало времени, ездил только в командировки, по служебным надобностям. Марк почему-то запомнил этот разговор. А тут к какой-то годовщине Сталинградской битвы стали формировать «писательский десант». Галлая настойчиво приглашали в тамошнее летное училище (это не требует объяснений, он и его книги пользовались у авиаторов огромной популярностью), очень уговаривали и уговорили. А он стал для компании уговаривать меня: «Поедем, ведь один ты туда не выберешься». Соображение было резонным, а потом, ездить с Марком всегда было приятно и интересно, и я решил поехать.
Некоторые подробности этой поездки, как мне кажется, не лишены интереса. Еще перед отъездом у меня возникло ощущение (потом оно подтвердилось), что я попал на какой-то конвейер, сойти с которого не могу, он несет меня, и себе я уже себе не принадлежу. Сразу же выяснилось, что лететь в Сталинград, как мы с Галлаем хотели, нельзя, уже всем куплены билеты на поезд (обратно в Москву – пожалуйста). Почему все должны были ехать поездом, выяснилось, когда мы приехали в Сталинград. Нас ожидала торжественная встреча местных властей, оркестр, девушки в кокошниках с хлебом-солью.
Возглавлял наш «десант» Михаил Алексеев, писатель далеко не первого ряда, но какой-то высокий чин в Союзе писателей, на Сталинградском фронте он был заместителем редактора дивизионной многотиражки. Отведав хлеб-соль, он почему-то долго рассказывал о доблести своей супруги (какое отношение она имела к битве на Волге, я не уловил). Потом, когда нас возили в разные места для выступлений, выглядело это так: впереди милицейская машина с мигалкой и «матюгальником» расчищает путь кортежу, который состоял из двух машин – «волги», в которой барственно ехали Алексеев с супругой, и на две трети пустого автобуса, там человек восемь-десять рядовых участников «десанта». Кормили Алексеевых в отдельной комнате. Когда однажды произошла накладка и им пришлось завтракать в общем зале, супруга закатила скандал – не желала есть вместе со всем быдлом.
Кстати, кормили нас обильно, с широкой руки. Я не мог не обратить на это внимание, потому что наши соседи по купе рассказывали, что с едой в Сталинграде плохо, что они везут с собой продукты, которые добыли в столице, беспокоились, довезут ли, не испортится ли мясо. Выяснилось, что в Сталинграде плохо не только с продуктами. Когда мы выезжали из Москвы, Марк забыл положить в карман парадного пиджака очки. Достать очки в Сталинграде удалось только с помощью нашего куратора из обкома.
Третьим главным сталинградцем в нашем довольно многочисленном «десанте» (в трех вагонах ехали) оказался Иван Падерин – журналист, работавший до этого в «Красной звезде». Ему принадлежала литературная запись воспоминаний маршала Чуйкова (потом был в связи с этим суд – не поделили гонорар). Он при каждом удобном случае лез на трибуну и рассказывал о своих героических деяниях в Сталинграде. Враль он был фантастический, того, что он рассказывал, не только не было – не могло быть. Слушать это было стыдно. Только в обстановке бьющего через край военно-патриотического пустословия и пышнословия это могло сходить с рук. Через несколько лет разразился скандал, о котором писали газеты: Падерин оказался не только вралем, сочинившим себе героическую биографию, но и жуликом, стянувшим чужой орден.
Перво-наперво нас, конечно, повезли смотреть главную достопримечательность – вучетичевский мемориал на Мамаевом кургане. Я много раз видел его и в кинохронике и по телевидению, знал, что он плох, но в натуре он оказался хуже, чем на экране, – бездарен и безвкусен. В нем не было простоты и величия – он подавлял величиной, размерами. И не вызывал мыслей о том, что происходило здесь в сорок втором, какие кровавые, ожесточенные бои шли, с каким беспримерным мужеством сражались защитники города. У экскурсовода (рядом с нами шла обычная экскурсия, и я прислушался) спрашивали, какой высоты фигура Матери-Родины, сколько ступенек ведут к ней, сколько весит меч…
Потом мы отправились в музей, нам показали недавно законченную, но еще не открытую для общего обозрения панораму «Штурм Мамаева кургана». Панорама как панорама – ничем не отличается от севастопольской или бородинской. Имитация того, что было, или наших представлений о том, что должно было быть тогда. Воевавший там Виктор Некрасов, посмотрев ее позднее, писал, что на самом деле никакого штурма Мамаева не было, немцы, когда положение их стало безнадежным, оставили курган.
