Текст книги "Записки пожилого человека"
Автор книги: Лазарь Лазарев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 42 страниц)
А покинул я этот Союз при следующих обстоятельствах. Пару раз я получал из Союза открытку с напоминанием: зайдите тогда-то и тогда-то, чтобы уплатить взносы. Что я тотчас же делал. Один из друзей, когда я сказал ему, что мне надо зайти уплатить взносы, даже посмеялся надо мной: плюнь на них, зачем ты так торопишься. «Наверное, из свойственного советскому человеку страха быть откуда-то исключенным – пусть даже только за неуплату взносов», – отшутился я.
Короче говоря, получив такую открытку, в обозначенное там время я пошел в Дом журналиста. Но девушка, которая принимала взносы, вдруг говорит: «Я не могу принять у вас взносы, вы должны сначала пойти на бюро». Не понимаю, в чем дело, чем вызваны эти строгости, но иду.
В дверях сталкиваюсь с одним бывшим сотрудником «Вопросов литературы» – он все еще числился в нашей журналистской организации. Он вне себя от возмущения: «Они мне учинили настоящий допрос. Хамили. Решили проверить нашу организацию, продемонстрировать бдительность. Из-за Вальки».
Здесь нужны некоторые пояснения. В ту пору раскручивалась кампания борьбы с «подписантами», расправлялись с теми, кто подписывал коллективные письма в защиту арестованных диссидентов. Исключали из партии, выгоняли с работы. Не добивали до конца – ограничиваясь строгими выговорами – только тех, кто каялся, а главное называл того, кто предложил подписать письмо, – предательство было обязательной платой.
У нас в журнале жертвой этой чистки оказался пушкинист Валентин Непомнящий: райком исключил его из партии – мы не исключили, не уволили с работы, коллектив проявил, как тогда это называлось, политическую незрелость, и деятели Союза журналистов решили заняться этим коллективом, чтобы продемонстрировать властям, что они, подручные партии (так они именовали себя), не остались в стороне от идеологической битвы.
Мне особенно не хамили, по-видимому, потому, что я был заместителем главного редактора журнала, но все равно это была стилистика персональных дел – меня допрашивали. Вел допрос журналист-международник Валентин Зорин, чьи лживые статьи и выступления по телевидению уже тогда (хочу это подчеркнуть – не сейчас, а тогда) вызывали у меня чувство омерзения. На подхвате у него был еще один неизвестный мне член бюро – время от времени он подавал реплики. Остальные – человек десять – мрачно молчали.
Зорин стал допытываться у меня, почему я не принимаю участия в общественной работе Дома журналиста. Я удивился – все это было очень уж глупо, но еще вполне миролюбиво сказал, что когда ко мне обращались, что-то делал, в каких-то мероприятиях участвовал. Он пропустил это мимо ушей и продолжал на меня наседать. Он держался как следователь, у которого достаточно материала, чтобы вывести меня на чистую воду, – мне не отвертеться.
Разозлившись, я сказал, что Союз журналистов – профессиональная организация, а не самодеятельный коллектив, обслуживающий Дом журналиста. И ему не удастся меня переубедить. Пусть не старается. Тогда он заявил (в голосе его все громче звенел металл), что мое отношение к общественной работе плохо меня характеризует, настоящий советский журналист не может занимать такую позицию. «При чем здесь позиция? – прервал я его, все-таки он меня вывел из себя. – У меня много общественных обязанностей в Союзе писателей, а в вашей самодеятельности я участвовать не буду».
Упоминание о Союзе писателей, который считался организацией более элитарной, чем Союз журналистов, видно, задело его за живое, и с кривой улыбкой он мне бросил: «Зачем же вам коллекционировать членские билеты?»
