Текст книги "Записки пожилого человека"
Автор книги: Лазарь Лазарев
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 42 страниц)
Это было при нас
Это моя семья: родители, старший брат и я. Помню это время плохо – только как во время разлива Днепра вода подступила к нашей улице.
Моя любимая школьная учительница Нина Всеволодовна Пшеничная. Ее с мужем и его родителями евреями расстреляли немцы.
Старший брат Даниил, дослужившийся до адмиральских погон.
Курсант Высшего военно-морского училища имени Фрунзе.
Ленинград, сентябрь 1941 года.
Несколько дней назад присвоили звание лейтенанта.
28-я армия, Сталинградский фронт, сентябрь 1942 года.
А это уже с погонами.
5-я ударная армия, Южный фронт, май 1943 года.
В Куйбышеве в госпитале, декабрь 1943 года.
С однокашниками-«фрунзевцами» – Евгением Бабошиным и Абрамом Новинзоном.
9 мая 1975 года на берегу Невы перед входом в наше училище.
Этот снимок сделан в Киеве, где мы отпраздновали десятилетие Победы.
Внизу Виктор Некрасов. Первый справа от него – автор этой книги.
Молодожены – с женой Надеждой Мировой (Наей в семейном и дружеском кругу).
1948 год.
А это я с нашей правнучкой.
С Виктором Некрасовым, очень любившим зимнюю Малеевку.
Как-то он писал с грустью мне: «Давно мы на лыжах не ходили, а?»
С Марком Галлаем мы там много гуляли – ему лыжи были противопоказаны.
В эту пору всегда приезжал умный, ироничный, лукаво-простодушный Александр Бек.
Огромное удовольствие было беседовать с ним.
Борис Балтер построил в Малеевке дом, там прожил последние годы, там похоронен.
Это была замечательная картина, когда он появлялся, сопровождаемый выходящим из себя от счастья Атосом.
Анатолий Аграновский – мы стали друзьями, когда вместе работали в «Литературной газете».
Мои коллеги и товарищи в «Литературной газете» – Бенедикт Сарнов и Станислав Рассадин. В один прекрасный день, разругавшись на летучке с главным редактором, в ответ на его реплику «Попробуйте сами!» стали писать литературные пародии и так увлеклись этим веселым занятием, что даже через некоторое время выпустили книжку.
Генерал Ортенберг, в годы войны главный редактор «Красной звезды», и служивший под его командой Илья Эренбург. Я познакомился с ними в конце пятидесятых, знакомство это стало прочным.
Обложка книжки «Липовые аллеи».
Андрей Тарковский.
Я был редактором трех его фильмов: «Рублева», «Соляриса», «Зеркала».
«Вопросы литературы» отмечают свое двадцатилетие. В этом журнале я работаю уже сорок три года.
Виктор Шкловский с правнучкой Василисой, которой очень не нравилось, что он не читает, а по-своему пересказывает знакомые ей сказки.
Открытие в Киеве мемориальной доски Семену Гудзенко. Справа его школьный товарищ и мой друг с «литгазетовской» поры Григорий Кипнис.
С Василем Быковым и Вячеславом Кондратьевым на вечере памяти Виктора Некрасова.
С Владимиром Корниловым. 1988 год.
С Василем Быковым. Белоруссия, лето 1995 года.
С Даниилом Граниным в Петербурге.
Василий Гроссман на Сталинградском фронте осенью 1942 года.
В одну из встреч с ним мы вспоминали бои в Калмыкии 28-й армии, в которой я служил.
С Алесем Адамовичем и Константином Симоновым в Минске на конференции, посвященной военной документалистике. 1978 год.
С Борисом Слуцким на встрече с Джоном Стейнбеком в журнале «Юность».
С Наумом Коржавиным и Булатом Окуджавой. 1992 год.
Выступление на факультете журналистики Московского университета в «комаудитории» – сколько лекций я прослушал в ней в студенческие годы! Как давно это было!
