Текст книги "Лес шуметь не перестал..."
Автор книги: Кузьма Абрамов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 25 страниц)
– Чего, молодец, все один ходишь и думаешь? Какой червь у тебя завелся в молодом сердце?
– Это тебе кажется, потому как на меня много внимания обращаешь.
– Люблю я тебя, Захар, а ты не хочешь понять, – вздохнула она и чуть отстранилась от него.
– Какая уж это любовь! Так, баловство одно. Вот ты здесь сидишь со мной, а там муж тебя ждет, тоже не спит. Да и к чему это может привести? К раздору в семье и разговорам по селу. Связалась, скажут, с парнем, который почти вдвое моложе ее.
– Так ты этого боишься?
– Я не о себе говорю.
– Ну за меня не бойся. В семье у нас раздору не будет, все останется по-прежнему. Разве ты не видишь, как мать с сыном пляшут под мою дудку? Так они и будут плясать до конца дней своих. Здесь хозяйка я, а не эта старуха-колдунья, а хозяином, если захочешь, будешь ты.
– Куда же ты денешь мужа? – с кривой усмешкой спросил Захар.
Его слегка забавляла болтовня Елены, и вместе с тем ее страстные слова вызывали в душе какое-то новое, непонятное чувство, разжигали любопытство.
– Этот муж только видимость, пусть он себе хлопочет. Нашей любви он не помешает.
– Ты как-то чудно говоришь. Забываешь, что я всего лишь работник, при первом же подозрении Кондратий прогонит меня со двора. Давай лучше оставим этот разговор. Все это пустые слова.
Он вынул зажигалку, хотел высечь огонь, прикурить, но раздумал. Порывисто встал, отбросил цигарку и зашагал прочь из салдинского сада.
Всю ночь Захар бродил по полю, потом перешел Вишкалей и углубился в лес. Утро его застало на большой лесной поляне. Трава была скошена, недалеко он увидел небольшую копну. Подошел к ней и повалился на сено. Измученный ходьбой и навязчивыми мыслями, он уснул почти сразу.
5
Степан сидел у себя под окнами и готовил цепы для молотьбы. Его гумно было тут же, на пустыре. Над пустырем возвышалось несколько небрежно сложенных скирд из ржаных снопов. Матрена лопатой подрубала высокий бурьян и расчищала место для тока. Митька и Мишка вертелись тут же, помогая матери. На солнечной стороне у одной из скирд сидела старуха Авдотья. Она также оставила тесную избушку, вышла погреть свои старые кости на солнышке и взглянуть на скирды хлеба. Со стороны Вишкалея появился Захар. Он медленно шел по тропинке, по которой Гарузовы из речки таскали воду.
– Ты совсем забыл нас, Занюшка, – сказала мать, когда Захар остановился около нее. – Сколько времени тебя не было дома. И похудел: работой, знать, все донимает тебя хозяин-то?
– Ничего, мать, – ответил Захар.
– Помогать пришел? – крикнул Степан, завидя его. – Молотить собираемся.
Захар взял у снохи Матрены лопату. Стал подрезать бурьян.
– Сторонись, воробьи, а то ноги подрежу! – крикнул он племянникам.
– Ты чего же не вовремя? – спросила его Матрена, вытирая концом платка вспотевшее лицо.
– Как не вовремя? К самой молотьбе, – ответил Захар, продолжая работать.
– Отпросился, что ли?
– Совсем ушел. Рассчитался с ним подчистую, – проговорил Захар после некоторого молчания.
Матрена лукаво взглянула на Захара и, пряча в конец платка улыбку, сказала:
– С самим аль с сударушкой не поладил?
– С какой сударушкой? – Захар с удивлением уставился на Матрену.
– Уж будто не знаешь, о какой сударушке разговор идет. Девок, знать, тебе не хватает – с бабой связался, да еще с замужней. Дуняшку-то теперь, знать, бросил?
– Что ты плетешь, уряж, ни с кем я не связывался, – возразил Захар, чувствуя, что краснеет.
– Думаешь, ни с чего будут болтать люди? От людей ничего не скроешь. Нехорошо, Захар, делаешь, нехорошо. Связался с Дуняшкой Самойловны – и женись на ней, девка по тебе. Хозяйство у них, и нам будете помогать лошадкой-то. Как хорошо мы в это лето вывернулись…
Захар молча продолжал работать, не отвечая Матрене. Подошел Степан с цепами. Матрена обратилась к нему:
– Ушел он от Кондрашки-то.