А вот в музее поразил меня документ о переименовании Царицына в Сталинград. Я не знал и представить себе не мог, что это произошло так рано, в 1925 году. Как быстро после смерти Ленина «малые» вожди стали заниматься «самоопылением», увековечивать себя, щедро раздавать друг другу города! Потом, по мере того как Сталин своих политических соперников – реальных и потенциальных – отправлял на тот свет, объявляя «врагами народа», города эти или снова переименовывали, или восстанавливали дореволюционные названия. А после XX и XXII съездов отобрали города уже у Сталина и его приспешников. Начавшееся в двадцатых поспешное увековечивание оказалось недолговечным. «Sic transit gloria mundi». Так проходит земная слава, – говорили древние, и мы убеждаемся, что некоторые законы общественного бытия, которые мы открывали и открываем для себя, они уже знали.
Самое большое, действительно незабываемое впечатление (пожалуй, единственное, признавался я себе, из-за которого стоило сюда ехать, выслушивать этот поток патетических пошлостей и вранья) на меня произвел обозначенный танковыми башнями передний край нашей обороны. Рукой подать до Волги, считаные метры, несколько перебежек пехотинца. Чтобы по-настоящему оценить, это надо было увидеть своими глазами, как мы говорили в войну, провести рекогносцировку на местности. Все висело на волоске. И все-таки немцам не удалось сбросить нас в Волгу, выстояли…
О пехоте
В одной из очень любимых мною, самых пронзительных и горьких песен Александра Галича «Ошибка» («Мы похоронены где-то под Нарвой…»), самых «крамольных» (она, как рассказывал автор при исключении его из Союза писателей «фигурировала в качестве одного из самых жестоких, одного из самых тяжких преступлений»), меня, однако, смущали два места, они казались мне неточными, сомнительными.
Я был знаком с Галичем (более того, мы родственники – наши матери двоюродные сестры), много раз слышал, как он поет, – и в Москве, и в Доме творчества в Малеевке, и в Дубне, – собирался поговорить с ним об этих неточностях, но не представилось подходящего случая. Мне казалось неловким затевать такой разговор не наедине, а в большой компании его слушателей.
Смущало, резало мне ухо: «Так и лежим, как шагали, попарно…» Нет такого боевого порядка – «попарно», и в братских могилах хоронили не «попарно», а, горько об этом говорить, навалом. Наверное, автора заворожила рифма «Нарвой – попарно». А может быть, из-за недостатка конкретного знания такой ему привиделась фронтовая реальность.
Второе место: «…Где полегла в сорок третьем пехота, без толку, зазря…» Это более сложный случай.
В недавно напечатанных в «Общей газете» заметках (они-то и спровоцировали мои размышления о песне Галича) В. Кардин рассказывает, что первоначально эти строки звучали в песне по-иному: «…Где полегла в сорок третьем пехота, за дело, не зря…» Но далеко не все слушатели приняли эту строчку. «Молодой физик, – пишет В. Кардин, – толковал о напрасности жертв. Ну, взяли бы немцы Москву, Ленинград – все равно Америка в сорок пятом долбанула бы Берлин атомной бомбой и „Гитлер капут“. Ему возражали: и при таком обороте Россия умылась бы кровью». Видимо, Галич внял тем, кто говорил о напрасных жертвах, и переделал это место.
Однако я не уверен, что это было точное, оптимальное решение.