* * *
Увидев контролера, я полез в карман, чтобы достать удостоверение инвалида ВОВ (так нынче для экономии слов именуют нашу войну), но он махнул рукой: мол, не надо, и так все ясно. Шел по улице, женщина, торговавшая с рук чем-то вязаным, окликнула меня: «Купите внучке красивую шапочку». А недавно прочитал в газетной статье, что принадлежу к числу «серьезных, достойных и едва ли не самых уважаемых критиков старшего поколения». Эпитеты лестные, читать это, не скрою, было приятно. И грустно: то, что отнесен к «старшему поколению», увы, только подтверждало жест троллейбусного контролера и реплику торговки шапочками, которая во мгновение ока определила, что я уже принадлежу к сословию дедов. Вот так, незаметно для себя, перекочевал я в эту почтенную возрастную группу.
В военно-морском училище, где началась для меня юность и война, когда старшина на вечерней поверке, распалясь, превышал в педагогическом раже отведенное уставом для этого действа время, вахтенный тоном, исключающим неповиновение, напоминал ему: «Время вышло, товарищ старшина». Что поделаешь, видно, и для тебя не за горами та Поверка, на которой Вахтенный произнесет непререкаемое: «Время вышло…» Так что, пожалуй, самое точное название для этой моей книги – «Записки пожилого человека».
В предисловии к четвертой части «Былого и дум», публиковавшейся в «Полярной звезде», Герцен писал:
«– Кто имеет право писать свои воспоминания?
– Всякий.
Потому что никто их не обязан читать.
Для того, чтобы писать свои воспоминания, вовсе не надобно быть ни великим мужем, ни знаменитым злодеем, ни государственным человеком, – для этого достаточно быть просто человеком, иметь что-нибудь для рассказа и не только хотеть, но и сколько-нибудь уметь рассказать.
Всякая жизнь интересна…»
Не думаю, что это верно, что интересна всякая жизнь, запечатленная в воспоминаниях. Сильно сомневаюсь, что каждый, даже уверенно владеющий пером человек, может о своей жизни написать заслуживающую внимание других людей книгу. Я во всяком случае не настолько самонадеян, чтобы претендовать на это, на такой интерес к моей особе.
Мною, когда я взялся за эти записки, двигало совсем другое чувство. Здесь подходит другая формула Герцена – об «отражении истории в человеке, случайно попавшем на ее дороге». В этом качестве я здесь и выступаю.
Меня главным образом интересует отражение истории. И книга моя не традиционное жизнеописание. Она состоит из моментальных снимков того, чему я был свидетелем, а иногда и участником. Это накопившиеся за долгую жизнь случаи, происшествия, услышанные истории, наблюдения – драматические и забавные, печальные и радостные. Как мне кажется, они содержат те живые и достоверные (за это я ручаюсь) подробности реальной действительности прошлых лет – подробности политические, бытовые, психологические, – которые сито исторических трудов не удерживает, а без них трудно представить себе подлинную атмосферу уходящего, ушедшего за исторический горизонт века.
Не надо кивать на то, что такие были времена
То и дело слышу и читаю: «Что поделаешь, такие были времена». Времена и в самом деле выпали на нашу долю тяжелые, не позавидуешь, пощады не давали. И все-таки что-то мешает безоговорочно принимать эти жалобы – в них слышится, проступает стремление списать и свои грехи, оправдаться, переложив всю ответственность на жестокое время.
Лирическая поэзия – самый чуткий сейсмограф нравственности – отвергает это вольное или невольное поползновение к самооправданию. Вот то, что мне сразу же пришло на ум.
Александр Кушнер:
Времена не выбирают,
В них живут и умирают.
Наум Коржавин:
Время?
Время дано.
Это не подлежит обсуждению.
Подлежишь обсуждению ты,
Разместившийся в нем.
И решив судить время, будем не менее строги к себе. С себя надо начинать. Иначе утратим моральное право на суд.