Я достал билет Союза журналистов, положил на стол перед ним, повернулся и ушел…
«Вы сами должны понимать…»
Печататься я начал на последнем курсе университета. Сейчас это может показаться неправдоподобным, но почти одновременно меня пригласили в «Знамя» и «Литературную газету» и предложили книги для рецензии. Я сам в ту пору, конечно, не явился бы в какую-нибудь редакцию с предложением своих услуг, постеснялся бы. Видно, это был тогда очередной всплеск внимания к молодым, занялись их выращиванием. Думаю, что нас, Анатолия Бочарова (его статью напечатал «Новый мир») и меня, может быть, еще кого-то, сейчас уже не помню, рекомендовала Евгения Ивановна Ковальчик. Она была известным, авторитетным критиком, заведовала кафедрой советской литературы на филологическом факультете, дипломные работы мы писали под ее руководством. Наверное, ей казалось, что из нас со временем может получиться что-то путное, вот она, когда к ней обратились, и рекомендовала нас.
В «Знамени» ко мне отнеслись с благожелательным вниманием. Мало того, что напечатали мою, по правде говоря, проходную, по заказу написанную о книге, далекой мне по содержанию, рецензию (она и тогда не казалась мне удачной, на этот счет я не обольщался), но и поинтересовались, о чем бы я хотел еще им написать. И я, набравшись храбрости, назвал незадолго перед этим опубликованный в трех номерах «Нового мира» роман Валентина Катаева «За власть Советов». Это была нахальная заявка – я понимал, что о романе Катаева с охотой напишут критики посолиднее, чем я. Но мне казалось, что у меня сложилось верное представление о том, что в этом романе получилось, и в чем его слабости – эксплуатация манеры и героев повести «Белеет парус одинокий», и мне хотелось об этом написать.
Рецензия моя в редакции восторга не вызвала, но не была отвергнута. Мне объяснили, что она требует серьезной дополнительной работы. «Вы сами должны понимать, что речь идет о значительном произведении одного из самых крупных советских писателей, лауреата Сталинской премии. Критические замечания у вас раздуты, их надо существенно сократить». Я с почтительным внимание выслушал эти указания – они-то лучше меня знают, что и как надо писать, и обещал переделать рецензию. Мне все-таки казалось, что рецензия у меня получилась, мне хотелось ее напечатать. Я попытался ее переделать в духе полученных указаний, но ничего у меня не вышло, мои критические замечания становились бездоказательными, рецензия рассыпалась. И я махнул на нее рукой, решив в «Знамени» не появляться.
Прошел, кажется, месяц (могу ошибиться, может быть, чуть больше или чуть меньше), как вдруг позвонили из «Знамени» и попросили меня срочно зайти в редакцию. Точно помню, что это было через день или два после публикации в двух номерах «Правды» разгромной статьи М. Бубеннова, в которой роман Катаева уничтожался. Статья эта, построенная на подтасовках и передержках, полная демагогических политических ярлыков – автор исказил картину героической борьбы советских людей на оккупированной территории, принизил роль в этой борьбе коммунистов-руководителей и т. д. и т. п. – из серии бывших тогда в ходу типовых обвинительных заключений, вызвала у меня чувство отвращения. Я был не очень искушен в политико-литературных делах, но обратил внимание на странную сноску: «Редакция „Правды“ полностью согласна с оценкой романа Валентина Катаева „За власть Советов“, данной в публикуемой сегодня статье тов. М. Бубеннова». Удивительно это было: редакция «Правды», центрального органа партии, почему-то считает необходимым заявить «полное согласие» с публикуемой статьей, автора ее называют, как в партийных постановлениях, «тов. М. Бубеннов», похоже, что воспроизводится какая-то резолюция, начертанная где-то на очень высоких этажах власти.
В «Знамени» мне сказали, что хотят, чтобы я доработал свою рецензию, переведя эстетическую критику слабостей романа в план содержательный, идеологический, ориентируясь на опубликованную в «Правде» статью. «Вы сами должны понимать, что эта статья установочная». Я сказал, что, конечно, понимаю, но выполнить их просьбу вряд ли сумею, с такой ответственной задачей мне не справиться.