Что говорить, «без толку, зазря» положили на той войне многие сотни тысяч. Особенно в пехоте. Фронтовики это хорошо знают. Василь Быков свидетельствует: «…Я, немного повоевавший в пехоте и испытавший часть ее каждодневных мук, как мне думается, постигший смысл ее большой крови, никогда не перестану считать ее роль в этой войне ни с чем не сравнимой ролью. Ни один род войск не в состоянии сравниться с ней в ее циклопических усилиях и ею принесенных жертвах. Видели ли вы братские кладбища, густо разбросанные на бывших полях сражений от Сталинграда до Эльбы, вчитывались ли когда-нибудь в бесконечные столбцы имен павших, в огромном большинстве юношей 1920–1925 годов рождения? Это – пехота. Она густо устлала своими телами все наши пути к победе, сама оставаясь самой малозаметной и малоэффективной силой… Тех, кто прошел в ней от Москвы до Берлина, осталось очень немного, продолжительность жизни пехотинца в стрелковом полку исчислялась несколькими месяцами. Я не знаю ни одного солдата или младшего офицера-пехотинца, который мог бы сказать ныне, что он прошел в пехоте весь ее боевой путь. Для бойца стрелкового батальона это было немыслимо».
Ржевская проза Вячеслава Кондратьева, «Наш комбат» Даниила Гранина, «Его батальон» Василя Быкова – об этом, о «без толку, зазря» скошенной пехоте, о ее большой крови, неисчислимых потерях.
А песня Галича о другом, она, объяснял сам автор, о том, как в местах, где в братских могилах «лежали тысячи наших с вами братьев, наших друзей», «гуляла правительственная непристойная охота» «с егерями, с доезжачими, с кабанами, которых загоняли эти егеря, и они уже обессиленные, стояли на подгибающихся ногах, а высокое начальство стреляло в них в упор, с большой водкой, икрой и так далее». И главная идея песни – кощунство зажравшихся властей.
Она, эта идея, формирует художественный мир песни, ее образный строй. Вот почему мертвые солдаты, заслышав, что трубы трубят, готовы, как тогда, в сорок третьем, когда они сложили голову в боях, встать на защиту России, которой снова грозит беда.
Но если они тогда погибли «без толку, зазря», их нынешний жертвенный порыв не оправдан, не мотивирован. Утрачивается внутреннее противопоставление, которое основа песни, на котором она построена. Вероятно, в данном случае, «за дело, не зря», как было в первом варианте песни, больше соответствует ее общему смыслу и пафосу. И это ни в коей мере не ставит под сомнение тот горький факт, что пехоты положено было в войну «без толку, зазря» без счета.
И незабываемое забывается
Известный наш поэт, указывая в своих заметках на смысловые и языковые огрехи в стихах, мимо которых проходят редакторы и критики, в качестве одного из примеров привел строфу из давно ставшего хрестоматийным стихотворения Давида Самойлова «Перебирая наши даты»:
А гуманизм не просто термин,
К тому же, говорят, абстрактный.
Я обращаюсь вновь к потерям,
Они трудны и невозвратны.
Он строго выговаривал Самойлову: «Что это такое! Разве бывают на войне потери, которые легки и возвратны?»
Но автор заметок, принадлежащий к тому же фронтовому поколению, что и Самойлов, то ли не знал, то ли запамятовал, что невозвратные (или безвозвратные) потери – военный термин. К таким потерям относят убитых на поле боя, умерших в госпиталях, пропавших без вести. Это неожиданное для поэтического языка слово – «невозвратны» – в стихотворении Самойлова сразу же открывает нам, что речь идет о товарищах автора, сложивших голову в боях.
Скорее всего забыл. Ничего удивительного, как верно заметил когда-то Александр Крон: и незабываемое забывается.