Борис Слуцкий вообще видит в тех трудных испытаниях, которые преподносит суровое время, и некий момент истины, столь необходимый всем и каждому:
Плохие времена тем хороши,
что выявленью качества души
способствуют и казни, и война,
и глад, и мор – плохие времена.
Надо помнить и об этом…
На круги своя
История эта потом гуляла по Москве как анекдот. В действительности, как рассказал мне мой старый – с университетских времен – друг Анатолий Бочаров, дело было так.
Бочаров работал тогда заместителем главного редактора иллюстрированного журнала «Советский Союз», выпускавшегося на нескольких языках в качестве витрины советского образа жизни. К какому-то круглому юбилею Октябрьской революции, всегда отмечавшемуся в печати с безудержной широтой и казенной пышностью, решили в «Советском Союзе» дать фотоочерк на тему «Кто был ничем, тот станет всем» – о дворнике, которого после революции переселили из полуподвальной дворницкой в квартиру в этом же доме.
– Разыскали такого дворника, – рассказывал Бочаров. – Все замечательно. Квартиру он получил тогда отличную. Дети его, как говорится, вышли в люди: один сын стал офицером, другой кандидатом наук, одна дочь учительницей, другая врачом. Вот что дала советская власть трудящимся, «кто был ничем». Снимки отличные. Рассматриваю их, но какая-та смутная мысль не дает мне покоя. Спрашиваю: «А кто сегодня живет в дворницкой?» – «Как кто, – отвечают, – нынешний дворник». Но это же как в старом анекдоте: «При капитализме человек эксплуатирует человека, при социализме наоборот».
– И что ты сделал с очерком?
– Выбросил в корзину…
Если оглянуться…
Когда человек входит в мир, он попадает в давно уже сложившийся бытовой уклад. В мирное время быт устойчив, консервативен, изменяется медленно, незаметно; что-то исчезает, но не сразу, постепенно, что-то возникает, появляется, становится привычным, словно бы всегда существовало. Только оглянувшись на несколько десятилетий назад, вспомнив, что тогда было, и сравнив с днем нынешним, отчетливо видишь перемены. Как писал на склоне дней Арсений Тарковский: «Все меньше тех вещей, среди которых я в детстве жил, на свете остается».
В моем детстве в железнодорожных вагонах не было электрического освещения, когда темнело, проводник зажигал свечу в фонаре. Я помню, как к нам в Запорожье провели радио и поставили черную тарелку – репродуктор; приехавшая из деревни старуха, мать нашей соседки, когда тарелка заговорила, крестилась: «Нечиста сыла!».
Я спросил у своих внуков-школьников, знают ли они, что такое примус. «Читали у Зощенко, – отвечают, – у этого примуса еще какие-то причиндалы были – иголка и ежик. Живьем не видели». А о керосинке и керогазе и не слышали. А ведь долгое время у городских жителей примус, керогаз или керосинка был предметом первой необходимости. Их постепенно – это продолжалось лет двадцать – сменили газовые и электрические плитки.
Спрашиваю у внуков о чернильнице-«невыливайке». Не понимают, о чем идет речь. А жена моя, начавшая учительскую карьеру в мужской школе, борясь с самой распространенной формой ученического саботажа – манипуляциями с чернилами и чернильницами, купила для всего класса – на каждую парту – эти самые «невыливайки» и после уроков запирала их в шкафу.
В школе я писал перьями «восемьдесят шесть» или «рондо». О гусиных перьях мои внуки знают из литературы, а об этих и о промокашке, которая должна была быть в каждой ученической тетрадке, понятия не имеют. Потом у меня было вечное перо (его называли еще авторучкой) – оно казалось чудом оргтехники, хотя хлопот с ним было много, его надо было заправлять особыми чернилами, которые были дефицитом, постоянно промывать; первое, заграничное (у нас еще не делали) мне подарили – по тем временам это был очень ценный подарок, даже, можно сказать, предмет роскоши. Потом пошли в ход шариковые ручки, фломастеры, ими мы пользуемся и сейчас.