Степана не удивило такое сообщение. Он, видно, уже все знал и заговорил о том, как они теперь заживут.
Трудно было Захару после салдинских харчей привыкать к картофелю с квасом. Но он не особенно жалел о чужих хлебах, здоровому человеку и картошка идет на пользу. Работы в маленьком хозяйстве Степана было мало, они с братом справлялись с ней шутя. Теперь он чаще бывал в ячейке. Дуняшу видел часто и заметил, что Николай ее больше не провожал домой. Теперь он вертелся около черноглазой Елизаветы. И как ни старалась Дуняша удержать его, как ни липла к нему на глазах у всех, Николай отталкивал ее и даже смеялся над ней. Это было на него похоже. Захару иногда становилось не по себе, когда он глядел на эту девушку. Ведь он дал слово жениться на ней, на этой самой Дуняше, которая так легко забыла его и так бессовестно липнет к другому. Он часто мучился мыслью, что во всем этом, может быть, виноват сам. Он первый отошел от нее, хотя и на время, а она, видимо, хотела досадить ему. Раз вечером ему пришлось немного пройтись с ней. Он заговорил о ее поведении.
– Ты мне не указ, иди учи свою салдинскую бабу, – грубо ответила она.
– При чем тут салдинская баба? Ведь мы говорим о тебе. Нельзя же быть такой портянкой. Я хотел на тебе жениться, а ты с Николаем связалась.
– А сам-то с кем связался?! Обманул меня и бросил. Ради бабы небось бросил.
– Ничего я тебя не бросил. Мы же порешили до осени оставить это.
Весь вечер Дуняша была грустна, а когда Захар подвел ее к их избушке, без причины расплакалась и ушла, даже не сказав «прощай».
Вскоре Дуняша перестала появляться в ячейке, перестала выходить на вечерние гулянья. По селу прошел слух, что с Дуняшей Самойловны творится что-то неладное. Словно громом ошарашил Захара этот слух, и он решил во что бы то ни стало еще встретиться с ней. Но как-то в середине второго осеннего месяца к Гарузовым пришла сама Самойловна.
– Было время, когда ваш сын хаживал к нам; а теперь мне пришлось навестить вас, – со вздохом сказала она, проходя к передней лавке.
Матрена торопливо смахнула с лавки картофельные очистки и усадила гостью.
Со двора вошел Степан. Потом позвали Захара. Все молчали. Разговор никак не начинался. Захар дрожащими пальцами крутил цигарку, поглядывая на Самойловну.
– Чего же теперь делать-то? – проговорила наконец Самойловна, обращая свой вопрос к Захару. – Слышите, что звонят по селу? Сама я, дура, виновата: принимала да привечала тебя, а ты оказался обманщиком, хуже Васьки Черного. Что ж теперь не приходишь к нам?..
Захар молча курил, не зная, что сказать.
– Лучше давайте поладим мирком, без шуму, – продолжала Самойловна.
– Какой здесь может быть шум, – проговорил Степан.
– Шум-то шум, да ведь, говорят, ваша девка-то не только с нашим гуляла, и Николая Пиляева там доля имеется, – вмешалась в разговор Матрена.
– Никаких Николаев я не знаю, я знаю только Захара.
– А надо бы знать, – проговорил наконец Захар.
– Эка какой ты смелый стал! – вспыхнула Самойловна. – Раньше от тебя и слова не дождешься, а теперь вон что!.. Знать, Салдина Еленка тебя таким смелым сделала!
– Не трожьте Елену, она тут ни при чем, – твердо проговорил Захар:
– Люди знают, кто у нас дневал и ночевал, – отрезала Самойловна. – И нечего сюда путать других.
Под конец они разругались, и Самойловна ушла ни с чем.
Захар молчал. Он угрюмо курил, не поднимая головы. А про себя все же решил поговорить как следует обо всем с самой Дуняшей.
Улучив день, когда Самойловны не было дома, Захар пришел прямо к ним. Дуняша была одна. Захар еле узнал ее. Лицо у нее осунулось и покрылось большими желтыми пятнами. Особой полноты он в ней не заметил, видимо, это с ней еще не так давно началось.
– Ты что, болеешь? – спросил он, подсаживаясь к ней на лавку.