После этого я печатался в «Комсомольской правде», «Литературной газете», «Новом мире» и некоторых других журналах. Связь со «Знаменем» у меня прервалась, моя следующая публикация в «Знамени» была через девять лет.
Не заносись
В 1952 году вышла моя первая книга. Так себе было это сочинение на основе дипломной работы, не улучшила его и силовая редактура в издательстве под лозунгом «молодой критик о ведущем драматурге». Да и время, что говорить, было для литературных дебютов не очень подходящим. Вспоминаю я о ней без всякого удовольствия.
Но это теперь, а в молодости, что скрывать, первые публикации, первая книга были важным и радостным событием, грели сердце.
Я получил то ли двадцать, то ли двадцать пять – точно уже не помню сколько – полагавшихся мне по договору авторских экземпляров, которые довольно быстро стали таять. И я отправился в магазин издательства «Искусство» в начале Арбата, чтобы пополнить запас.
В те годы в наших магазинах, чем бы они ни торговали, действовало правило, придуманное в ходе постоянной и безуспешной борьбы с рожденной вечным дефицитом спекуляцией: «В одни руки не даем больше чем…». Когда я сказал продавщице, что мне нужно пятнадцать экземпляров книги, она, видимо, руководствуясь этим правилом, строго спросила: «Зачем?».
Смущаясь, но не без некоторой гордости, я объяснил: «Я автор этой книги». Тут она меня огорошила: «Автор позавчера приобрел десять экземпляров».
Скорее всего она, наверное, что-то она напутала, кому могло понадобиться такое количество моей книги? Но начать спорить, доказывать: «Нет, это я автор», – было глупо и унизительно. Заподозренный в самозванстве, в жульничестве, я готов был провалиться сквозь землю.
Книги она мне все-таки продала. Чувствуя себя оплеванным, я ушел из магазина.
Но в конечном счете история эта пошла мне на пользу: после нее я нигде никогда не представлялся в качестве автора каких-то статей и книг.
Впрочем, был у меня однажды случай, когда я вкусил пирог славы автора, написанное которым произвело впечатление, и его запомнили. Это был маленький кусочек того блюда, отведав которого, случается, страдают потом опаснейшим головокружением, становятся хрониками.
Я читал лекции в Германии, в Кельне, и меня попросили дать интервью «Немецкой волне» – это было в начале «перестройки», и то, что делается в Москве, вызывало большой интерес.
Когда, приглашая меня в комнату, где делается звукозапись, назвали мою фамилию, какой-то молодой человек, которого, видимо, записали до меня, спросил, моя ли статья была в «Литературке» с резкой отповедью «Военно-историческому журналу». Я подтвердил, что моя. За полгода до этого я напечатал реплику по поводу возмутившей меня публикации – это была гнусная махрово-черносотенная жандармская для внутреннего пользования справка – исторический обзор, оскорбляющая армян, попутно евреев и турок. Таким, им, видимо, казавшимся очень ловким, ходом засевшие тогда в «Военно-историческом журнале» армейско-пуровские «ястребы», отличавшиеся зоологической ксенофобией, хотели выразить свое отношение к инородцам.
К моему удивлению молодой человек – как выяснилось, он был тут, в Германии, уже «старожил», почти год в командировке работал в архиве немецкого МИДа – дождался меня, даже вызвался проводить – ехать было довольно далеко, двумя видами транспорта. По дороге рассказывал о себе, расспрашивал меня.
Не скрою, мне было приятно, что моя реплика произвела впечатление, запомнилась, но он разговаривал со мной с почтительностью, смущавшей и забавлявшей меня, я совершенно не чувствовал себя звездой, «большой медведицей пера».
Что мы тогда знали
Странно устроена память. Целые полосы жизни исчезают словно их и не было. А некоторые эпизоды остаются навсегда, запечатленные как на фотографии.