Сужу по себе. В военно-морском училище мы должны были усвоить азбуку морзе и флажной семафор так, чтобы передавать и принимать несколько десятков знаков в минуту. И после долгих тренировок усвоили – казалось, навсегда, казалось, забыть это нельзя, как невозможно забыть, что дважды два четыре. Увы, сейчас я с трудом вспоминаю три-четыре буквы…
Запах прошлого
И еще о своеволии памяти…
Такая вот история… Ему было три или четыре года, когда во время испанской войны его увезли в Советский Союз. Как-то я спросил, помнит ли он Испанию (сейчас он самый известный наш корреспондент там, а тогда путь на родину был ему закрыт). «Нет, – сразу же ответил он, но потом, на мгновение задумавшись, нерешительно добавил: – Вот разве что…» И рассказал, что недавно, когда он был в командировке в Южной Америке, его повезли в приморский городок. Был теплый мягкий вечер, воздух был напоен удивительным запахом моря и апельсинов. И он вдруг вспомнил: это был запах его испанского детства…
Мне запомнился его рассказ, потому что однажды и со мной было что-то похожее, После долголетнего перерыва попал я на военный корабль, на крейсер. Меня поразил, казалось бы, совершенно забытый мною и вдруг вспомнившийся ни на что не похожий запах влажной чистоты с легкой примесью машинного масла. Это был запах моей флотской юности…
Неожиданный сюрприз
Я стал лейтенантом морской пехоты осенью сорок второго года.
Иван Степанович Исаков был в ту пору полным адмиралом, начальником Главного морского штаба. Кто из нас не знал этого имени? К тому же я надеялся, отвоевав в пехоте, закончить военно-морское училище, вернуться на флот, так что оно тогда для меня много значило.
Интерес и уважение к Исакову сохранились и потом, когда после ранения дорога на флот мне была заказана.
Исаков находился на самой вершине флотской иерархической лестницы, так высоко, что я с моей курсантской и лейтенантской ступеньки даже в цейсовский бинокль двадцатикратного увеличения ничего толком там рассмотреть не мог. На фронте я и с генералами, у которых были куда менее внушительные погоны, чем у Исакова, сталкивался считанные разы и часть этих кратковременных контактов я вспоминаю без всякого удовольствия. Моим непосредственным начальством в пехоте был комбат, командир полка интересовался мною гораздо реже…
Но как это ни удивительно – во всяком случае для меня, через много лет после войны я однажды попал в сферу внимания адмирала флота Советского Союза, о чем когда-то командир роты – самая высшая моя должность, конечно, и мечтать не мог.
Нет, я не познакомился с ним, не довелось, иная случилась история.
На склоне лет Иван Степанович стал писать мемуарные очерки. У него была превосходная память (он помнил множество живых подробностей), острый, проницательный взгляд, он, как говорится, владел пером – несомненно, у него были литературные способности.
Но на этом новом для себя поприще прославленный адмирал чувствовал себя начинающим – то ли курсантом, то ли лейтенантом литературы. Свои первые опыты он послал Константину Симонову как метру, книги Симонова о войне очень высоко ставил. Симонов по достоинству оценил мемуарную прозу Исакова и стал в сущности его литературным консультантом и редактором. Вскоре мемуарные очерки Исакова появились в толстых журналах, потом у него вышла книга, и Симонов дал ему рекомендацию для вступления в Союз писателей (их интересная переписка опубликована – часть у нас, часть в Армении).
Но похоже, что какой-то червь сомнения – не печатают ли его лишь из уважения к его флотским заслугам, высокому званию – не давал Ивану Степановичу покоя.
Я написал для «Нового мира» – это было в пору Твардовского – рецензию на вышедшую тогда книгу Исакова «Неистребимый майор» – видимо, мне рецензию заказали, учитывая мою военно-морскую юность.
Как-то Константин Михайлович мне сказал:
– Иван Степанович Исаков прислал «Новый мир». Посмотри, это и к тебе имеет отношение.
На обложке ноябрьской книжки за 1966 год была надпись: «Когда Вы давали мне рекомендацию в ССП – это было свидетельством Вашего хорошего воспитания, вежливости и моей незастенчивости.
Сейчас, несмотря на полное расхождение в манере, сути – я начинаю снимать с Вас неосторожность того дня, особенно если учесть статью Л. Лазарева (стр. 259–262).
И. Исаков
8.1.67»
Я сказал Симонову, что мне, бывшему морскому пехотинцу, конечно, лестно, что моя рецензия пришлась по душе высокочтимому мною адмиралу.
– Перепиши. Может быть, когда-нибудь понадобится, – посоветовал Симонов.
– Вряд ли. Для чего? – ответил я, но все-таки переписал.