– Болею, – коротко ответила она и тут же добавила: – Не лечить ли меня пришел?
– А что у тебя такое? – продолжал спрашивать Захар, не отвечая на ее едкое замечание.
– Не знаю, сглазили, наверно.
– Да я же тебя без шуток спрашиваю. Знаешь ли, что о тебе говорят?
– Людям платка на рот не накинешь, всяк говорит, что ему вздумается.
Дуняша мельком взглянула на Захара и, криво усмехнувшись, опять опустила глаза.
– Ну мне-то должна же сказать правду, – настаивал Захар. – Может, я и виноват-то.
– Обманывать я тебя, Захар, не стану, виноват не ты. После тебя у меня ничего не было, а вот Николай…
Дуняша не докончила начатую фразу, спазм сдавил ей горло, из глаз по бледным щекам потекли слезы.
– Он же должен на тебе жениться…
– Он и разговаривать со мной не хочет, с Лизкой связался, – ответила она и совсем расплакалась.
Захар стал ее успокаивать, пообещав поговорить с Николаем. А если что, поставить об этом вопрос в ячейке. Она оживилась, наскоро вытерла слезы и подняла на него засиявшие надеждой глаза.
– Поговори, Захарушка, поговори с ним, – торопливо сказала она, шмыгая носом. – А то я руки на себя наложу, удавлюсь…
– Ну, это, ты уж брось молоть! – сказал Захар, вставая с лавки.
Он ушел от Дуняши с тяжелым сердцем. Было жалко девушку, но он не знал, как помочь ей, и было досадно, что она ни словом не обмолвилась об их любви, а больше говорила о Николае и желала только его.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая
Давайте сделаем сельское собрание,
Соберем сельский сход…
(Из эрзянской народной песни)
1
Прошел год. Заметных перемен в Наймане не произошло. Сельский Совет по-прежнему возглавлял Чиндянов. Прошлой осенью на перевыборах сторонники Чиндянова взяли верх. Найманская беднота, выдвинувшая Григория Канаева, потерпела поражение. Большинство середняков еще держалось за Чиндянова. Но это не обескуражило ни самого Канаева, ни его друзей. Они по-прежнему собирались вечерами, толкуя о разных насущных вопросах, читали газеты, изучали политграмоту. Канаев за это время хорошо присмотрелся к селу, ближе сошелся с мужиками. Конечно, много времени у него отнимала работа в своем хозяйстве, но Григорий и здесь пошел по новому пути. У него все еще не было лошади, и они, четыре семьи – канаевская, Лабыря, Цетора и соседа Лабыря – Филиппа, – работали вместе, как бы образуя небольшую артель. Это было в Наймане невиданным новшеством. Их насмешливо называли чавлейской коммуной. Но более серьезные, хозяйственные мужики с интересом присматривались к ним, отмечая, что сообща работать сподручнее.
В эту осень Григорий решил и молотьбу провести сообща. Он побывал у Ивана Дурнова, чтобы договориться с ним о конной молотилке. Непокладистый Дурнов все же уступил Григорию молотилку за пуд в день. «Десять дней молотить будете – десять пудов отвесите», – говорил он, поглаживая широкую русую бороду. Хоть и дороговато было, но пришлось согласиться. Григорий поспешил сообщить об этом своим товарищам. Он зашел к тестю. Тот его встретил у ворот.
– Никак, направляешься куда-то? – спросил Григорий.
– Да вот смотрю, в какую сторону податься, где людей побольше. Не привык один-то сидеть. Спасибо, ты завернул. Пойдем в избу.
Завидя зятя, Пелагея заторопилась.
– Иди-ка пяток яичек принеси, – сказала она Агаше и к Григорию: – Проходи, проходи вперед, Гришенька.
– Вишь, как она тебя – Гришенька, потому что ты ей любезным зятем приходишься, – заметил Лабырь. – Тещи, они любят принимать зятьев-то. Подавай на стол яичницу!
– Насчет молотьбы пришел потолковать, – сказал Григорий, присаживаясь на лавку. – Как теперь решим?
– Чего тут решать?
– Ты с ним, Гриша, о делах не толкуй, ты заставь его небылицы рассказывать, вот тут он себя покажет, – выглянула из чулана Пелагея.
Лабырь крякнул, набивая трубку. Из сеней торопливо вошла Агаша, неся в руках яички. Она смущенно стрельнула, глазами в Григория и исчезла в чулане.