Пишущая машинка появилась у меня больше полувека назад. Была она тогда большей редкостью, чем нынче компьютер. И наши бдительные спецслужбы относились к пишущим машинкам как к оружию, которое в любой момент может быть пущено в ход затаившимися врагами: учреждения должны были представить со всех машинок своего рода «отпечатки пальцев», страничку, где зафиксирован почерк каждой, на праздничные дни машинки запирались и опечатывались.
Уже несколько лет я работаю на компьютере, две мои портативные машинки – немецкая и швейцарская (лет десять назад мастер, чистивший их, сказал: «Отличные машинки, на ваш век их хватит») – стоят без дела, пылятся, наверное, в конце концов попадут в какой-нибудь музей материальной культуры. Но с компьютером у меня все еще сложные отношения. Он ведет себя со мной, как норовистая лошадь с неопытным всадником, – то начинает писать другим шрифтом, то изменяет отступ, то (что совсем катастрофа) вдруг съедает текст. А моих внуков, к которым я время от времени в таких случаях обращаюсь за консультацией и помощью, он слушается беспрекословно, они наводят должный порядок мгновенно. Для меня компьютер все еще новшество, с трудом осваиваемое, для них уже привычный быт.
Кем бы ты мог стать
Герой рассказа Марка Твена «Путешествие капитана Стормфилда в рай», попав на небеса, поражен существующей там иерархией знаменитостей – не по земной славе, а по способностям, по истинному призванию, по потенциальным, хотя и не реализованным возможностям. Портной Биллингс из штата Теннесси, оказывается, предназначен был стать поэтом, с которым не могли тягаться Гомер и Шекспир. Величайшим военным гением был каменщик из-под Бостона Эбсэлом Джонс, которому в земной жизни не удалось продемонстрировать свои полководческие таланты, – по сравнению с ним вошедшие в историю победы Александра Македонского, Цезаря и Наполеона выглядят детской забавой. Карл Великий, как выяснилось, по призванию был превосходным комиком, а Генрих Шестой на небесах с большим успехом торговал в киоске религиозной литературой.
Вспомнив смешной рассказ Марка Твена, я вдруг подумал: а как человек, у которого нет страстного влечения к какому-то определенному делу, выбирает профессию? Что его подталкивает: скрытое призвание или сложившиеся определенным образом житейские обстоятельства? Чтобы это выяснить, наверное, проще всего обратиться к собственной жизни.
Я стал журналистом, редактором, литератором. А был ли первотолчок, направивший меня в эту сторону, к этому делу?
Я выучился читать до школы – не по букварю, не по вывескам, а по газете. И поэтому родители, когда я пошел в первый класс, выписали мне «Пионерскую правду», которую я прочитывал от первой до последней строки.
А после первого класса летом произошла такая история. Мать поехала лечиться, меня же на это время отправили в Харьков, к ее брату. Жили они – дядя, тетя, двоюродная сестра и двоюродный брат, которые были старше меня, – в коммунальной квартире, занимая две смежные комнаты. Хозяином третьей был журналист, работавший в газете. И по договоренности с ним ночевать меня отправляли к нему.
Его я видел только мельком: он приходил очень поздно, когда я уже давно спал, а утром я тихонько уходил, когда еще спал он. Он приносил пачку свежих газет, которые, с его разрешения, днем, когда он уезжал на работу, я с большим вниманием читал.
Он казался мне необычайным человеком, занимающимся захватывающе интересным, чудесным делом. У меня было странное чувство, что выпускающие газету журналисты не просто рассказывают о каких-то очень важных событиях, а участвуют в них, даже как бы создают их. Впечатление было сильное, на всю жизнь я запомнил его имя и фамилию, адрес и даже номер телефона…
У этой истории неожиданный эпилог, который в художественном произведении выглядел бы явной натяжкой, неправдоподобной выдумкой. Прошло почти полвека. Как-то я был приглашен на дачу к старому моему другу, к обеду пришел еще один гость – сосед и добрый знакомый моего друга.