В детстве на лето меня отправляли в село под Запорожьем к доброму знакомому отца, кажется, агроному – два лета жил я там один, без родителей.
Я уже был в постели, когда к хозяину пришло двое или трое друзей, – выпивали, обсуждали какие-то невеселые дела. Один из них сказал: «Только при Сашке Керенском мужику было хорошо».
Фраза эта поразила меня. Наверное, было это во время коллективизации – я то ли кончил первый класс, то ли должен был пойти в школу. Был я очень политизированным ребенком, что тогда не было редкостью, мой ровесник Евгений Винокуров писал, вспоминая детские годы:
Сейчас поверят в это разве?..
Лет двадцать пять тому назад,
Что политически я развит,
Мне выдал справку детский сад.
Фраза, сказанная гостем хозяина, запомнилась на всю жизнь, потому что Керенский в ту пору мне казался жалкой и комической фигурой – бежал из Зимнего, переодевшись в женское платье, – призрак из какого-то ветхозаветного прошлого. А о нем говорят с уважением и так, словно было это совсем недавно.
А то, что мужики очень обеспокоены нынешним состоянием дел, очень недовольны происходящим, этого я не понял, это мне в голову не приходило – так я был уверен, что все у нас хорошо, замечательно.
Я снова был в этом селе во второе лето после голодомора. Оно представляло собой печальное зрелище. Много хат пустовало, дворы заросли бурьяном. Я то и дело слышал: «Тут все вымерли»; «Эти куда-то подались. Спасались. Может, устроились, а может, по дороге сгинули». Но откуда эта беда, что случилось, почему – таких разговоров не помню. Может быть, пропускал мимо ушей.
Много разговоров об этом было на фронте, винили колхозы: неправильно устроены, порушили жизнь.
До войны многое, что потом мне казалось важным, проходило мимо, не задевая, не задерживая внимания. Наверное, потому, что все в стране было направлено на то, чтобы люди не задумывались, – такая была создана система, такая установилась атмосфера. Это касалось и вещей, вроде бы, совершенно очевидных.
В моем детстве на окраине Запорожья были огороды, которые почему-то назывались болгарскими. Все называли это место: «Болгарские огороды», – то была привычная данность, но я ни разу не слышал никаких объяснений, почему они так называются, – об этом никогда не говорили. Несколько лет назад мне на глаза попалась статья, в которой рассказывалось, что в двадцатые годы из Советского Союза были высланы люди нескольких национальностей, в том числе и болгары. Я вспомнил те огороды моего детства и только тогда понял, что они так назывались, потому что там выращивали овощи болгары, высланные затем из страны, большие мастера этого дела.
Вожди нашего детства
Мама, вспоминая, как они с отцом жили, когда меня еще не было на свете, как-то рассказала. Было это в Екатеринославе, который потом стал Днепропетровском. Когда в гражданскую войну город заняла Первая конная, состоялся большой митинг. Мама из любопытства пошла – посмотреть и послушать новую власть. Выступали Ворошилов и Буденный – в нашем детском сознании главные герои гражданской войны. Ворошилов, как рассказывала мама, говорил свободно – бойко, складно. А когда объявили Буденного, он долго не мог начать свою речь, платком вытирал выступивший пот. Потом мрачно произнес: «Мне как слово сказать, легче город взять». И все, повернулся и ушел. Маму это поразило и даже обескуражило, тем более, что в ее тогдашнем восприятии Буденный был больший начальник и большая знаменитость, чем Ворошилов. Я тогда не очень задумался над рассказом мамы, но героические фигуры эти для меня несколько поблекли.
В мюнхенских пивных
Много раз читал о «пивном путче» нацистов в ноябре 1923 года в Мюнхене. Но представить себе, как это было в действительности, не мог. Писали, что двинулись они колонной то ли из пивной, то ли из пивных.
Видел я пивные и в немецких городах, и в чешских. Самые большие – человек на двести-триста. А в путче участвовало несколько тысяч фашистов – главным образом штурмовиков.