– Мы уж привыкли с вами вместе, Григорий Константиныч, – отозвался Николай.
Он на скамейке у двери выправлял сбитый на сторону каблук, засунув в сапог топорище.
– Уж кто бы говорил, только не ты, – отозвалась из чулана Агаша. – Целое лето отлынивал от работы.
– Ему нельзя, он комсомольский начальник, – сказал Лабырь. – Вишь, опять готовится на вечернее собрание.
Николай не удостоил ответом ни отца, ни сестру, старательно продолжал колотить молотком по каблуку. Разговор опять вернулся к молотьбе. Решили, что молотить будут вместе, сначала на одном гумне, потом на других, по очереди.
– Садись, Гриша, к столу, – пригласила Пелагея, внося яичницу. – Достань, Агаша, бутылку в кузовке, что висит над твоей постелью.
– Вон куда ты прячешь, а я и не догадался туда взглянуть, – сказал повеселевший Лабырь.
– Тебе, что ли, это, козлиная борода? Я для Гриши.
– Где Гриша, тут и я. А Николаю мы не поднесем, ему надо на собрание идти.
После ужина пришли соседи, зашел и Сергей Андреевич. Лабырь, немного захмелев, опять заговорил об общественных делах.
– Как ты думаешь, зятек, годится на место председателя Совета теперешний Чиндянов или не годится? – спросил он Григория.
– Коли выбрали, стало быть, считается, что годится, – отозвался тот.
– Нет, ты без шуток, я тебя серьезно спрашиваю.
– По-моему, не годится, – сказал Сергей Андреевич.
– Так зачем же он сидит в Совете? – крякнул Лабырь.
– Местечко теплое, вот и сидит, – ответил Филипп.
– Я же не шучу, а дело спрашиваю, – обиделся Лабырь.
– А почему думаешь, что Филипп Алексеич шутит? – заметил Григорий. – На кого жалуешься? Сами выбирали.
Слова Григория несколько озадачили Лабыря, он не, нашелся, что ответить.
– Надо, чтобы во время выборов на сходке не было Салдиных, Дурновых и им подобных, тогда Чиндянов не пройдет в Совет, – сказал Григорий.
Пелагея от шума ушла к соседям, Агаша – на вечернюю улицу. Табачный дым наполнил небольшую избу Лабыря. Подошли еще мужики. Зашел и Дракин Василий со своей собакой, узнав, что здесь находится Григорий. Разговор оживился. Говорили о том, что Салдин и прочие лавочники народу намозолили глаза, что слишком большую дали им волю: Дурнов землю на кабальных условиях арендует, Платоновы вон какую мастерскую открыли, весь город стульями снабжают.
Кто-то сказал:
– Стропилкин говорит, что это дело ненадолго, только приказа ждут из Москвы, чтобы, значит, начать шерстить всю эту братию.
– Во-первых, Стропилкин врет, – сказал Григорий. – Такого приказа из Москвы не будет.
– Как не будет?
– Выходит, опять они хозяевами станут?
– Непонятно это…
– Земля снова к ним может перейти, хлеб у них, торгуют они. А мы что, как ходили в лаптях, так и будем ходить, – прозвучал из табачного дыма голос Лабыря.
– Лапти можно заменить сапогами, дело не в них, – сказал Григорий. – Понять же все это не так трудно. Если мы их сейчас перешерстим, как это говорит Стропилкин, что же сами станем делать? Ведь говорите: хлеб у них, торгуют они. Ты вот, Филипп Алексеич, со своим соседом Гостянтином много собрали урожая в этом году?
– У Лабыря, может, до нового урожая хватит, а у меня еле-еле до Нового года, – ответил Филипп.
– А потом что будешь делать?
– Потом – корову на базар.
– Или к Дурнову на поклон, – добавил Дракин.
– Как ни крути, все они на язык попадаются.
– А стране нужен хлеб, много хлеба, – продолжал Григорий. – Так как же быть? Пока что хлеба у вас у самих не хватает, а у Ивана Дурнова, Салдина и Платоновых им полны амбары. Сами они его не съедят, значит – повезут на базар. Вот и пусть они обрабатывают свои поля, выращивают хлеб, он нам нужен. Но власть в наших руках. Когда хлеба будет у нас достаточно, чтобы хватило прокормить и самих себя и рабочий класс, тогда мы по-своему повернем.