Когда он представил нас друг другу, я был поражен – это был тот харьковский журналист моего детства. Он очень удивился, когда я сказал, что мы знакомы. Выяснилось, что он давно уже оставил журналистику и стал администратором, довольно крупным чиновником. Моих харьковских родственников он, конечно, помнил, меня нет. Помнил он и свой харьковский адрес, который я назвал, а вот номер телефона забыл.
«В морях твоя дорога…»
Непредсказуемыми оказались наши судьбы…
«Ты в военно-морское училище поступил, конечно, вслед за старшим братом?» Этот вопрос, содержавший в себе уже и ответ, мне задавали не раз. В те времена, о которых идет речь, ведь это было в порядке вещей, такого рода истории – братья составили танковый экипаж, младший брат, призванный в армию, просил направить его на ту же погранзаставу, где уже нес службу старший брат, – подхватывались и всячески раздувались пропагандой.
Наверное, чтобы не вдаваться в долгие объяснения, которые не соответствовали привычным представлениям задававших мне этот вопрос и вызвали бы у них недоверие, надо было соглашаться: да, вслед за братом. Но я этого не делал, не хотел врать, мямлил в ответ что-то уклончивое, потому что в действительности все было не так, брат в данном случае не служил мне и не мог служить направляющим и вдохновляющим примером, разве что научил меня плавать, в один прекрасный день по давно известной методе вытолкнув из лодки в Днепр.
Даниил был старше меня на шесть лет и вообще-то в школьную пору был для меня очень высоким авторитетом. Но в юности у него не было никакого интереса к морскому делу, не влекло его море. Это может показаться странным, даже неправдоподобным, ведь он потом сорок лет жизни отдал флотской службе и преуспел на этом поприще. Но произошло это по воле случая, если называть случаем то, что тогда именовалось «комсомольским призывом», не подчиниться которому было немыслимо. Закончив школу круглым отличником, Даня выбрал для себя вполне сухопутную профессию, поступил в днепропетровский металлургический институт (может быть, свою роль сыграло то, что в Запорожье, где мы тогда жили, алюминиевый комбинат, «Запорожсталь» были самыми крупными, новыми, как бы нынче мы сказали, престижными предприятиями). И хотя от Днепропетровска до Запорожья рукой подать (несколько часов рейсовым автобусом – брат, когда появлялась возможность, приезжал), мать очень беспокоилась, как он там один, в общежитии, что ест, как устраивается со стиркой, с другими бытовыми проблемами, и решили родители переезжать в Днепропетровск. Отец получил перевод на тамошний завод, обменяли квартиру. Но когда переехали, выяснилось, что все это было затеяно зря.
В 1937 году Даню, закончившего второй курс института, по комсомольской путевке отправили в Ленинград в Высшее военно-морское училище имени Фрунзе. Там на третьем курсе были созданы параллельные группы, состоявшие из призванных волей комсомола студентов, успешно два года отучившихся в различных вузах (в бытовом училищном обиходе их называли астрономическим термином «параллаксы»). Теперь я понимаю, что за этим стояло. Те массовые репрессии, которые потом стали в народе называть «тридцать седьмым годом», хотя и начались они раньше и кончились позже, образовали в командном составе вооруженных сил гигантские бреши. Пожалуй, на флоте они особенно остро чувствовались – офицерский корпус тут обозрим, львиная доля его готовилась в ленинградском училище, командиром можно было стать только после долгой основательной учебы, а «параллаксы» существенно сокращали этот срок. К тому же в ту пору флот строился, разрастался. «Параллаксы» и должны были заткнуть образовавшиеся опасные дыры. Забегая вперед – об этом еще пойдет речь – скажу, что в 1944 году группа «параллаксов» была снова создана – мои однокашники, отвоевав в пехоте, стали возвращаться в училище, у них на погонах были у кого три, у кого даже четыре звездочки – нельзя было их посадить вместе с курсантами, вот и создали снова параллельный класс.