Лет двадцать назад я попал в Мюнхен во время так называемого Октоберфеста. И меня вечером повели в одну из пивных, которые главное место этих народных развлечений.
Действительно, ничего подобного я нигде не видел. Пивные – десять сооружений, каждое из которых примерно такой же величины, как крытый зал наших Лужников. За множеством больших столов – каждый персон на двадцать – сидело, как мне сказали, только в одном зале шесть тысяч человек. Найти место было нелегко, зал был битком набит. Похоже было, что сюда приходили большими компаниями. В центре возвышался помост – там, пока мы пили свое пиво, выступал какой-то певец.
Пивная поразила меня не только величиной, но и публикой. Такого я в Германии не видел. Я до этого не раз бывал в этой стране и знал, что немцы пьют гораздо меньше, чем мы, – во всяком случае крепких напитков. У нас же бытовало ложное представление, которым мы обязаны Ремарку. Герои его частенько заказывают «двойной коньяк», «большой кальвадос». Но все становится на свои места, когда узнаешь, что обычная порция в Германии – двадцать грамм, на рюмку нанесена соответствующая риска, «двойной коньяк», «большой кальвадос» – это всего-навсего сорок грамм, а у нас ведь отсчет начинается со ста. Так что в немецких кабаках, забегаловках, ресторанах я пьяных – в наших измерениях – не встречал.
В мюнхенской же пивной очень многие посетители были в стельку. Одни, обнявшись и раскачиваясь, подпевали певцу. Другие, взобравшись на стол, то ли водили хоровод, то ли пытались танцевать. Третьи что-то горячо обсуждали или выясняли отношения (если перевести на знакомые нам нравы, – по колодке: «Ты меня уважаешь?»).
Но во всем этом пьяном угаре – как самозабвенно пели, с каким пылом танцевали, вернее, топтались на столах – почудилась мне жажда какого-то объединения, поднимающая жизнь над обыденностью повседневного обывательского существования.
И я вдруг ясно представил себе, как это было тогда, в ноябре двадцать третьего года: тот же пьяный угар, та же жажда объединения, только вместо певца на помосте стоял человек с усиками, который в своей гипнотической, кликушеской речи предлагал им опьяняющую идею такого объединения.
Это все были утопии
Утопические проекты у нас всегда кружили головы, воспринимались с большим энтузиазмом, нам постоянно сулили какое-нибудь чудо, которое совершенно изменит жизнь, – почти по Маяковскому, «вот только с этой рифмой развяжись, и вбежишь по строчке в изумительную жизнь». То это была соя, которую, как потом при Хрущеве кукурузу, надо выращивать повсюду, то кролики, которых должны разводить и горожане, – таким способом страну должны были завалить продуктами.
Когда строили Днепрогэс (я с родителями жил тогда в Запорожье), жителям внушали, что как только будет построена гидростанция, все будет электрифицировано: быт, производство, транспорт, поскольку электричества будет хоть залейся и оно станет даровым.
Когда же плотину соорудили, в летние месяцы время от времени стали вырубать в городе электричество – то ли не учли, что летом Днепр мелеет, то ли слишком много заводов построили.
Помню, когда возводили фабрику-кухню, расписывали, как облегчится домашний труд женщин, им не надо будет готовить еду, новые же дома вообще можно строить без кухонь. Года через два фабрика-кухня в нашем городе превратилась в заурядную замызганную столовку.
Снова и снова жизнь убеждала, что чудеса случаются только в сказках, но это не очень-то остужало разгоряченных утопическими проектами энтузиастов.
В начале шестидесятых в «Литературке» была напечатана большая статья, в которой популярный тогда очеркист писал о просчетах, допущенных при строительстве новых микрорайонов. Особенно горячо он ратовал за то, чтобы в каждом доме был запланирован уютный «красный уголок». Он был уверен, что это сильно облегчит и украсит жизнь новоселов. Ведь им, беднягам, приходится через весь город тащится к своим старым друзьям. А между тем в том же доме живут такие же прекрасные советские люди, с которыми можно с не меньшим удовольствием проводить время. Но как, где с ними познакомиться?