– Ну, а если они войдут в силу, тогда что? – спросил Сергей Андреевич.
– Не войдут. К этому расскажу вам один случай. Отец раз из лесу принес вороненка. Рос он у нас, а потом, когда стал побольше, мы ему обрезали крылья, чтобы летать не мог. По земле бегает, как курица, а вверх подняться не может.
Раздался дружный хохот. Многие помнили этого ворона, который бродил по улице, а когда его дразнили ребятишки, кидался на них, словно собака.
– Ты, стало быть, хочешь, чтобы наш брат мужик только по земле ползал, а летать не смел?! – сказал Архип Платонов, обрывая смех. – Чтобы он вечно ковырялся в земле своей сохой?
– Откуда ты это взял, что я хочу, чтобы крестьянин ковырялся сохой? – ответил ему Григорий.
Все притихли, поглядывая то на Григория, то на Архипа. Архип появился как-то незаметно, он сидел близко к двери, выставив из-за спины впереди сидящего мужика скуластое лицо с узенькими глазками.
– Как же тебя понять, коли ты хочешь обрезать землепашцу крылья?
– Смотря какому! – вмешался Василий Дракин, расстегивая пиджак и расправляя широкую грудь, словно собирался помериться силами со своим противником.
– Погоди, Дракин, ты в этом деле ничего не понимаешь, – остановил его Архип и обратился к Григорию: – Мужику нужна воля, воля пахать, поднимать свое хозяйство! Что значит крепкий мужик? Крепкий мужик тот, который день и ночь работает, не жалея сил.
– Э-э, братец, – перебил его Лабырь. – Разве я на своем веку мало работал? Посмотри на мои руки: они все в шрамах и в мозолях.
– Зато ты и пил больше, чем зарабатывал, – возразил Архип.
– А отчего пил?! Оттого, что на честном труде высоко не взлетишь.
– Кондратий Салдин поперек горла вам встал, братья Платоновы вам мешают! – поднял голос Архип, не отвечая на слова Лабыря. – Да знаете ли вы, сколько на своем веку Салдин работал?! Он всю жизнь в одной куцей шубенке ходит, от праздника до праздника ко рту чарки не поднесет, не то что Гостянтин Пиляев, который готов пропить свой последний топор…
Поднялся шум. Архипу не дали больше говорить. Он замолчал и спрятался за спинами сидящих впереди.
– Ты скажи, сколько лет Салдин тянет из нас жилы?! – кричал Лабырь. – Сколько ему мой топор понарубил всяких построек.
Когда шум немного стих, заговорил Григорий:
– Кондратий Салдин плох не потому, что он день и ночь работает, а потому, что он держит в кабале половину села. Таковы и Лаврентий Кошманов, и Иван Дурнов, да и вы, братья Платоновы, не отстаете…
Вернувшаяся от соседей Пелагея стояла, прислонившись к голландке. Высокая, дородная, со скрещенными на груди руками, она поглядывала на собеседников и была очень довольна, что взоры всех обращены на ее зятя. Время от времени она пыталась вслушаться в смысл его речей, но понимала не все. Вдруг она как-то встрепенулась и повела носом в сторону Дракина.
– Откуда это псиной пахнет? – спросила она, перебивая Григория и принюхиваясь.
Пелагея не выносила собак не только у себя в избе, но и во дворе. Все знали эту ее неприязнь и невольно стали заглядывать под лавки. В избе наступила тишина.
– Вот она, собака-то, – сказал кто-то.
Гончая Дракина, мирно лежавшая у ног своего хозяина, поняв, что на нее обратили внимание, зевнула и приветливо гавкнула. Пелагея, схватив ухват, бросилась к ней. Дракин не успел загородить своего неразлучного друга, и ухват пришелся собаке по самому хребту. Поднялся невероятный собачий вой, положивший конец беседе. И собака, и ее хозяин были изгнаны из избы. За ними стали расходиться и остальные.
Сергей Андреевич с Григорием вышли вместе. Пройдя немного, Сергей Андреевич возобновил прерванную в избе беседу.
– По душе мне пришлись твои слова, – сказал он. – Я хоть и не очень разбираюсь во всей этой политике, но иногда думаю так же. Вот что я тебе скажу. – Он оглянулся по сторонам, словно собирался открыть какую-то тайну и боялся, что его услышат другие. – Верю Ленину, как богу, верю. Куда бы он ни велел идти мужику, смело пойду.