У брата были замечательные способности, всегда, начиная со школы, он учился блестяще, всюду был первым. Были у него, видно, и другие немаловажные достоинства, благодаря которым он стал незаурядным флотским офицером, а потом и военачальником. Вот краткий – пунктиром – его послужной список: десять лет на Тихоокеанском флоте – Военно-морская академия – начальник оперативного отдела штаба Черноморского флота – заместитель начальника штаба, начальник оперативного управления штаба Северного флота, там прослужил больше десяти лет и с третьего или четвертого представления «пятый пункт» был почти непреодолимым препятствием) благодаря упорству бывшего командующего Северным флотом адмирала Касатонова, назначенного первым заместителем главкома ВМФ, стал контрадмиралом – наконец начальник кафедры оперативного искусства Военно-морской академии. В эту «тихую заводь» был отправлен главкомом Горшковым после того, как на одном высоком совещании оспорил какие-то его идеи. На панихиде в Военно-морской академии один из высоких чинов сказал о брате, что такие головы случаются на флоте раз в четверть века.
Судьба Дани определилась одномоментно, в тот день, когда по решению горкома ВЛКСМ он отправился в военно-морское училище; флот и море стали содержанием всей его жизни. Отвернуть в сторону из этого фарватера было невозможно. Считал ли он свою судьбу оптимальной? Никогда не говорили об этом; скорее всего, воспринимал ее как данность, которую уже не изменить. Но военной формы не любил. Приезжая в Москву, когда выходил в город не по служебным делам, надевал мою куртку или плащ.
У меня все было по-другому. Я со школьных лет стал бредить морем. Толчком, как это часто в таких случаях бывало и поэтому даже стало штампом жизнеописаний, послужила литература. В одну из моих поездок к бабушке ее муж, когда-то бывший учителем частной гимназии, подарил мне дореволюционное собрание сочинений Станюковича. Его народнические романы показались мне скучными, а вот морские повести и рассказы произвели на меня огромное впечатление, заразив романтикой морских просторов. Я, конечно, понимал, что эпоха парусного флота давно кончилась, она и для самого Станюковича, когда он писал свои вещи, была уже безвозвратно ушедшим за исторический горизонт прошлым. Но его повести и рассказы несли в себе и вневременную романтику могучей стихии, испытывающей человека, воспитывающей в нем мужество, стойкость, дух товарищества. Эта романтика заражала. После Станюковича я отыскивал и с жадным интересом читал все, что о море, о моряках. Попались мне рассказы и повести Сергея Колбасьева – того самого, о котором Гумилев говорит: «Лейтенант, водивший канонерки под огнем неприятельских батарей, целую ночь над южным морем читал мне на память мои стихи». Это была иная, близкая нашему времени романтика морской службы, флотских традиций, особого кодекса чести, удивительным для того времени образом соединявшая переломившуюся революцией историю, Морской кадетский корпус с Высшим военно-морским училищем имени Фрунзе. Как ни странно, я еще застал в училище живых хранителей всего этого – то были наши лучшие преподаватели, офицеры дореволюционной поры, казалось даже, что сами стены этого огромного, построенного в конце XVIII века здания излучали ее. Я потом искал книгу Колбасьева, но нигде не находил, только в «оттепельные» времена узнал, что она была изъята из библиотек, а ее автор сгинул в ежовских застенках.