Недавно, разбирая свои бумаги, я обнаружил этот листок. И показалось мне, что тут брезжит сюжет о неожиданных сюрпризах, которые иногда преподносит нам жизнь…
Бывало и так – только очень редко
Принимается фильм. Это только так говорилось – принимается. На самом деле вершится суд, и бог весть, каким будет приговор: оправдают (выпустят на экран), дадут срок условно (выбросьте то, переделайте это) или накажут на всю катушку (положат на полку).
Доставалось порой даже тем, кто, хорошо усвоив правила – да и нет не говорить, белое и черное не называть, всячески старался угодить, попасть в жилу, не щадили и их, если выяснялось, что сегодня нужно одобрять и отвергать вовсе не то, что в начале съемок, и не о черном и белом, а о зеленом и красном полагалось нынче умалчивать.
А уж к правде и таланту этот суд всегда подходил, как теперь говорят юристы, «с обвинительным уклоном». Оправдывали редко – обычно по счастливому стечению обстоятельств.
Однажды я был свидетелем такой, закончившейся благополучно истории на коллегии Гостелерадио. Было это в 1970 году, приближалось двадцатипятилетие Победы. Принимали фильм Марлена Хуциева «Был месяц май», который он снял по рассказу Григория Бакланова «Почем фунт лиха». Бакланов и Хуциев – мои друзья – пригласили меня посмотреть фильм, какие-то мелочи у них вызывали сомнения. Хотели послушать человека со стороны, в роли которого должен был выступить я.
Вероятно, меня они представили как сотрудника их съемочной группы – посторонних на столь ответственные просмотры обычно не допускали. Пишу об этом, потому что неприятный опыт на сей счет у меня был. Когда Лариса Шепитько сдавала «Восхождение», снятое по повести Василя Быкова «Сотников», и вызванный из Минска на сдачу фильма Быков позвал меня вместе с ним посмотреть фильм, чиновница Госкино, курировавшая там военную тематику, отменила его приглашение – таков, мол, порядок, который никто и ни для кого не может нарушать. А она меня хорошо знала, в свое время я был редактором ее дипломного фильма, много ей помогал, она тогда рассыпалась в благодарности.
Хуциев и Бакланов нервничали, и их можно было понять: репутация у них была такая, что к их фильму руководство Гостелерадио, вне всяких сомнений, будет относиться с повышенной бдительностью. Бакланова официозная критика уже десять лет прорабатывала за «окопную правду», «дегероизацию», «ремаркизм». У Хуциева были большие неприятности с фильмом «Застава Ильича», вышедшим потом на экраны под названием «Мне двадцать лет». Отчасти они были вызваны двумя выступлениями Виктора Некрасова, хвалившего Хуциева, – высокое начальство, для которого Некрасов был как красная тряпка для быка, выходило из себя от ярости.
К тому же – должно же было так случиться – за день или за два до просмотра был назначен новый глава Гостелерадио Сергей Лапин, а как усердно метет новая метла, хорошо известно (что вскоре Лапин еще раз подтвердил).
Кажется, члены коллегии точно не знали, будет или не будет их новый глава на просмотре, назначенном на выходной день, на субботу, – поджимали сроки. Однако за минуту-две до назначенного часа в маленьком просмотровом зале появился Лапин. Поздоровался, спросил: «Все здесь?» и скомандовал: «Начинаем».
Погас свет, и пошел фильм.
Это был замечательный фильм. Год назад я снова смотрел «Был месяц май», его показывали по телевизору в дни пятидесятилетия Победы. Четверть века прошло, немалое для кино время, но фильм не устарел, не поблек, полностью сохранил силу эмоционального воздействия на зрителя. «Был месяц май» – одна из самых лучших наших картин о войне, как говорится, из первой пятерки, где еще сохраняются вакантные места. Время это подтвердило.
Оглушенный увиденным, потрясенный душераздирающим документальным финалом фильма, я, кажется, не сразу понял, что обсуждение разворачивается не по привычному, давно отработанному сценарию.
Лапин предложил обменяться мнениями тут же, в просмотровом зале. Это означало, что суд будет скорым. А какой маячит приговор?