А вот если в доме будет «красный уголок», жители нового микрорайона смогут подружиться со своими соседями и им не надо будет тратить время и силы для поездок в другие районы к старым друзьям.
Все это было написано на полном серьезе, с большим запалом…
Меняются лишь знаки
Культпоходы – наша давняя традиция. Я был в третьем или четвертом классе, когда нас повели слушать оперу Гулака-Артемовского «Запорожец за Дунаем» (в свое время дуэт Одарки и Карася из этой оперы был одним из любимых номеров нашего радио).
Спектакль этот кончался удивительной сценой – несмотря на совсем юный возраст и твердое антирелигиозное воспитание, я почувствовал, что с финалом этим какой-то непорядок. Если сказать моим сегодняшним языком, он был явно не органичен.
Вот эта сцена. В финале оперы запорожские казаки молятся. В это время сверху на качелях спускается бог – такой, каким его позднее рисовал французский карикатурист Жан Эффель. Он обращается к пораженным свершающимся на их глазах чудом запорожцам:
– Это что, вы молитесь? Мне молитесь? Дурни, да меня уже давно ликвидировали как класс. – И уже не казакам, а куда-то наверх. – Крой, Ванька, бога нет!
И качели с богом взмывают вверх и исчезают…
Сейчас эта сцена кажется не смешной, а дикой.
А тогда, наверное, это было в порядке вещей: то ли режиссеру хотелось щегольнуть эксцентрикой, то ли таким антирелигиозным щитом он укрывался от возможных атак реперткома.
Впрочем, справедливости ради должен заметить, что нынче мы нередко сталкиваемся с тем же явлением – только с противоположным знаком. На обсуждении одной литературоведческой работы трое моих коллег посчитали нужным сообщить, что они верующие, православные, хотя к предмету обсуждения это никакого отношения не имело…
Пушкину достается – особенно в юбилеи
Столетие со дня смерти Пушкина в тридцать седьмом году отмечалось с необычайной помпой, почему-то как радостный всенародный праздник.
Не забыты были и мы, школьники. В городском Доме пионеров состоялся праздничный вечер, на который я как хороший ученик получил билет. Разыграна была сцена из «Бориса Годунова» – «Корчма на литовской границе», сплясали гопак – все-таки дело было на Украине, какая-то школьница прилежно сыграла моцартовский турецкий марш (это были постоянные номера из репертуара любых школьных вечеров), потом читали стихи Пушкина и, конечно, «Смерть поэта» Лермонтова.
Но гвоздем вечера было выступление одной девочки. Объявили, что она прочитает сочиненное ею стихотворение, посвященное Пушкину. Высоким, звонким, натренированным на торжественных пионерских слетах голосом она стала декламировать:
Ты памятник себе воздвиг нерукотворный,
К тебе не зарастет народная тропа,
Вознесся выше ты главою непокорной
Александрийского столпа…
И так далее, в том же духе, заменяя «я» на «ты».
Теперь мне это кажется смешным, а тогда, помню, я был очень возмущен…
Но могли я представить, что эту самоуверенную девчонку уже в наше время переплюнет известный стихотворец Пригов своими упражнениями над первой строфой «Евгения Онегина»?
Министерство правды
Привезли мне из Германии недавно изданную в Гамбурге большую книгу-альбом английского историка Давида Кинга «Сталинская ретушь».
Много лет автор собирал в различных изданиях и архивах фотографии, показывающие, как вымарыванием, монтажом фальсифицировалась история – со снимков исчезали деятели, объявленные «врагами народа», замученные в застенках НКВД, превращенные в лагерную пыль, расстрелянные по приговору инсценированных судов или по решению «троек». Сталина подклеивали к Ленину – он должен быть всегда рядом как самый верный его ученик и единственный законный наследник.