Вот краткое объяснение того, почему еще в школе я решил для себя: в морях моя дорога. К тому же мы не сомневались тогда, что стоим на пороге большой войны, которая будет «последним, решительным». Каждый должен к этому готовиться. В сорок первом, в десятом классе я отправил документы в военно-морское училище. Кстати, меня в это время очень вербовали по комсомольской линии в летное училище, но я неколебимо стоял на своем – только военно-морское…
В тридцать девятом году брат закончил училище и получил назначение на Тихоокеанский флот. Сам выбрал – тогда ясности не было, кто будет нашим главным противником – немцы или японцы? Не исключалось, что они будут действовать вместе и нам придется воевать на два фронта.
Владивосток по тогдашним нашим представлениям был краем света – когда Даня получит отпуск, когда ему удастся выбраться в Европу? И родители решили: мама со мной поедет в Ленинград попрощаться с ним…
В следующий раз я увидел брата в январе сорок второго.
Училище наше из уже окруженного немцами Ленинграда было эвакуировано в Астрахань. В первое же увольнение я отправил Дане во Владивосток телеграмму. Я не знал, на месте ли он, не перевели ли его на другой флот (это вполне могло быть), что с родителями, успели ли эвакуироваться из занятого немцами Днепропетровска, где они? Ответа не было. Потом мы выяснили, что он в это время уже ехал в Астрахань.
Не помню, какого это было числа, но этот воскресный день навсегда врезался мне в память. Я был дежурным по курсу. Днем заместитель начальника училища по строевой подготовке решил обойти помещения курса (я его, понятно, сопровождал) и в одной из комнат, называемой нами по флотской традиции «кубриком») обнаружил непорядок – видно, обитатели ее торопились в увольнение и не убрали, как следует. Досталось, естественно, мне. «Передайте вашему ротному командиру, что я вас снял с дежурства, пусть он наложит на вас взыскание». Я доложил лейтенанту Ляховичу. Он решил не заменять меня – до нового развода оставалось два или три часа. Взыскание – «два воскресенья без берега» (то есть без увольнения) – не очень меня огорчило, в городе (училище располагалось на окраине Астрахани) мне нечего было делать, знакомых у меня там не было. Но все-таки для меня, дисциплинированного курсанта, взыскание было неприятностью.
Наш курс занимал три этажа. Расстроенный случившимся, я поднялся к себе в роту, на третий этаж, и тут услышал голос дневального с первого этажа: «Дежурный по курсу – на выход!». Думая о том, какие новые неприятности могут меня ожидать, стал спускаться вниз.
Навстречу мне поднимались два офицера (тогда их еще называли командирами). Я сразу узнал одного: он был училищным преподавателем, но на другом отделении и ко мне не мог иметь никакого отношения. Я удивился, что ему от меня нужно. Потом выяснилось, что он был добрым приятелем брата по курсантским годам и помогал ему отыскать меня. На второго я обратил внимание только в тот момент, когда между нами было всего несколько ступенек. Это был Даня, он приехал на высшие командные курсы, которые размещались на одной с нами территории.
Это была одна из самых счастливых минут в моей жизни. Брат рассказал мне, что родители эвакуировались сначала в Воронеж, а затем в Куйбышев. Под Куйбышевом, на Безымянке разместился авиационный завод, на котором работал отец.
Даня пробыл на курсах полгода, до конца июня, после чего возвратился во Владивосток. Месяц меня не было в Астрахани, мы проходили практику на Каспии. Но в остальное время мы часто виделись, много разговаривали. Узнав, что мне интереснее всего штурманское дело, Даня стал уговаривать меня переходить на гидрографическое отделение и договорился о переводе. Но в последний момент я отказался, наш курс отправляли на курсы пехотной подготовки, потом на фронт, в морские бригады, а гидрографов эвакуировали в Баку, в тыл. Переход в такой ситуации я счел постыдным.