– В этом как раз и наша сила, Сергей Андреевич, – ответил Григорий.
– А Архипка Платонов правильно сказал, что мужику нужна воля, его налогами давить не надо, крылья обрезать тоже не надо: мужик должен богатеть, тогда и государству хорошо будет, потому хлеба будет вдоволь, а в хлебе – наша сила. Только вот подравнивать нас немного надо, подстригать, чтобы уж слишком далеко не метили, вроде Артемки Осипова…
Он еще долго говорил и все в том же духе: сбивчиво, путано. Григорий не отвечал ему. Дойдя до двора Григория, они простились. Григорий немного задержался на ступеньках крыльца. Ночь была теплая, но все же и в этой теплоте уже чувствовалась осень. Не было той легкости в воздухе, которая бывает весной, не было той густоты и насыщенности запахами отцветающих трав и зреющих хлебов, как это бывает летом.
Звезды были как-то ближе и мерцали ярче. С огородов тянуло горьковатым запахом конопли. Тихим покоем веяло от заснувших садов. «Мужику нужна воля, – вспомнил Григорий и подумал: – Воля для того, чтобы появлялись Салдины, Дурновы и им подобные?..»
2
Каждую субботу в сельский Совет привозили из Явлея газету «Беднота». Охотники послушать новости или прочитать какую-нибудь заметку о крестьянском хозяйстве собирались в сельсовете и терпеливо ждали письмоносца Илью-коротыша. Часто здесь бывал и Лабырь. Его приход всегда встречался радостным оживлением среди охотников до небылиц, которые Лабырь рассказывал, пока ждали газету. Он и сегодня уже успел рассказать две небылицы, начал было третью, но вошел Степан Гарузов. Удивительно было не то, что он пришел, хотя Степан бывал здесь очень редко, а то, что он был пьян. Не привыкли его видеть таким. К тому же, выпив, Степан резко менялся, становился мрачным, плаксивым.
Лабырь не удержался, чтобы не сказать что-нибудь по этому поводу.
– Клюнул рюмку, клюнул две – зашумело в голове, – тягуче пропел он и тут же добавил: – К концу лета что-то и непьющие стали прикладываться.
– Сам, поди, гонит, – заметил кто-то. – У него на Камчатке не видно.
– Тише, шайтаны, а то Стропилкин услышит.
Заговорили, перебивая друг друга:
– Это уж кто-нибудь угостил его.
– Меня вот чего-то никто не угощает.
– Захочешь – найдутся…
– Чего уставились, пьяного сроду не видели? – заговорил Степан. – Ну выпил, значит, угостили. Не мимо же рта пронести.
– Скажи кто, может, и нам перепадет?
Степан, причмокивая губами, помолчал, затем взмахнул руками, выпалил:
– Лаврентий Захарыч… – И стал рассказывать, как было дело. – Выпей, говорит, Степан, за мое здоровье. Что ж, говорю, не выпить, поднеси. Ну он и поднес мне, сначала один стакан, потом другой…
– Погоди, погоди, а то ты всю самогонку у Лаврентия выпьешь и другим не оставишь, – прервал его Лабырь. – Стало быть, выпил за его здоровье? Иль, может, за другое что-нибудь?..
Степан запнулся и опять взмахнул руками.
– Да отвяжитесь вы от меня! Чего пристали? – сказал он и пробрался в дальний угол.
Кто-то проговорил:
– Давай, Гостянтин Егорыч, продолжай свою историю.
Все снова скучились вокруг Лабыря.