Эпиграфы для своей книги Д. Кинг отыскал у Исаака Бабеля и в воспоминаниях Евгении Гинзбург. Но, пожалуй, для этого больше подходило бы описание деятельности документального отдела министерства правды в романе Джорджа Оруэлла «1984»:
«Когда все поправки к данному номеру газеты будут собраны и сверены, номер напечатают заново, старый экземпляр уничтожат и вместо него подошьют исправленный. В этот процесс непрерывного изменения вовлечены не только газеты, но и книги, журналы, брошюры, плакаты, листовки, фильмы, фонограммы, карикатуры, фотографии – все виды литературы и документов, которые могли бы иметь политическое значение. Ежедневно и чуть ли не ежеминутно прошлое подгонялось под настоящее. Поэтому документами можно было подтвердить верность любого предсказания партии; ни единого известия, ни единого мнения, противоречащего нуждам дня, не существовало в записях. Историю, как старый пергамент, выскабливали начисто и писали заново – столько раз, сколько нужно. И не было никакого способа доказать потом подделку».
Не знаю, как англичанам или американцам, а нам эта сцена из романа Оруэлла не казалась фантастической, и материалы книги «Сталинская ретушь» – наглядное тому свидетельство.
Рассматривая ее, я вспомнил такую историю. Ее рассказал после XX съезда партии друг детства моего тестя, известный в 30-е годы фельетонист Григорий Рыклин, человек едкого остроумия. В 1934 году на XVII съезде партии, так называемом «съезде победителей», журналисты, работавшие там, сфотографировались с группой именитых делегатов во главе со Сталиным. Большинство делегатов съезда, да и журналистов тоже были потом посажены и уничтожены – один за другим. «Я начал на снимке замазывать объявленных „врагами народа“, – с издевкой рассказывал Рыклин. – Через два десятилетия на снимке остались я и Сталин. А теперь, после доклада Хрущева о культе личности, я один».
Быль как страшная сказка
Эту историю как-то в ресторане ЦДЛ рассказал Петр Сажин.
В первой половине тридцатых в ленинградской газете работал старый выпускающий – работал там с дореволюционных лет. Он зубы съел на газетном деле, все тут знал, привык к тому, что почти никогда газета не выходит в срок – в последнюю минуту приходит какая-то важная информация, которую нельзя отложить, надо переверстывать полосу, а то и заново отливать матрицу.
В тот поздний вечер номер уже печатался, когда вошел редактор и сказал: «Остановите первую полосу! Убили Кирова!». Старый выпускающий привычно отреагировал лишь на первую фразу, пропустив мимо ушей вторую. «Я так и знал…» – сказал он. У него потом следователи долго выясняли, откуда он это знал…
Может быть, это легенда. Но ведь в одной из популярных песен тех лет говорилось, что мы родились, чтоб сказку (остряки в наше время заменяли сказку на Кафку, что, конечно, точнее) сделать былью.
А вот быль, нынче выглядящая страшной сказкой.
У моего друга исторического романиста Юрия Давыдова, с которым я познакомился еще до того, как КГБ упрятал его в лагерь, был товарищ по тюрьме и лагерю (попали в одну камеру, а потом лагерь) – Евгений Черноног. Лейтенант 1941 года, окончивший войну майором, начальником разведки корпуса, – вся грудь в орденах. Его в корпусе не только уважали – любили: храбрый, толковый, веселый, остроумный. После войны – слушатель академии Фрунзе.
На просмотре фильма «Падение Берлина», в финале которого Сталин в белом костюме выходит из самолета в Берлине, приветствуемый ликующей толпой победителей, Черноног бросил ироническую реплику: «Что-то мы этого ангела там не видели». Кто-то донес. Еще в обвинении фигурировало: клеветал на руководителей мирового коммунистического движения – несколько раз говорил «товарищ Маодзэдуненко», «товарищ Чжоуэньлайенко».