В сорок четвертом я возвратился из госпиталя в дом родителей инвалидом. Мне было двадцать лет, и надо было решать, как жить дальше, чем заниматься, какую профессию выбрать для себя. За плечами у меня были средняя школа, один курс военно-морского училища, нехитрый опыт командира роты. Сейчас стыдно в этом признаться, но тогда мне казались вполне осуществимыми явно маниловские планы продолжения флотской службы – это с никуда не годными после ранений руками. В январе сорок пятого я даже предпринял попытку возвратиться в училище. Это было не простое мероприятие – нужны были командировка и пропуск, чтобы добраться до Ленинграда. И то и другое мне организовал один из соседей родителей по коммуналке – Николай Михайлович Щербак. Он был начальником летно-испытательной станции на том же авиационном заводе, где работал отец. Несмотря на разницу в возрасте (он был старше меня лет на двадцать), мы стали друзьями, он мне горячо сочувствовал и добыл для меня липу.
В училище я встретился с немногими уцелевшими на фронте моими однокурсниками, учившимися в группе «параллаксов». Они мне объяснили, что решить мою судьбу может только адмирал Георгиади. Он был тогда то ли начальником, то ли заместителем начальника управления военно-морскими учебными заведениями. Его сын, наш однокурсник, погиб под Сталинградом, и к нам у адмирала было особое отношение. Одним из «параллаксов» был наш ротный запевала заводной Женя Бабошин, потерявший на фронте ногу. Его зачислили при активном содействии Георгиади. Так что, объяснили мне ребята, тебе надо пробиваться к адмиралу – это единственный шанс. Но мне не повезло: Георгиади был в командировке, ждать его я не мог. Кончался срок моей командировки и пропуска, если меня с просроченными документами заметет какой-нибудь патруль, это грозит неприятностями не только мне – подведу Щербака. Я оставил в управлении военно-морскими учебными заведениями заявление и вернулся в Куйбышев.
Через месяц я получил оттуда вежливое официальное письмо, в котором говорилось, что если медицинская комиссия признает меня годным к военно-морской службе, я буду сразу же восстановлен в училище. Тут у меня никаких иллюзий не было – я точно знал, что медицинскую комиссию мне не пройти. На мечте о море надо ставить крест…
Когда после войны Даня приехал в отпуск в Москву, я уже учился на втором курсе филологического факультета Московского университета. Я рассказал ему о своей неудачной попытке восстановиться в училище, думая, что он мне посочувствует. Реакция его была для меня неожиданной: «Какое училище, ты что, спятил! Фронта тебе было мало? Будь доволен, что на этом все кончилось. Какое училище! Учись, где учишься, и выбрось дурь из головы».
Прошло много лет после войны, меня через брата (он был уже на флоте известным человеком) разыскал Юра Чернов. Он по доброй воле, по долгу памяти стал «историографом» нашего отправленного в пехоту и понесшего пехотные потери курса, добыл в архиве его список, выяснял, кто уцелел (увы, немногие), собирал сведения, кто, где и когда сложил голову. Когда мы встретились, он показал мне все, что добыл. Я удивился (в сорок первом это прошло мимо моего сознания, я этого совершенно не заметил), увидев, что на нашем курсе было немало, как нынче говорят, «лиц еврейской национальности». Почему так? Я думаю, что это было проявлением неосознанной тяги еврейских юношей первого послереволюционного поколения к профессиям, путь к которым был совершенно закрыт их отцам, дедам, прадедам, как бы своеобразной компенсацией за прошлое. Так появились в этом поколении евреев известные моряки, геологи, инженеры-доменщики, летчики – я говорю только о профессиях людей, которых хорошо знал. В списке погибших соотношение было таким же – евреев было не меньше. Это лучшее опровержение навязших на зубах антисемитских клише, о которых с горьким сарказмом писал Борис Слуцкий:
Евреи – люди лихие,
Они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе.
Как я покинул Союз журналистов
В Союз журналистов я вступил в 1959 году, сразу после его образования. Собственно, не вступил, нас, работавших в «Литературке», которая была тогда очень уважаемой газетой, приняли скопом и, как говорится, в первых рядах – у меня был членский билет с двузначной цифрой.