– Да… – начал он, посасывая трубку. – Сели это мы на явлейской станции. У всех моих товарищей, едущих со мной, были билеты, а у меня в кармане зайцы ночевали. Я залез на самую верхнюю полку и лег. Товарищей предупредил, чтобы они со мной не разговаривали: я их не знаю, они меня не видели. Сидят это они и смеются надо мной: «Поймают тебя, Лабырь, точно косого, поймают». Я же лежу и думаю: «Как же, поймали одного такого…» Проезжаем станцию, другую, третью – вошли проверять билеты. Я притворился спящим. Ну просмотрели они у людей, подошли ко мне. Дернули за ногу – я сплю. Дернули сильнее – я не шевелюсь. «Эй, ты, кажи билет!» – кричит из них главный. Молчу: «Билет!!» Молчу. Ну тут уж он меня дернул так, что я чуть с полки не слетел. «Ты что, околел?! – кричит. Встал это я потихоньку, протер глаза, приставил ладонь за ухо и кричу что есть мочи: «А-а?» Он аж уши заткнул и попятился от меня. «Билет кажи!» – кричит мне тоже что есть мочи. А я опять. «А-а?» Ну он тут стал мне знаками показывать. Долго я «не понимал», что ему надо от меня, пока не ткнул он мне под нос чей-то билет. А сам в руках держит какие-то щипчики. Жахнет, думаю, по голове этими щипчиками. А поезд все едет. Около часу проторчал он передо мной. Смотрю, очень осерчал, прямо весь дергается от злости. Билет есть, говорю, чичас отыщем, и стал расстегивать штаны. Ну, конечно, бабы, какие тут были, отворачиваться стали. Вокруг нас собрались ротозеи. Я же сижу, свесивши с полки ноги, и из штанины вытаскиваю длинное полотенце с узлами. Стал развязывать первый узел и развязывал эдак с полчасика. Они все стоят. Уйдете, думаю, не дождясь от меня билета. Повозился это я с первым узлом, берусь за второй… Плюнул проверяющий и отошел от меня. Я кричу ему вслед: «Чичас отыщем билет!» И не посмотрел в мою сторону. А у меня этих узлов в полотенце было пятнадцать штук, и в каждом бумажечки разные, медяки.
– Сколько аршин в полотенце-то было? – спросил один из слушателей.
– Четыре аршина, баба на дорогу мне отрезала. Больше трех узлов никто не выдерживал… Только когда уже к Саратову подъезжали, попался мне такой же упрямый вроде меня. Пожилой уж был, борода у него, как вот у Игнатия Иваныча: надвое идет, словно двурогие вилы. Этот старик десять узлов выстоял, но и продержал уж я его с утра до самого вечера…
– Сколько же ты до Саратова ехал? – смеясь, спросил кузнец Петр.
– Это в счет не входит, – усмехнулся и сам Лабырь.
– Любишь же ты приврать, Гостянтин, – заметил Игнатий Иванович.
Появился письмоносец с газетой. Подошли еще люди, и в избе стало многолюдно. Здесь же был и Григорий Канаев. Его попросили к столу, поближе к лампе. Как ни заманчивы были веселые рассказы Гостянтина Егорыча, все же его время прошло, и он охотно уступил место зятю. Те же слушатели, которые еще недавно весело смеялись над рассказами Лабыря, теперь тесно сгрудились вокруг Григория и внимательно слушали его чтение. В помещении Совета воцарилась тишина. Только где-то в сторонке, в темном углу, тихо похрапывал задремавший Степан.
3
Мария Канаева была женщиной домовитой. Ее мечтой было поднять свое хозяйство и жить в достатке. С приездом мужа эта мечта казалась ей вполне осуществимой. Демобилизованным красноармейцам выдавалась ссуда для приобретения скота, для постройки дома, и она рассчитывала, что и у них не позже как через год будет и лошадь, и новый дом.