Члены коллегии еще не знали установок, вкусов, привычек нового патрона. Были поэтому осторожны – как бы не промахнуться. К тому же в маленьком просмотровом зале они во многом лишались привычного начальственного превосходства над обсуждаемыми – не было тут, как в большом кабинете или в зале для заседаний, зримой дистанции между судьями и подсудимыми, все сидели вперемежку, а громить, обличать людей, которые сидят рядом, не очень ловко.
Начались выступления. Чувствовалось, что члены коллегии были в некотором замешательстве: хвалить боятся, уничтожать тоже не решаются. Один, словно бы бросая утопающему спасательный круг, медоточиво предложил доснять и в финале вставить кадры о вооруженном конфликте с китайцами на острове Даманском – это придаст фильму настоящее современное звучание, которого он лишен. Короче говоря, почти все кусать кусали, но, так сказать, не до смерти.
Кроме одного – этот разносил фильм в клочья. Я обратил на него внимание еще перед просмотром: протез вместо руки, лицо изуродовано металлической и пороховой пылью. Наверное, сапер, не повезло бедняге, взорвалась мина – подумал я. Меньше всего я ожидал, что человек с такой военной судьбой окажется яростным противником антифашистского фильма. Бывший сапер говорил, что фильм выпускать нельзя, это идейно порочное произведение, оскорбляющее наших «немецких друзей» (формула, означавшая партийное руководство ГДР), авторы клевещут на немецкий народ, не делая разницы между немцами из ГДР и немцами из ФРГ (действие в фильме происходит в майские дни сорок пятого года, никакого деления на западных и восточных немцев не было тогда и в помине и быть не могло).
Это был почти патологический случай раздвоения личности. То, что он говорил, противоречило, не могло не противоречить его жизненному опыту, но этот опыт в данном случае для него ничего не значил. Он твердил, что только немцы, живущие в ФРГ, несут ответственность за войну, все они реваншисты, тайно и явно сочувствующие фашистам; а в ГДР живут одни антифашисты, которые никакой ответственности за войну не несут. Война искалечила его физически, а духовно он был изуродован нашей лживой пропагандой и фарисейским воспитанием.
С этим феноменом: твоя собственная жизнь, судьба и опыт – это лишь для домашнего потребления, а на публике требуется совсем другое, идеологический железобетон или его муляж – я уже не раз сталкивался, правда, не в таком крайнем выражении, как у телевизионного деятеля.
Помню, на обсуждении экранизации повести Бакланова «Пядь земли», которую сделали Андрей Смирнов и Борис Яшин, два полковника из ПУРа громили картину за ремаркизм, нагнетание ужасов кровопролития, после таких фильмов, говорили они, молодежь не станет служить в армии. Потом, когда закончилось обсуждение и мы мирно беседовали, я вдруг понял, что они мои ровесники, и их военный опыт должен быть похож на мой. Так оно и оказалось: один был командиром взвода, другой – роты. И я сказал: «Вспомните свою войну – разве в этом фильме нагнетаются ужасы? Вы наверняка не такое видели». – «Ну, конечно, – согласились они, – но ведь в кино надо показывать положительное, духоподъемное». И тут они были непробиваемы.
Принимали «Был месяц май» в конце апреля, но у истории этой оказался почти рождественский конец.
Лапин никак не отреагировал на критические выступления своих подчиненных, как истинный руководитель так ценившегося у нас волевого склада, он просто пропустил их мимо ушей.
Он рассказал, что когда собирался ехать в Останкино, дочь спросила у него, что он будет смотреть. Услышав, что фильм Хуциева и Бакланова, она сказала: «Тебе повезло». И оказалась права, добавил Лапин.
Выступая, Лапин сделал – по-моему, для проформы – два-три пустяковых замечания: кажется, какое-то слово счел не совсем точным, какой-то эпизод затянутым. Поздравил Хуциева и Бакланова, попрощался и ушел.
Вслед за ним, обескураженные и понурые, потянулись к выходу члены коллегии.
Надо ли спасать ребенка?