Стукачи и их работодатели шуток не понимали. Шутник получил нешуточный срок – восемь лет лагеря.
А я их хорошо помню
В ноябре 1993 года в Германии, в Касселе, во время конференции была открыта большая выставка «Советское искусство сталинского времени». Ходим по этой выставке с Юрием Афанасьевым, ректором Российского государственного гуманитарного университета. Гигантские парадные полотна, на которых изображены, наверное, все «знатные люди» – так их тогда называли – тридцатых годов. Чаще всего со Сталиным и его соратниками. Кого там только нет! «Челюскинцы» и их спасатели летчики: Шмидт, Молоков, Каманин, Слепнев, Ляпидевский. Герои дальних перелетов: Чкалов, Беляков, Байдуков, Водопьянов, Громов, Коккинаки, Осипенко, Раскова, Гризодубова. Покорители Северного полюса: Папанин, Ширшов, Федоров, Кренкель. «Стахановцы» во всех областях производства: сам зачинатель движения, именем которого оно было названо, шахтер Стаханов, паровозный машинист Кривонос, ткачихи Мария и Евдокия Виноградовы, трактористка Паша Ангелина. Бдительный пограничник Карацупа. Все это герои моих школьных лет, всех я сразу же узнаю на картинах.
С удивлением замечаю, что Афанасьев – профессиональный историк (правда, его узкая специальность – история Франции) – почти никого из них в лицо не знает и фамилии некоторых ничего ему не говорят. А потом мне приходит в голову: он ведь моложе меня лет на десять, откуда ему их знать. В сороковые годы, когда он пошел в школу, они в качестве «маяков» уже не существовали, вышли в тираж. Художники их уже не рисовали, газеты их фотографий не печатали, кинохронику они не интересовали.
Все это были сверху «назначенные», предложенные пропагандистской машине для «раскручивания» персонажи, хотя среди них были не только пустышки, случайно подвернувшиеся властям под руку, чем-то устраивающие их, но и люди, своими реальными делами заслужившие славу. Кстати, некоторые из них в сороковые годы, когда пропаганде уже были предложены другие «маяки», а эти отодвинуты в тень, сделали не меньше, чем в тридцатые.
С историей наша пропаганда никогда не церемонилась: то, что стало не нужным или как-то противоречило новым «установкам», отбрасывалось в безвестность, вымарывалось из памяти.
Этот совместный с Афанасьевым, человеком другого поколения, осмотр выставки в Касселе вдруг сделал для меня наглядным один из способов создания наших пропагандистских потемкинских деревень.
Все выше и выше…
Когда появились пассажирские реактивные самолеты, летать на них все-таки побаивались, и «Аэрофлот» даже занялся рекламой – делом, считавшимся в советских условиях никчемным и ненужным. Обычно это была совершенно беспомощная кустарщина.
От кого-то в «Аэрофлоте» услышали, что броскую, остроумную рекламу может сочинить Евгений Агранович. Позвонили ему, сказали, что срочно нужна реклама, главная идея которой: летая реактивными самолетами, вы экономите время.
Звонок показался Аграновичу глупым, и он решил подшутить над заказчиками. Когда они позвонили на следующий день, он продиктовал:
Выигрыш – время! Товарищи, верьте:
На «ТУ-104» взлетев в небеса,
Расстояние в тридцать лет до смерти
Вы покроете за два часа.
Естественно, заказчики негодовали. Какой тут юмор.
Они были людьми серьезными. Непроходимо, непробиваемо серьезными. В этом я тогда же мог убедиться, полетев в командировку на новеньком «ТУ-104». В кармашке на спинке кресла лежал роскошно изданный рекламный буклет. Там говорилось, что в 1935 году в Советском Союзе был построен самый большой в мире восьмимоторный самолет «АНТ-20» «Максим Горький».