Но прошел год, и Мария с горечью должна была признаться себе, что мечты ее не сбываются. Григорий своему личному хозяйству уделял внимание лишь в пределах житейской необходимости. Все заботы по дому по-прежнему оставались на Марье. О покупке лошади или о постройке новой избы Григорий даже не заговаривал. Убрали урожай, обмолотили, зерно ссыпали в лари и в мешки, и все это, за неимением амбара, сложили в сенях. Этим и завершили трудовое лето. А сколько нужно было еще сделать, прежде чем придет холодная и длинная зима! Крыша обветшала, двор продолжал разваливаться, дров не было, не говоря уже о мелочах: дверь надо было поправить, половицу сменить, печь переложить. Но Марья, в отличие от других женщин, даже не намекала на эти недостатки, не то чтобы, как говорится, пилить мужа. Григорий, целиком ушедший в общественную работу, не замечал всего этого. Оторванный на несколько лет от крестьянского хозяйства, привыкший постоянно быть на людях, он совсем отвык от него. В душе он был уже не крестьянином. Марья этого не понимала и не могла понять. Радость, которую он внес своим приездом в дом, постепенно сменилась горечью. Он был для нее по-прежнему дорог, она так же любила его и вместе с тем чувствовала его отчужденность ко всему, что для нее было свято. Как-то Григорий осторожно намекнул ей об иконе, висевшей в переднем углу, чтобы снять ее. Марья сначала запротестовала, но через некоторое время сама сняла ее и повесила в чулане. Так в их отношениях появилась первая трещинка: икону она сняла не по убеждению, а из желания не противоречить ему. Основная ошибка Григория, может быть, и состояла в том, что он, занимаясь другими людьми, совсем забывал о своей жене. А она между тем жила своей духовной жизнью, значительно отличающейся от духовной жизни Григория. Иногда по вечерам, оставаясь дома, он читал политическую литературу и газету, а она, зашивая рубашонки сына, шептала про себя молитвы. Нельзя сказать, что Марья была особенно религиозной, но понятия, усвоенные с детства, укоренились в ней очень прочно. Для того чтобы изжить их, нужно было нечто более убедительное, чем поверхностные антирелигиозные беседы, какие с ней раза два проводил Григорий. По воскресеньям и другим праздникам она ходила в церковь. По этому поводу Григорий всегда подшучивал, а она сердилась. Марья иногда с тайной завистью смотрела на соседних мужиков, занятых исключительно личным хозяйством. «Почему он не похож на них?» – спрашивала она и сокрушенно вздыхала. «Может, все это пройдет у него, возьмется за хозяйство…» – думала Марья. Но дни шли, а Григорий все больше отдавал себя общей работе, а осенью, когда подошло время перевыборов сельского Совета, он стал пропадать целыми днями, возвращался домой поздно, усталый. Как-то утром, видя, что он поспешно собирается уходить, она спросила:
– Ты опять на целый день?
– Как на целый день? – переспросил Григорий, но тут же добавил: – Понимаешь, у нас сегодня с утра собрание бедноты, готовимся к выборам. А тебе что, нужен я зачем-нибудь?
– Нет, не нужен, – внешне спокойно ответила она, хотя внутри у нее все кипело.
Григорий заметил беспокойный блеск ее глаз, замешкался, раздумывая над этим. Только сейчас он сообразил, что Марья давно уже перестала делиться с ним своими хозяйственными заботами и как-то вся ушла в себя.
– Может, тебе помочь в чем-нибудь? – спросил он.
– Помочь, – словно эхо, повторила она. Голос у нее дрогнул, и из глаз неожиданно закапали слезы.
– Что с тобой? – удивился Григорий, подходя к ней.
– Ничего, так, – ответила она, закрывая лицо передником.
Марья была в длинной белой рубахе и в рукавах с пестрым передником из разноцветных лент, в бисерном пулае с черными кистями. Сарафан и кофту она опять запрятала далеко в сундук и больше не вытаскивала.
– Отчего ты плачешь? – допытывался Григорий.
– Не знаю. Слезы как-то сами пошли, не удержала я их, вот и пошли. Ты иди, там тебя, может, ждут товарищи…
В другой раз, когда Григорий был особенно внимателен и ласков, она высказалась откровеннее:
– Трудно мне, Гриша, одной-то.
– Почему ты одна? – с усмешкой спросил Григорий.
Эта усмешка взорвала ее.
– Ведь ты только называешься мужиком в доме, а все по-прежнему на мне лежит. Дрова таскаю на себе, солому и сено вожу сама… Петька ходит в школу, а к зиме у него ни пальтишка, ни валенок. О самой-то я уже ничего не говорю… Лошадь надо купить…
– Погоди, не торопись, дай срок – и лошадь купим, – сказал Григорий, глядя себе под ноги.
Ему бросились в глаза свои истоптанные, с порыжевшими головками сапоги. Давно он хотел отдать их в починку, но как-то все было недосуг. «Смазать их, что ли, надо» – подумал он и спросил:
– Чистого дегтя у нас нет?
– Деготь есть у тех, у кого телеги, а у нас колеса не скрипят.
Григорий промолчал, но, попросив у тестя лошадь, привез три воза соломы. К вечеру подошли Дракин и Надежкин, позвали соседа Цетора и заново перекрыли избу. На другой день Григорий поехал в лес за дровами, а потом до вечера рубил их, заготовив почти на целую зиму. Однако хозяйственными делами ему заниматься долго не пришлось. Через несколько дней состоялось общее собрание жителей села Найман, исход которого совсем оторвал Григория от хозяйства. Все легло опять на плечи Марьи.