Время окаменевшего застоя. В объединении писателей и киноработников «Мосфильма», где я уже довольно давно состою в сценарной коллегии, ни один мало-мальски живой сценарий не проходит – если не дирекция студии, то Госкино отправит в корзину, а если не отправят, то потребуют таких поправок, которые превратят елку в гладко отесанное бревно. Все им чудится крамола, все им недостает розовой краски и лака.
И тут приносит сценарий Юрий Визбор. Это почти сказочная история, очень напоминающая давний, тридцать четвертого года рассказ Паустовского «Доблесть» – о том, как всем миром спасали заболевшего мальчика. Летчику, который его вез, помогли совершить посадку – поднявшийся навстречу самолет рассеял туман, нужна была полная тишина – автомобили и пароходы перестали гудеть, в порту приостановили выгрузку железа. Причем в отличие от рассказа Паустовского у Визбора в основе сценария лежал подлинный случай.
Вот сюжет сценария. На одной из надолго отрезанных от Большой земли арктических зимовок – посадка самолета там невозможна – заболел маленький ребенок. Нужна срочная операция, счет идет на часы. Родители – известные полярники – обращаются к начальнику Главсевморпути, который хорошо их знает и очень ценит, с мольбой спасти их дитя, тот в свою очередь к своему давнему другу – командующему воздушно-десантными войсками. Но нужен детский хирург, а среди медиков-десантников таких, естественно, нет. Кто-то вспоминает, что в мединституте был парашютный кружок, в котором занимался один студент, ставший затем детским хирургом. Его с большим трудом отыскивают, вначале он отказывается лететь на зимовку и прыгать с парашютом, его стыдят, он в конце концов соглашается, летит, прыгает, делает операцию и спасает ребенка. И тут выясняется, что тогда, в институте, он из парашютного кружка ушел, ни разу не прыгал с парашютом, это его первый прыжок.
Визбор на обсуждении сказал, что от реальной истории сценарий отличается лишь тем, что в действительности нужна была срочная гинекологическая операция.
Я не сомневался, что кинематографическим начальством эта почти рождественская история о человеческой отзывчивости будет встречена на ура.
Через несколько месяцев – после летнего затишья в делах – я на заседании сценарной коллегии вспомнил о сценарии Визбора:
– Снимается?
– Да что вы! Забодали…
– Не может быть. Почему?
– Сказали, что начальник Главсевморпути и командующий воздушно-десантными войсками должны заниматься государственными делами, а не спасать какого-то сопливого младенца.
Я подумал: вот такими они и видят себя, избавленными от всего человеческого, не знающими ни жалости, ни сострадания, – бездушные машины для руководства безликой массой.
Главное – лошадки
Был такой момент, когда Сергей Бондарчук должен был «Войну и мир» снимать в нашем творческом объединении. Обсуждался – для галочки – сценарий: ясно было, что Бондарчук ничего и никого слушать не намерен. Но галочное мероприятие проводилось с большим размахом – были приглашены и консультанты, и даже толстоведы «со стороны».
Все демонстрировали свое глубокое понимание толстовской эпопеи, режиссеры, не желая осложнять отношений с влиятельным собратом, рассыпались в комплиментах.
Вдруг попросил слово военный консультант фильма, заслуженный кавалерист, генерал Н. С. Осликовский. Тоном «на все, что вы здесь говорили, наплевать и забыть, теперь послушайте дело», он рубанул: «Главное, о чем надо позаботиться, – это о лошадках».
И оказался прав. Позаботились.
Потом шутили, что некоторые солдаты, отправленные в группу, обслуживающую съемки «Войны и мира», весь срок своей армейской службы провели во французской кавалерии.
У каждого свой кумир
Снимался фильм «Путешествие», представлявший собой экранизацию трех лучших рассказов Василия Аксенова (я был редактором этого фильма). Главного героя первой новеллы «Папа, сложи!» – футболиста, заканчивавшего свою не очень складную спортивную карьеру, играл Владимир Рецептер – не только прекрасный актер, но и талантливый поэт.
В одном из эпизодов он должен был сниматься на стадионе во время матча. Перед съемкой решили провести несколько тренировок, чтобы он естественно держался на футбольном поле. Натаскивал его известный футболист (кто именно, я забыл), к тому времени ставший уже тренером.